Текст книги "Адам и Ева"
Автор книги: Ян Козак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Вот я и дома.
– Ай да морозец. Дух захватывает! – Я сжимаю лицо Евы в своих ладонях.
– Пусти! – вырывается она.
От меня веет зимней прохладой, а это еще больше раздражает Еву. Громко хлопнув дверью, она исчезает в ванной (вернее было бы сказать, «в кладовой злости»). Ладно. Значит, придется подождать. Злость, как и вино, должна перебродить. А дома я не один. Есть у меня еще Луцка и Томек.
Пробирающий до костей мороз словно вселился и в Еву. Не отпускает – и все тут, хотя дом протоплен хорошо. У меня такое чувство, будто само мое присутствие уже настраивает ее на воинственный лад. В мою сторону она даже не глядит, на вопросы цедит сквозь зубы: «да, да», «нет, нет». Даже ужинать не позвала. Сижу я у себя – и вдруг передо мной тарелка. Сама поела с детьми в кухне. Черт побери! Что это на нее накатило?
Потом я все-таки догадался. Зимой я обычно помогаю ей развешивать белье на холодном чердаке. Сквозняки там ужасные. Сегодня, вернувшись с прогулки, я не обнаружил в ванной белья.
– Ты чего меня не подождала? Я бы помог…
Ева только дернула плечом, не проронив ни слова. И телевизор смотреть не стала. Прибравшись на скорую руку, юркнула в постель. И притворилась спящей.
Утром ничего не изменилось. Ева если и разговаривала, то только с детьми.
«Суровое похолодание» на улице и у нас дома держалось еще два дня.
На третьи сутки пополудни я снова (в который уже раз!) вышел поглядеть на сад. Стою, задрав голову кверху. И тут от радости у меня екнуло сердце.
Небо заволакивает мглой! Яркий свет зимнего солнца мутнеет, небосклон словно обсыпан мукой. Мороз отступает, дышится вольнее.
К вечеру пошел снег. Мягкие белые хлопья падают тихо-тихо, но все гуще и гуще… Смотрю в окно – оно уже оттаивает: потеплело, да и в комнате хорошо натопили. Поминутно выхожу на крыльцо. Белоснежное покрывало укутывает промерзшую землю, поседевшую от мороза траву; снег ложится на ветви деревьев. Огромная тяжесть спадает с души. Я вздыхаю с облегчением. Белое снежное одеяло согревает и мое сердце.
Ева молча наблюдает за мной. Поглядывает то в окно, то на меня. (Она разглядывала снег, как невеста-приданое.) Ей не по себе, но она пока молчит. Язык у нее еще не развязался, она еще бастует, но про себя что-то уже весело бормочет.
После ужина я натягиваю кожух и выхожу на улицу. Снег валит непрестанно. Иду по притихшему саду. То и дело останавливаюсь, вслушиваюсь, о чем поет вьюга. И не могу наслушаться этой тихой, убаюкивающей песни. Поднимаю голову, снежинки, садясь на лицо, сразу тают, лаская кожу. Я прикрываю глаза.
И тут за спиной у меня раздаются тихие, осторожные шаги.
Я не оборачиваюсь. Знаю, что это она, Ева. Кому же еще? Она осмотрительно ставит ногу на пушистый снег. Подкрадывается ко мне, как кошка к мыши. Замерла почти рядом.
– Вот ты где, – мягко произносит она, помолчав. – А почему меня с собой не взял? Эгоист несчастный! Хочешь всю радость один пережить?
Я жду продолжения. (Она еще рта не раскрыла, только подошла, а я уже знал, что на душе у нее прояснилось.)
Ева постояла в нерешительности.
– Ты обиделся?
– Да ведь это ты на меня злишься. Не пойму отчего, но мешать тебе не хочу.
– Ах, бедненький, недотрога! Значит, вот почему ты не вылезаешь из своего кабинета, а чуть что – испаряешься из дома.
– Да не мог я смотреть, как ты мучаешь себя. Вот и предпочел убраться с глаз долой.
– Лицемер! По крайней мере теперь-то перестань притворяться… С меня моего упрямства тоже довольно. Что за глупости мы творим, Адам? Ты ведешь себя словно мы чужие. И от этого меня дома у печки колотит больше, чем на морозе.
