355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Козак » Адам и Ева » Текст книги (страница 6)
Адам и Ева
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Адам и Ева"


Автор книги: Ян Козак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Этому проказнику уже кое-что известно, вот он и насмешничает. Однако на всякий случай, ухватив намазанную топленым салом краюху хлеба в три пальца толщиной, он кубарем скатывается в свой партизанский бункер, сооруженный из старых ящиков из-под фруктов.

– Ах, негодник! Это я-то гусыня? Вот я тебе задам! – грозится Ева.

С виду сердится, а сама готова расхохотаться.

Луцка стоит словно громом пораженная. Глядит перед собой неподвижным взглядом, морщит лобик и что-то сама про себя лопочет, губы у нее чуть заметно шевелятся.

– Наверное, поэтому, – произносит она заикаясь, голосом, полным ужаса, – наверное, поэтому у меня еще бывает гусиная кожа?

Мы хохочем. Ева по обыкновению – от всей души, взахлеб.

– Не верь ему, Луцка. Этот проказник Томек опять смеется над тобой. Ты родилась так же, как и он, – из моего животика.

– Как крольчонок? – Луцка снова на секунду задумывается и вдруг спрашивает:

– А у тебя там еще кто-нибудь есть?

Я отворачиваюсь. Задыхаюсь от смеха. Из глаз Евы брызжут обжигающие, веселые искры.

– Этого я еще не знаю, малышок, – просто отвечает она. – Ну, а теперь довольно. Марш отсюда. Опять мне белье испачкаешь.

Волосы у Евы рассыпались, разметались по лицу, плечи и руки у нее загорели, влажная, соблазнительно облегающая майка прилипла к телу, юбка намокла. Распрямившись, она раза два встряхнула мокрой простыней.

– Пойдем, Луция. Лучше исчезнуть вовремя. А то нам может и попасть!

Зима. Стужа стоит лютая, треск кругом: дает себя знать наш заклятый враг – бесснежный мороз. Вот уж неделю я днем и ночью не спускаю с неба глаз. В небе – низкое стылое солнце и холодные мерцающие блестки звезд. Встаю среди ночной тишины – посмотреть, сколько градусов. Дышу на замерзшее стекло и осторожно, чтоб не разбудить Еву, иду в прихожую – зажечь лампочку на фронтоне дома. Ее свет падает на термометр. Увидев съежившийся от мороза, упавший ртутный столбик, беспомощно вздыхаю. Окно уже снова затянуло инеем. Снова дышу, протираю ладонью… Вижу серпик месяца. Висит на небосводе, колет меня в сердце, студеный, словно ледяная сосулька; возвращаясь в прихожую, я гашу свет, снова забираюсь в постель.

– Сколько там? – спрашивает Ева. Она тоже не спит.

– Уже снова двадцать два, так и держится.

– Господи боже, – вздыхает Ева. – Да когда же будет конец этим морозам?

Стужи Ева не любит, она существо теплолюбивое. На морозе у нее тут же зябнут руки, краснеет нос. Последнего она, как женщина, совсем уж не переносит. К тому же простудился Томек. Набегался – и теперь лежит с температурой в соседней комнате, покашливает. На время его болезни Луцка со своей постелькой перебралась к нам. Спит…

А меня сон не берет. Ворочаюсь с боку на бок. Смотрю на себя со стороны, как на оставленное душою тело. Несколько дней уже ничего не делаю, только обхожу дозором сад; осматриваю каждое деревце и заботливо, осторожно привожу в порядок их зимнее одеяние. Терзаюсь тревогой и страхом, особенно за персики. В этом году те, первые, что мы высадили вместе с Евой, должны были бы принести урожай. Я могу присягнуть, что по той же причине и Ева впала в уныние и растерянность. Лежит рядом молча, но я-то знаю, что ей тоже не спится.

Мы оба молчим, а на улице крепчает, лютует мороз…

Днем небо расчистилось, но ясный день кажется мне черным. Уже из-за одного того, что ртуть в термометре почти не шелохнулась. Потом Ева затеяла большую стирку, а на это время я предпочитаю сбегать из дома. Но куда денешься в этакую погоду? Из сада стужа тут же загонит обратно в тепло. А мне очень хотелось бы смыться, потому что Ева не в духе. Бывают у нее раз в месяц такие дни. Иногда она переносит их покорно, словно раздавая всем вокруг свою болезненную и страдальчески терпеливую нежность. А то становится раздражительной, ровно ни с того ни с сего в нее бес вселяется. В такие периоды она как бы говорит: «Ага, на вот, получай и ты тоже. Неужто нам все одним да одним нести проклятый крест несчастной женской доли?»