– Я? Я веду себя как чужой? Ты разве забыла, кто все время злится?
– Ладно, – соглашается она. – Да ведь пора бы тебе знать, что временами, каждые три-четыре недели, на нас, несчастных, наваливается какая-то мрачная тяжесть. Так что не придумывай себе обид. Ведь знаешь, как я тебя люблю. Вот и принимай меня такой, какая есть.
– Не такая уж ты плохая, – вырывается у меня. (Я сразу приободрился.) – Знавали мы и похуже.
– Послушай! Зачем ты меня терзаешь… Так и кажется, что целыми днями только и стараешься меня позлить. (Это она нарочно «пересаливает», вообще она так не думает.) Ну ладно, забудем об этом.
– Как всегда, ты права, Ева.
– Не смейся!
Она обиженно выпячивает губы, но они уже смеются, ей и хочется немножко пообижаться, да не получается.
– Посмотри, сколько его навалило, – всего только и произносит она. – А я так боялась. Душа прямо изошлась от страха.
– Как все бело кругом! – поддержал я и огляделся.
– Я этому тоже радовалась, когда шла к тебе.
– От такого снега и жить веселее.
Это походило на игру в прятки. Но у Евы не было желания затягивать ее.
– Ладно уж, хватит, – приглушенным голосом вдруг попросила она. – Помучили друг друга – и довольно.
Обхватив меня за шею, она, напрягшись, притянула меня к себе и поцеловала в губы. (Целовалась она так, как если бы это было в первый и последний раз.) Я привлек ее и крепко обнял.
Мы стояли и молчали. Вокруг простиралось белое зачарованное безмолвие, разливалось покойное дыхание ясной, светлой ночи; тихо, едва слышно, падали снежинки… Волшебство этой белоснежной зимней ночи сковало нам уста.
Снежинки опускались Еве на лоб, брови, щеки, на полные, раскрывшиеся в еле заметной улыбке губы.
– Помнишь? Тогда тоже падал снег. Зима выдалась прекрасная, – вдруг взволнованно проговорила она, и мне передался восторг и восхищение картиной, воскресшей в ее душе. – Помнишь, Адам?
В это мгновенье я тоже увидел заснеженный, освещенный солнцем лес. Это была наша первая зима, мы только-только поженились… Мы шли, взявшись за руки, по занесенной снегом лесной тропе; хвоистая поросль сгибалась под тяжестью пушистых шапок. Нам было весело; я стряхнул на Еву свисавший с ветки пуховик… Звонко рассмеявшись, она попыталась сбить меня с ног. Глаза ее светились счастливым блеском, щеки на морозе разгорелись ярким здоровым румянцем. Мы бежали, обнимаясь и целуясь на бегу. Неожиданно Ева сошла с тропки и вышла к лесистому обрыву, а там, широко раскинув руки, словно для объятья, упала в мягкий пушистый сугроб. Я не успел помочь ей, она сама уже поднялась.
– А ну, повтори! Сделай то же! – кричала она, улыбаясь во все лицо.
Ева хотела, чтобы я тоже упал и своим телом перекрыл отпечаток ее тела.
– Погоди-ка!
Я упал возле оставленной ею вмятины, наши руки и в снегу нашли друг друга…
Мы стояли и смотрели на эту картину, на глубокие отпечатки наших тел, контуры которых обвели голубоватые тени. Цепочка наших шагов прекращалась у этих вмятин.
Как сейчас вижу нежное, взволнованное и серьезное выражение, застывшее на ее лице. В то мгновение взгляд ее был задумчив и глубок, как вода в омуте.
– Только бы он не растаял слишком быстро, – проговорила Ева словно про себя. – Нет, это не исчезнет никогда, – произнесла она поспешно, с внезапной убежденностью. – Эта картина останется здесь навсегда. Навеки отпечатается во мху и на зеленых листочках брусники, на цветущем вереске. Мы всегда будем вместе. Мы двое, Адам. Вместе будем всегда.
Она умолкла.
– Ты будешь обладать мною, – немного погодя заговорила она тихо, взволнованная до глубины души. – Будешь владеть моим телом до тех пор, пока владеешь моей душой. Мне необходима целостность. Я всегда стремилась к ней. Душа и тело! Мне нужно и то и другое.