Сегодня у нее именно такое мрачное, раздражительное настроение. Она поминутно одергивает Томека. Его томит скука, кровать ему опостылела. Луцка снует то к нему, то обратно к маме, вертится под ногами. А Ева крутится возле бака. Вот и опять. По-моему, она просто придумывает, на ком бы сорвать злость… Или демонстрирует, что она вот не покладая рук трудится, а я попусту теряю время над бумажками.

Время тащится невообразимо медленно… Пообедав, подхожу к постели Томека. Приношу ему чаю.

– Ну, хоккеист, как дела?

(Этой зимой парнишка решил стать знаменитым хоккеистом, каких свет еще не видывал.) Но Томек молчит. Не слышит. Не замечает даже, что я подошел. Углубился в чтение – книгу для него я подыскал у себя в библиотеке. «Овчарка Казан»[1]1
  Повесть американского писателя Д. Кэрвуда (1878–1927). – Здесь и далее примечания переводчика.


[Закрыть]
. В его возрасте я очень ее любил. Томек тоже сразу с головой ушел в чтение. Как много пользы в свое время принесла мне такая увлеченность! Мальчик живет образами, они волнуют его, вместе со смелым Казаном и серой волчицей он мчится по неведомому и суровому дикому краю. Теперь обнаруживает следы большой сильной рыси… Дрожит за судьбу избитого, почти парализованного Казана. А вот собственноручно наказывает негодяя и преступника… Он силен и отважен, он знает, что в жизни нужно отвечать ударом на удар; наказывать злодеев, чтобы добро одержало верх.

– Томек!

Чай с медом и лимоном, который я ему принес, уже простыл.

Он ничего не слышит, потому что вокруг – яростный лай и завывание волчьей стаи…

– Ну-ка выпей!

Я протягиваю ему кружку. Он машинально берет ее в руки и отхлебывает. Глаза пылают, бешено колотится сердце. Я наблюдаю за ним… И вдруг мне начинает казаться, что это я сам. Как не вспомнить, глядя на него, картину из собственного детства…

И вдруг из коридора доносится вопль.

Открываю дверь. Луцка – мокрая с головы до ног, с большой деревянной мешалкой в руке; испуганное личико залито слезами.

– Ты только погляди на эту мартышку. Ты только погляди, что она опять натворила, эта твоя Луция! – восклицает Ева. – Я замачивала в ванной белье, она видела, что я сыплю в воду порошок. И вот теперь, когда уже все выстирано, осталось только прополоскать, – ты думаешь, что она учудила? Стоило отвернуться, как она всыпала в ванну сахарный песок. Это она хотела мне помочь! Посмотри, как она выглядит! Что за вид! Придется ее переодевать и перестирывать все заново.

Отобрав у Луции мешалку, Ева шлепнула ее по попке. Какой тут поднялся крик!

– Я ведь хотела помочь, ты сама говоришь!

– Хорошенькая помощь! – возмущается Ева. – Не знаешь, за что теперь и приниматься. А ты ее больше защищай! Проклятый мороз! – выговорилась наконец Ева, отведя душу.

Я взял Луцию на руки – утешить. (У кого достанет сил выдержать детский крик?) И Ева тут же набросилась на меня.

– Балуй, балуй! А ну спусти ее с рук, пусть залезает себе куда-нибудь в уголок и плачет на здоровье. Не убудет! – кричит Ева.

Вдруг раздается стук в дверь.

Это Олдржих. (Умеет ведь человек выбрать подходящее время.)

Ева, еще с мешалкой в руках, метнула на него сердитый взгляд: «Этого еще здесь не хватало».

– Ну, беги! – подтолкнула она Луцию. – Да поскорее, надо тебя переодеть. И сядь у печки, а то и ты простудишься!

Ева повела дочку в кухню.

Олдржих приободрился.