Она побежала; с ветвей на нее опустилось целое облако снежинок.
– А ну-ка догони! Поймай меня! – позвала она, снова радостно, звонко рассмеявшись…
Вот теперь Ева тоже медленно тянет ко мне руки, притворись, будто хочет обнять, и вдруг толкает в грудь. Я шлепаюсь наземь. Не успеваю подняться, в меня уже летит снежок.
– Вот я тебя!..
Валит снег, а мы играем в снежки.
Ева повернулась и попробовала убежать по улочке, образованной уже густо припорошенными пальметтами, но я изловил ее.
Мы упали оба, уткнулись лицом в снег, и он набился нам за шиворот. Задохнувшись от счастья, мы барахтались в сугробе, потом я поднял Еву и понес.
– Идем!
Она прыснула со смеху.
– Да ведь ты несешь меня на руках!
Лицо и глаза ее разгорелись. Я нес ее, а она смеялась и качала ногами, словно бежала по воздуху.
Как нравилось нам предаваться любви после этих дурных дней раздражения и упрямства. После тягостного поста и воздержания мы снова были полны огня, и бокалы наши, слава богу, не пустели. Как оно вкусно и ароматно, это наше сладостное, редчайшее вино, которое мы подливаем друг дружке, которое мы храним друг для друга, потому что храним одновременно и для себя.
Ева не из породы ползучих, удушающих плющей, она умеет прильнуть жарко и страстно. Она исполнена чувственности и сладострастия. Безудержный, здоровый любовный голод просто-таки терзает ее. И я утоляю его… Сжимаю в своих объятьях, осыпаю ласками, отдаю ей весь свой огонь и всю свою силу. Я люблю ее… и по-царски вознаграждаю за это. Куда-то проваливаюсь, растворяюсь в блаженстве и вместе с тем становлюсь как никогда сам собой. Ощущаю себя владыкой мгновения и наделяю счастьем!
В этот миг я люблю в ней и заключаю в объятья самое жизнь. Землю, огонь, солнце, звезды и росу, поле и наш сад; все, что зовется красотой и полнотою жизни на этом свете. Купаешься в этой быстрой и чистой реке. Несет тебя ток живой крови и не отпускает, пока не выбросит на берег.
Ева, теплая, влажная от испарины, все еще полная сладостного блаженства, вяло высвобождает руки и отбрасывает одеяло. С наслаждением потягивается и отводит со взмокшего лба прилипшие волосы.
– Уф, я словно выжатый лимон.
– Ты словно ядрышко. Орешек, очищенный от скорлупы. Вот возьму и съем.
Она, прогнувшись, словно кошка, прильнула ко мне – погладила влажной шелковистой кожей. От нее слабо пахло мылом и сильнее – еще чем-то особенным, женским. Я вдыхал этот запах, вбирал его трепещущими ноздрями. Я очень люблю в эти моменты запах ее кожи, словно прогретой солнцем и овеянной прохладным воздухом. Теперь она больше, чем прежде, благоухает трогательной, такой родной свежестью.
Положила голову мне на грудь. Глаза пламенеют, как янтарь, пронизанный солнечным светом.
– Жалко, что ты сама себя не видишь в такие минуты, Ева…
– С меня довольно, что это видишь ты. Ты… – шепнула она, – ты прямо на глазах молодеешь, Адам. Как мальчишка.
Сладко вздохнув, она промурлыкала:
– Адам… Отчего это люди умирают от рака, когда надо бы…
– И думать не смей! Я чем дольше, тем больше люблю тебя…
– Я знаю. И я тоже.
Она легонько коснулась моего лица. Нежно погладила пальцами брови, лоб, губы. Так нежно, словно только теперь наконец нашла то, что давно искала.
В те мгновенья, что наступали после нашей близости, в Еве появлялось что-то особенно трогательное и чистое. Завязывался доверительный разговор, и мы, не размыкая объятий, поверяли друг другу все, вплоть до простейших будничных вещей. У меня бывало такое чувство, будто в эти минуты мы особенно глубоко проникаем в душу друг друга. Словно делимся сокровенным, исповедуемся… Ах, эти мгновенья! Я люблю их какой-то особенной любовью. Они неразрывны с тем, что им предшествовало.