– Вот, зашел, – он запинается, не зная, что сказать еще. – Проходил мимо… Дай, думаю, загляну, посмотрю, как ты тут поживаешь.

Он вздохнул.

– Эти бесснежные морозы – хуже нет. Если так и дальше пойдет… – Голос его прозвучал похоронным звоном.

– Не каркай! – обрываю я, хотя знаю, что он искренне переживает за судьбу моих персиков.

После нашего похода к первому секретарю, когда Ситарж признал мою правоту и благословил мои планы, в одну из добрых минуток, за стаканчиком вина, я открыл Олдржиху, какую важную услугу он мне оказал, когда, торопясь на свидание (имя Евы я не произнес), по рассеянности (так я выразился) забыл взрыхлить землю вокруг нескольких десятков персиковых дерев – только накидал вокруг стволиков компост. И поблагодарил его от всего сердца. Он побагровел; некоторое время тупо смотрел на меня, разинув рот, а потом просиял.

– Так, значит, это из-за меня все обернулось удачей? Ну, я рад, – твердил он и с тех пор тоже считал себя создателем нашей плантации. Я не разубеждал его. Пусть себе. (Позже нам легче стало договариваться о всяческих бумажных, бюрократических делах. Он помогал мне или по крайней мере не мешал. И то хорошо – если иметь в виду постоянное недоброжелательство Паточки.)

Время от времени Олдржих навещал нас. Но я-то хорошо знал, что делал он это не столько ради меня и благополучно приживающихся персиков… Кстати, вскоре после меня Олдржих тоже женился, и мы стали соседями. Но, как это часто бывает у слишком разборчивых людей, он, что называется, довыбирался. Жена его вечно ворчит, вечно недовольна, всего-то ей мало, всего-то ей недостает. Мой бывший соперник-петушок быстро лишился своего гребешка. Он в своем доме не хозяин. (Да в своем ли – дом-то он тоже себе «высватал»: получил благодаря женитьбе.) И порой ему требуется обогреться и немножко взъерошить мокрые, свалявшиеся перья. Наш дом чем-то манит его к себе.

Мы уселись за стол и налили горячего чаю. Олдржих промерз. И, держа кружку обеими руками, не спеша отхлебывал. Мы посетовали на погоду, на суровую зиму, от которой житья нет, потом, как водится, перешли на политику, на то, что творится в мире. И меж тем прислушивались, как Ева энергично, все еще кипя злостью, полощет в ванной белье. Я очень живо представил себе, что теперь у нее на уме. «Ах, окаянный, опять он здесь!» (Олдржих целый месяц не заглядывал к нам, но Ева в таких случаях не замечает, как бежит время, ей этот гость не мил.) «Ни на что не пригоден – ни дома, ни на работе. Только языком трепать. А если потрепаться негде, плетется к нам. Никчемушный человек. Кто умеет, тот дело делает, а кто дела не знает – тот берется поучать».

Мы допили чай. (Я не дал бы голову на отсечение, что Олдржих не уловил этих ее лестных мыслей. Во всяком случае, вскоре он медленно и неохотно стал собираться. Сегодня он чувствовал себя у нас очень скованно и напряженно.)

– Ну я пойду, Адам.

Мне казалось, что белье чем дальше, тем яростнее шлепает о ванну.

Я заглянул в кухню. Луция валялась на полу и играла в кубики. Она уже позабыла о происшествии. И, довольная, что-то лепетала про себя, словно уточка.

– Немного провожу тебя, Олдржих. Глотну свежего воздуху.

Ева выглянула из кухни с какой-то тряпкой в руке; обожгла меня взглядом. Я надел теплый овчинный полушубок, натянул ушанку, но все равно расслышал, чем она нас провожает.

– Это ты умеешь. Знаешь, когда исчезнуть. Свежий воздух ему понадобился!

– Сдается мне, Адам, что жизнь у тебя тоже не мед.

Олдржих вздохнул, но в тоне, каким были произнесены эти слова, слышалось и облегчение. Он мигом почувствовал себя свободнее, непринужденней. Но ощипанный, помятый петушок попал пальцем в небо. По обыкновению.

– Какое там, милок. Мед я с удовольствием лизну разок-другой, но, по-моему, он чересчур приторен. А я люблю блюда поострее, и постные, и жирные. После сладкого торта – солененького огурчика. Людям нравится, когда еда у них разнообразная. А если на столе одно и то же, то недолго и штаны потерять.