– Милый, – чуть погодя шепнула Ева, – пожалуйста, погладь мне плечи и бедра. Забыл уже? Вот так. Так я ошущаю тебя полнее всего. Знаешь… чувство полноты обладания появляется, когда я приникаю к тебе всем телом.
– Сколько же мне нужно для тебя рук, – вздыхаю я, подтрунивая над нею. – Сей же час исправлюсь. Вот видишь, – глухо говорю, осыпая ее ласками. – После этого оставляй тебя на танцах и терпи, когда какой-нибудь детина облапит тебя за талию, отплясывает, а сам так и пожирает тебя глазищами. А ты вся пылаешь, вскидываешь руки, извиваешься как лиана да вертишь хвостом.
Я напоминал ей про бал, который недавно устраивали наши садоводы, и про одного одышливого, потного деятеля. Козел этакий… Целый вечер волчком вертелся вокруг Евы. (Впрочем, вокруг меня тоже, чтобы быть к Еве поближе.) Разводил тары-бары о выращивании различных сортов, об удобрениях, химическом опрыскивании, вредителях; готов был все виды земледельческих работ перечислить, лишь бы подольше оставаться с нами (Ева при этом забавлялась от души).
В тот вечер мне с ней почти не довелось потанцевать. Она не выходила из круга! И члены нашей бригады, парни из госхоза, и гости, сидевшие за длинным столом, из-за нее чуть не перессорились. Танцы захватили ее целиком. Румяная от быстрого движения, с искрящимися глазами, она была неотразимо хороша и желанна. И знала это. Знала хорошо. А красива была очень. Не той красотой, о которой говорят: «Вот это шик!» Ничего особо примечательного, бросающегося в глаза в ней не было. Не было особо пышных форм, которые приковывали бы к себе взгляд. Но она была одарена способностью волновать, лишать покоя. Рядом с ней всякий мужчина ощущал, что возле него – женщина. Она лучилась женским обаянием. Иногда – слишком… И тот бал был днем ее торжества. В ней словно полыхал пламень. Женская притягательность была в ней бесконечно глубокой, как пропасть… Красота и непосредственность прямо-таки граничили с дерзким вызовом. Она манила, влекла к себе. Я поймал несколько взглядов, которыми мужчины провожали ее. Они были просто наэлектризованы. Не то что любование того потного плешивого чудака. Да и женщины оборачивались ей вслед, безошибочно чувствуя соперницу.
Я гордился ею и терзался ревностью. Я ревновал, когда в толпе танцующих мелькало ее цветущее, разгоряченное, восторженное лицо. И успокоился, только когда она снова села рядом со мной и, переводя дух, доверчиво склонила голову на мое плечо, а потом шепнула: «А теперь мне хочется снова потанцевать с тобою. Прекрасный вечер, правда?»
Мы пробыли там дольше всех… Почти все гости разошлись, уже занимался рассвет. Уставшие музыканты играли вяло, кое-кто, сняв фиолетовые куртки, остался в одной рубашке… Вот мы танцуем вдвоем, и вдруг Ева останавливается около музыкантов, бросает долгий взгляд на барабанщика, и тот – во внезапном озарении – понимает, о чем она безмолвно просит.
Совершенно автоматически поднимается и так же машинально подает Еве обе палочки, которые до тех пор держал в руках. Подает он Еве две палочки, а она вместо него усаживается, лицо взволнованное, вдохновенный взгляд словно дымкой подернулся, и начинает отбивать такт сильными и легкими ударами вперемежку… Вживается в этот ритм, наслаждается им. Все ее существо напоено музыкой, как бывает напоен ароматом воздух.
Барабанщик, стоя над ней, от удивления глаз с нее не сводил.
– Адам!.. Адам, – рассмеялась моя Ева. – Уж не ревновал ли ты меня к барабанщику? – Веселый, радостный смех трепетал в ней. – Ведь для ревности никакой причины не было. Не надо, Адам… Ты ведь знаешь…
Выскользнув из-под одеяла, Ева зажгла настольную лампу. И встала у окна. Прямо так, голая, как если бы хотела погасить полыхавшее в ней пламя; погрузившись в свои мысли, она смотрит куда-то вдаль.