Чтобы замять разговор, Олдржих, нервно вздохнув, перебил меня, предложив зайти куда-нибудь погреться – для прогулок в этой «сибири» сейчас слишком студено.

В своем монологе насчет разнообразной и питательной еды я несколько переборщил; да и какие тут ораторские приемы, коли из головы не идут заботы и хлопоты о саде. Прикидываешься удальцом, а на сердце кошки скребут.

Сославшись на неотложную работу, я у ворот распрощался с Олдржихом. Мне хотелось побыть одному.

Куда еще могли унести меня ноги, если не в сад? Я прошелся по рядам пальметт, придирчиво осмотрел каждый низенький крепенький побег; проверил грунт – достаточно ли он высок, не подсыпать ли. Будь моя воля, я обогревал бы деревца собственным взглядом! Мороз лютует, кусает за нос и щеки. Обжигает ледяным дыханьем, так что на глазах выступают слезы. Смахнув их, я вдруг подивился – какая кругом красота.

Пробившись сквозь завесу утреннего тумана, солнце осветило ветви и веточки, укутанные хрупкими иголками инея. На траве и мерзлой земле – всюду сверкают, переливаясь, ледяные кружева. Спящий сад – в ослепительном драгоценном убранстве. Сказочное царство волшебницы Зимы. Но как радоваться такой красоте, если ты не уверен, вернется ли в эти тоненькие прутики жизнь, наберутся ли они сил и расцветут ли… Я касаюсь персиковых веточек; они усыпаны зародышами почек, покрытых инеем. Господи боже, долго ли еще продержится этот бесснежный мороз?

Я выбрался из сада, охваченный тоской и отчаянным бессилием, которое возникает, когда и голова, и руки просят работы, сердце горит желанием приносить пользу – а ничего поделать нельзя.

Под моими ногами со звоном и хрустом – так хрустят кости у скелетов – ломалась трава. Вокруг простирались заиндевелые пашни, низкие белесые всходы озимых.

Сам не зная как, я очутился у скованного льдом Чепеля. Да, именно сюда, на берег этой речушки, после дождя, прошедшего накануне ночью, бегал я в детстве по холодной росе за улитками и червяками. До сих пор все мое существо помнит эти студеные дождливые утра, острый, одуряющий аромат и прохладу, исходившие от высокой мокрой травы, кустов лопуха, от лебеды, крапивы, от ивняка, увешанного крупными дождевыми каплями. Капли были блестящие и тяжелые, как ртуть. Раздвинув высокие листья лопухов, мокрый с головы до ног, я искал под ними скользкие следы и собирал улиток до тех пор, пока отцовская корзина из-под картофеля и моя полотняная сумка не наполнялись доверху. Мы высыпали улиток в загончик, сооруженный отцом во дворе, и до первых морозов я подкармливал их лопухами. Потом улитки закрывались в своем сероватом прочном домике, а мы ждали, когда их заберет у нас перекупщик Чулик и пошлет во Францию. Сколько же мне тогда было лет? Да столько же, сколько сейчас Томеку. Но у отца, которому нужно было прокормить нас и вырастить, заботы были потяжелее, чем у меня теперь. Фабрику на время закрыли, и он потерял работу. Денег, вырученных за улиток («И как это людям может быть по вкусу?» – звучит у меня в ушах его ровный удивленный голос), хватило, чтобы купить мне пальто, а маме – покрыть расходы по хозяйству.

Промышлял отец и браконьерством. Как сейчас вижу: возвращается он домой, расстегивает свое ветхое пальто (входя, он что-то придерживал руками на животе), и на пол валятся два больших ушастых зайца. Глаза отца блестят и смеются. Зато у мамы – полны страха и укоризны. «Побойся бога, отец, что ты натворил? Забирай сейчас же, чтоб глаза мои не видели». Рассердившись, она принималась плакать и причитать. «Вот поймают тебя и упрячут в тюрьму!» Вздыхала она так горько, что, казалось, в комнате темнело. Однако стоило мне бросить взгляд на зайцев, валявшихся на полу, как в душе возникало ощущение чего-то мягкого, податливого, бронзово-коричневатого. Зайцы лежали словно две лампы, излучавшие какое-то дивное, шелковистое сияние. Глядя на них, я мысленно представлял себе, как мы с отцом ставим силки, и глотал слюнки, уже вдыхая аромат жареной зайчатины, нашпигованной салом, смакуя золотистую подливу с плавающими в ней лодочками тмина.