Освещенные уличным фонарем, приплясывая, кружатся и падают на землю снежные хлопья. Любуюсь их плавным танцевальным движением. И на какое-то мгновенье уношусь мыслями в давние времена. Далеко-далеко.
Фабричный дом. Паренек стоит на пороге и не отрываясь смотрит, как за макушкой облетевшего каштана вокруг уличного фонаря пляшут снежинки. Снежная круговерть преображается в калейдоскоп смутных видений и мечтаний. Ослепительно белые вихри вокруг жестяного колпака уличной лампы завораживают меня… Нежная белизна снежинок очищает и озаряет душу. Я ослеплен ею. Дрожу от холода, но все равно не могу оторвать взгляда, хотя слышу – меня зовет мама. Сердце и ноги словно сковало. Из года в год я поддавался этим чарам; стоило вечером пойти снегу – я отправлялся под фонарь смотреть, как танцуют в его свете снежинки. Всякий раз впечатления были разными, рождали новое настроение. Но всегда в душе возникало ощущение незамутненной чистоты и света, живости и движения.
Ева застыла у окна, заглядевшись на летящие снежинки. В тишине, объявшей нас, мне кажется, что оба мы слышим, как тихо шелестит за окном падающий снег. В мягком сумеречном свете, проникающем из заснеженной зимней ночи сюда, в теплую комнату, я вижу фигуру Евы. И не могу оторвать от нее взгляда. Она стоит съежившись, склонив голову с растрепавшейся прической и охватив руками плечи. Я скольжу взглядом по линии ее полной груди, бедер, мускулистых, ладных ног. Теплое, медового цвета свечение… Про себя радуюсь возможности наслаждаться этой доверительной близостью, великой естественностью простоты.
– Все еще метет, – замечает Ева.
Она уже снова скользнула ко мне под одеяло.
– Согрей меня. О чем ты думаешь, Адам? Где ты сейчас? – допытывается она.
– С тобой, Ева.
– Только что тебя со мной не было. Ты витал где-то далеко-далеко…
– Нет, я был с тобой. С давних незапамятных времен вместе с тобою любовался танцующими снежинками. Мы еще не знали друг друга, но ты уже была со мной, – отвечаю я.
Охватив мою голову своими ладонями, она заглядывает мне в глаза. Улыбается. Пристально смотрит на меня, лицо ее взволнованно, трогательно и прекрасно. Откуда-то изнутри рвется улыбка.
– Адам, – шепчет она вдруг. – Я хочу, чтобы у нас родился мальчишка. Твой мальчик. Понимаешь?
Мы молча смотрим друг на друга.
– Хочешь? На самом деле?
– И ты еще спрашиваешь?
Повернув к себе ее голову, я жадно впиваюсь в ее губы.
Она приникла ко мне всем существом… Наша кровь, сливаясь, заструилась единым потоком. Растекшись по жилам, бросилась мне в голову. Ева напряглась как струна. Волна высоко взметнувшейся лавы заливает все в нас самих и вокруг, обдавая нестерпимым шумом и обжигающим зноем… А потом привольно и легко истаивает, разливается в беспредельной тишине внезапного парения.
Я глажу Еву по лицу, легко касаюсь пальцами плеч и шеи.
Она отдыхает, положив голову на мою руку… Веки у нее слипаются, на губах застыла блаженная улыбка, но и улыбка ослабевает, побежденная сном.
Я прислушиваюсь к дыханию жены. Беззвучная, волшебная ночь.
Сад покоится под теплым зимним покровом, на подоконнике все выше и выше слой снега. А меня согревает тепло дома, доверие и близость дорогого, родного существа. Славно, когда счастье можно ощутить, как бы потрогать руками. И в сознании снова оживают мгновенья, когда Ева впервые захватила меня всего, целиком. Никогда прежде не доводилось мне переживать столь полной слиянности. Наверное, та искра, что высекает жизнь, передавая ее вечности, всегда должна быть именно такой, чтобы счастье этой минуты вплелось в венец тех, кто еще только должен будет родиться, населить мир и сделать его более человечным.