И я принял сторону отца. Но мама, подойдя к посудному шкафу, достала из кувшинчика последние кроны.

– На вот, возьми, если тебе так охота полакомиться зайчатиной. Возьми и купи.

– Нет, это не по мне! – отрезал отец. – Негоже, чтобы все хорошее да доброе одним господам доставалось.

Эти господа у него в печенках сидели, сильнее он ненавидел только фашистов. Когда в Германии к власти пришел Гитлер, у нас в городе фашисты тоже создали организацию, обнаглели и принялись угрожать, что наведут здесь порядок… К нам собирался прибыть и выступить их предводитель Гайда. В те поры до меня все это доходило весьма смутно. Но в общем, я понимал, что происходит что-то очень серьезное. Каждый вечер у нас собирались товарищи отца. Закрывшись в комнате, они о чем-то совещались.

Все, что удавалось мне услышать, я впитывал, вбирал в себя как губка… И пережил большое потрясение. Перед приездом Гайды отец доверил мне передать товарищам записочки с поручениями. На площади творилась невообразимая сутолока. Чем дальше, тем больше скапливалось народу; у входа в пивную людей толпилось как пчел у летка. Тщетно пытались жандармы убедить зевак, что внутрь больше никого не пустят, что вход в зал воспрещен по распоряжению полиции… И тут вдруг поднялся шум, гам, крики: «Выгоняют! Гайда смывается через черный ход!»

Голова у меня пылала. Я протиснулся поближе. Поздно. Мелькнул грузовик, набитый чернорубашечниками. Один из них повис, уцепившись за борт машины, его уже на ходу втаскивали в кузов…

Видеть отца таким свирепым, как в тот вечер, мне никогда не приходилось. «Волка ни мольбами, ни увещеваньями не прогонишь, только палкой…»

И хотя временами казалось, что отец все-таки проиграл, что проиграли мы все, особенно после Мюнхена, в годы оккупации и войны, но ни разу (по крайней мере в моем присутствии) отец не терял веры в победу нашей правды…

Мне вдруг стало очень стыдно перед отцом за малодушие, охватившее меня сегодняшней ночью: вдруг пришло в голову, что если персики снова померзнут, то моим попыткам вырастить их у нас придет конец. А все из-за Паточки.

Я пытался его понять. Отчего он такой? Родом из тех бесправных бедняков, которые искони мечтали перестроить мир так, чтобы все распределять поровну, поскольку желудок у всех одинаковый. Извечный лозунг уравниловки. Его выдвинули еще до Маркса и до сих пор не сняли. Велика ли беда, что всякие бездельники, лодыри и прихлебалы живут за счет прилежных, трудолюбивых, рачительных людей, пользуясь плодами их тяжкого труда! А Паточка с подозрением относится ко всему, на что еще не было директив и указаний от соответствующих инстанций. Он убежден, что этак он лучше всего защищает наши завоевания. И он не один… Таких много, и похожи они друг на друга, как две капли воды. Объявляют себя единственными стражами нашего святого дела. Ах, черт побери! Была б их воля, они сожгли бы каждого, кто смеет думать иначе. Теперь он относится ко мне по-дружески – словно мы вовсе и не ссорились. Больше того, вчера, увидев меня в тулупе, с багровыми от мороза щеками, пригласил к себе в канцелярию – выпить чайку. Расспрашивал о том о сем; чаще всего напоминал про наши успехи, про золотые медали, полученные в позапрошлом году в Вене и Будапеште. В странах, славящихся культурой выращивания плодов. Паточка не скупился на улыбки, был сама любезность, но я-то знаю, что он не забыл обиды, нанесенной ему, когда решался вопрос о персиковой плантации. И это в конце концов проявилось. «Ну и как? – спросил он, когда мы допивали чай. – Как зимуют персики, Адам? Проклятые морозы! Ну ничего, ничего, как-нибудь обойдется. Обойдется!» Это прозвучало ехидством, скрытой насмешкой.

Он оставил меня в покое, поскольку знает, что, пока на моей стороне Ситарж, я в безопасности и для него недосягаем. Но внимательно следит за моими действиями. Проверяет наши прибыли, распорядясь, чтобы руководство госхоза посылало ему сведения о результатах ведения хозяйства, статьи прибыли и издержек. С точностью до последнего геллера знает, что из года в год у меня увеличиваются расходы по персиковой плантации. Подсчитывает и выжидает. Ждет удобного случая, чтобы изобличить меня во вредительстве и указать мне мое место.

Если персики не выживут, он отправит на костер и меня, а вместе со мною и Ситаржа. Он терпеть его не может, я это знаю, случай с моими персиками не единственный, когда Ситарж «распорядился по-сво-ему». Вне всякого сомнения, Паточка воспользуется и этой оказией. Воспользовался бы… Непременно… А что будет потом с персиковым садом? Проклятущие морозы!

Я огляделся. Куда это меня занесло? Сколько я прошагал по этой до звона промерзшей, до последней межи знакомой земле? Давно протоптанная в поле дорога, с обеих сторон ее обрамляют искривленные холодными ветрами рябины, покрытые ледяной коркой. И ни единой души вокруг. Да и кому придет в голову бродить по пустынным полям в этакую стужу! Только вороны перелетают с места на место; опускаются на груды затвердевшего навоза. Мороз набирает силу, так что все кругом хрустит.

Я люблю гулять – и в мороз, и в метель, да и в дождь. Люблю сразиться с ветром, когда он хлещет тебя, и набрасывается, словно бешеный, и норовит сбить с ног, а ты наваливаешься на него всей грудью, как на дверь, и проламываешь себе путь. Идешь сквозь ветер, медленно продвигаясь вперед, хотя перехватывает дыханье и невозможно выговорить ни слова…

Но сегодня мне бы очень, очень хотелось, чтобы уже наступило лето и можно было убедиться, что деревья пережили зиму, что они зацвели, что на них завязались плоды… Я тоскую по солнцу. Тоскую… Тепло и солнце… Я словно уже ощущаю его тепло, даже в этакий морозище его свет разливается по моему лицу.

Сколько же мне было тогда? Шестнадцать, семнадцать? Я сидел с барышней на опушке акациевой чащи, на прогретой солнцем траве. В переливчатом, дрожащем мареве плыл звон Ржипской часовни… Вдруг поднялся ветерок. Сперва потягивался, медленно разгуливаясь по косогорам среди полей. И я увидел, как над узким длинным полем прямо под нами от колосьев оторвалась нежная, густая, пронизанная солнечными лучами вуаль. Как раз цвела пшеница. Желтая пыльца струилась, легкими волнами переливаясь над полем. Это походило на вздыбившееся, но бесшумное желтое море. Я вдруг почувствовал, что все оно охвачено беспокойством. Пыльца кружилась в воздухе, а жаждущие клейкие рыльца колосьев жадно ее захватывали и вбирали в себя. Миг животворного, живительного размножения, вихрь оплодотворения жизни…

– Глянь-ка, – глухо произнес я, обращаясь к барышне. Теперь завеса была особенно густа, и ветер, словно кружа ее в танце, распылял, заносил и на соседнее картофельное поле; ботва вдоль межи засветилась желтыми пятнами. Эта желтоватая колеблющаяся пыльца олицетворяла собой дыхание земли. В воздухе жужжали насекомые; издалека доносился звон косы – внизу на лугах косили траву.

– Тут трудно дышать, – проговорила барышня и встала. – Пыльца лезет в нос и садится на кофточку. Еще пожелтеет. Пошли отсюда!

Эта барышня и еще несколько других – все это были пустые увлечения.

Объявятся, ненадолго взволнуют сердце и незаметно испарятся – я давно уже забыл их имена… Нет, одна все-таки запомнилась. Итальянка… Не понимаю, отчего ее наградили таким прозвищем. Была она светловолосая… Наверное, из-за темных миндалевидных глаз и еще из-за того, что очень уж была живая. Увидев ее первый раз на пляже, я так и обмер. Она с первого взгляда поразила меня. И не только меня. Вся наша компания втюрилась в Итальянку.