Ничто меня не тяготит, я давно уже не чувствовал себя так легко и привольно. Душа словно растворена в глубоком покое снежной зимней ночи.
В сон мой проникает какой-то отдаленный говор, я различаю лепет Луции. Приоткрываю глаза. Соседняя постель пуста, но еще хранит тепло спавшего. Еще совсем рано. Лепет затихает, на край моей постели присаживается Ева.
– Так дивно, так бело кругом, – шепчет она. – Целый свет будто спрятался под высокой периной.
Укрывшись одеялом, Ева блаженно прижалась ко мне:
– Погрей меня.
Она дрожит – озябла немного. Спрятавшись в моих объятьях, произносит, тихо и счастливо, приглушенно смеясь:
– Адам, милый… За эту ночь я так похудела, что мне теперь и туфли велики.
5
Апрельское солнце
Ах, как замечательно в этом году началась для нас весна! Хрупкая, неоперившаяся, едва проклюнувшаяся, она еще робко улыбалась серебристыми почками верб; с заливных Лабских лугов еще не сошла вода, а в персиковых веточках уже проглянул пурпур. На заре, когда хрустально-чистый воздух еще не успевал прогреться, самые ранние торопыши-бутоны уже распускали лепестки.
Я поднимаюсь с первыми лучами солнца. Это мое время. Та пора, когда мои предки отправлялись на господские фермы кормить и обихаживать скотину.
Ева еще спит. Я иду по саду, осматриваю деревца. Поглядываю на пасмурное небо и слушаю перекличку петухов. (Могу поспорить, что в нашем подржипском краю петушиное пенье мелодичнее, чем у наших соседей.)
Я люблю глядеть, как занимается день. По-моему, сквозь едва заметную щель раскрывающегося небосвода подчас удается увидеть много больше, чем когда его ворота распахнуты настежь. (Отчего бы это?) Я смотрю, как раскаленными угольями багровеет восточная сторона горизонта. Сумрак редеет, и кровавое пятно разливается по небу. Солнечные лучи, словно золотистые небесные пчелы, роем вылетают из улья зажечь день. На душе мгновенно становится веселее.
Примечаю, как от часа к часу набухают пупырышки распускающихся бутонов, как они топорщатся, напоенные соками и обласканные солнечным теплом. Раньше всех на пылающих кармином, будто налившихся кровью, ветвях и веточках нетерпеливо поднимаются и заостряются веретенца персиковых бутонов. Значит, нынешние жестокие морозы деревья перенесли хорошо. Наши труды не пропали даром. У самых нетерпеливых оболочка бутонов уже лопается, они вот-вот распустятся. Уже просвечивает краешек спрятанной, до тех пор плотно свернутой розовой юбочки. Что за зрелище! Награда за все мучения и усталость, за все заботы и пролитый пот.
Я медленно бреду, едва ли не ползу по саду; впитываю в себя свои владения глазами, слухом, обонянием. Упиваюсь ароматом сырой земли, свежей коры и первых листочков, рвущихся к свету. Внимая любовным трелям птиц, вдыхаю переливающийся радостью воздух.
Парочка зябликов, чирикающих на голом еще яблоневом суку, заботливо вьет гнездо; два обуреваемых страстью черных дрозда яростно поспорили из-за самочки. Сшибаются в полете, словно в них вселился сам дьявол. Долбят друг дружку в затылок, только перья летят во все стороны.
Иду обратно… Обдумываю, что необходимо сделать сегодня, на какой участок кого поставить. Сад распахивает свои объятья, напитывает меня свежей волшебной силой.
Ни на что на свете я не променял бы эти мгновенья, когда можно постоять и оглядеться, коснуться и погладить взглядом, понюхать и вобрать в себя все лучшее из того, что родилось этим утром. (Я должен насытить душу на целый день: проголодаешься – потом некогда будет.)
Весь мокрый от росы, возвращаюсь домой, завтракать. По обыкновению не с пустыми руками. (На белом свете всегда что-нибудь растет, цветет, зреет, ползает, лазает или летает.)
– А что ты мне принес? – спрашивает Луция.
– Перышко сойки. Погляди, какое красивое, голубое. Будто небо, омытое дождичком и подсушенное солнышком.
– Покажи-