Каждому теперь хотелось побыть с ней, позагорать рядом у речки. Стоило ей подняться и нырнуть в воду, как мы все, точно по приказу, прыгали следом и выставляли напоказ свое уменье, силу и ловкость. Да разве в силе дело? Я и сильный был, и драться умел (в те поры образцом для подражанья, примером для нас, нашей гордостью был силач и борец Густав Фриштенский). А вот с плаваньем обстояло хуже. Плавать-то плавал, как не плавать! Но продержаться под водой было труднее… Поэтому когда доходило до состязанья, кто дольше пробудет под водой, шансы мои на победу резко падали. Я делал все, что мог, уходил под воду головой и плечами, но задница непременно торчала из воды. Само собой, дружки-злопыхатели высмеивали меня перед Итальянкой. То-то было злорадных, язвительных шуточек по моему адресу!

Я сгорал со стыда… По утрам, чтоб никто не видел, уезжал на велосипеде далеко под мост и там нырял до умопомрачения, пока наконец не понял, как нужно разгребать воду, чтобы добраться до дна. Обуреваемый великой страстью, я, остолоп, и дома тренировался, погружаясь в бочку с водою!

Однажды мы все сошлись у моста; Ярда – тот, что поначалу был в нырянии первым и, казалось, завоевал симпатии Итальянки, – опять предложил помериться силами. Этот фраер не сомневался в победе. Мы вели счет, сколько кто пробыл под водой. Ярда продержался тридцать секунд. Дольше всех.

Наконец подошел мой черед, и все заранее посмеивались. А я мялся, притворяясь робким, нерешительным. Потом нырнул.

Лучше захлебнусь, а не позволю Ярде себя обставить. Я барахтался, стараясь продержаться под водой как можно дольше. Легкие распирало… Но еще хватало духу усмехаться про себя, представляя, как наша компания и, конечно, Итальянка, испуганно притихнув, смотрят на воду и ждут – а ну как всплывет утопленник. Тридцать три секунды… Я выбрался на берег, жадно хватая ртом воздух, ноги у меня дрожали… Возгласы восхищения были мне наградой…

– Ты выиграл, – сказала Итальянка. А когда я улегся возле нее на траве, она шепотком бросила:

– Глупенький! Я так за тебя боялась…

Вот оно – сладостное мгновение! Каким многообещающим представился мне этот ее шепоток! Самые смелые мечты и картины рисовались моему воображению. Рука безотчетно поползла по ее спине, по талии и словно обожглась, коснувшись бедра. Итальянка сонно жмурилась, но сквозь щелки прищуренных глаз с усмешкой поглядывала на меня. Я был наверху блаженства.

Так продолжалось часа два.

Тут я – так просто, куражась, поскольку хотелось поозорничать, – сорвал с ее шеи платочек (она уверяла, что немножко простудилась), и под ним моему взору открылись красноватые пятна – следы бурно проведенной ночи. Ледяной душ окатил мое пылающее сердце. Но он пошел мне на пользу. Излечился я почти мгновенно. Но зато до сих пор играючи плаваю под водой.

Летний солнечный день…

Воображение воскрешает еще одну картину. Я был совсем маленьким карапузом. Еще моложе, чем наша Луцка… Лежу на прогретой солнцем пахучей траве и прислушиваюсь, как в спичечном коробке скребет лапками кузнечик… Но еще отчетливее слышно, как мама серпом срезает на меже высокую траву. Вижу яркий взблеск лезвия, перед тем как серп погружается в зеленый травяной сумрак. «Подождешь меня тут, ладно? – спрашивает мама. – Я скоро вернусь. Ведь ты уже большой». Я киваю в ответ, в наступившей тишине еще громче скребет кузнечик… Вижу холстину и на ней – огромную белесую торбу, набитую травою; медленно уплывая по стежке, она исчезает. Маму под торбой совсем не видно. Представляю себе наш хлев и нашу козу, слышу плеск молока в фаянсовом кувшине. Мне хочется пить. Покусываю листок щавеля, им же кормлю и кузнечика. «На», – говорю я, просовывая стебелек под крышку коробки. Время бежит быстро. Я не один. Со мной кузнечик, бабочки и пчелы, вокруг летают птахи и шелестят деревья.

И вот мы дома. Вижу, как мама с выражением облегченья на лице развязывает лямки торбы, намявшие ей плечи. Выпрямляет спину, разминает руки. Пальцы онемели, к ним не было доступа крови – так судорожно поддерживала мама поклажу. Вот она взмахнула платком, стряхивая приставшие к нему травинки.

Таким же движением встряхивала она его и позже, когда ходила со мной прореживать свеклу у богатого крестьянина. (Я уже подрос, и можно себе представить, как мне не хотелось заниматься прополкой. При одном виде заросших грядок у меня начинала болеть спина!) Мы ползали на коленях, мама обгоняла всех, и отставшие работницы кидали в нее комьями, чтобы не слишком спешила. Она была спорая в работе и всякое дело любила делать хорошо, даже если приходилось ишачить на чужих. Она присаживалась, отдыхала, но при этом озабоченно глядела на всходы и в полном расстройстве говорила: «Да ведь израстет, и сахару на свете будет меньше».

Женщины посмеивались над нею. («Тебе-то что? Или больше заплатят? А может, хочешь, чтоб богач пуще прежнего растолстел?») А мне эти ее простые честные слова глубоко запали в душу. Они живут во мне и поныне, всплывая всякий раз, когда нужно что-то сделать, а, скажем, именно сейчас утруждать себя не хочется. «Если ты дела не сделаешь, то на свете чего-то будет меньше…»

Мысленно я снова перенесся к моим персикам. Ведь все, что мы проделали, что я придумал за два года проб и экспериментов, защищает деревца от морозов, помогает им сохранить силу и выносливость. Стволы у саженцев невысокие и чуть ли не до верху засыпаны защитным, нанесенным нами грунтом… А почву под ним мы нарочно не вскапывали. Зато позаботились о достаточном количестве подкормки и о минеральных удобрениях: осень была щедра на осадки. Благоприятствовала нам в работах. Ну а мороз… ведь не вечно же он будет держаться. Отступит… Наверняка скоро потеплеет… Еще не все потеряно. Рано отчаиваться.

С чувством удивительного облегчения (казалось бы, почему, собственно?) я повернул обратно к дому. И чего только в такие минуты не мелькает в голове! Сколько воспоминаний и мыслей, едва возникнув, исчезают снова. Какие из них тебе милее?.. Черт возьми, да ведь все они – единое целое. И это целое – я сам. Все, чего я когда-либо коснулся рукой и что проскользнуло у меня меж пальцев, все, что я пережил либо прочитал, чем перемучился и о чем мечтал, все восторги и печали, усилия, победы и поражения – все это я, я сам. И пока я проходил этот путь, мир вокруг менялся. Мы сами тому способствовали, и он – в свою очередь, – не спрашиваясь, влиял на нас. Пора моей холодной и голодной молодости ушла в прошлое. Я радуюсь, что двое моих птенцов, Томек и Луцка, набивают свои клювики иным зерном. Скачут и носятся до иным полям, хотя земля осталась прежней. Мы строим дом по своей мерке. Крепкий дом, но до полной его отделки далеко. Работа еще предстоит большая… Ну а те, что придут после нас, перестроят дом по-своему, расширят его и наполнят новым содержанием. Вот только пусть не соглашаются и спорят с тем, что получилось иначе, не так, как мы сами хотели, с тем, что им тоже придется не по вкусу. Держу пари – их потомкам придется переделывать и за ними!

Иногда слышишь такие вот речи умников – да и глупцов тоже: все, мол, перемены – от новой эпохи. Другое, дескать, время. А как это понять – «другое время», «новая эпоха»? Черт побери! Ведь если не посадишь дерева, плод не вызреет. А хороший ли уродится плод – это зависит и от того, на каком дереве он рос и как ты ухаживал за ним, хороши ли были погодные условия, много ли солнца. И разве человек не есть и семя, и садовод одновременно?

Я возвращаюсь домой… Солнце уже погасло, и на продрогшем небосклоне крадучись, исподволь разливаются голубые сумерки, а в них вспыхивают ледяные звезды – блестящие ядрышки зимней ночи. Щеки у меня задубели от холода, нос окоченел, веки отяжелели от инея, залепившего ресницы и брови, но ничто меня уже не томит, не терзает душу. Легкие, мозг и сердце надышались свежим воздухом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю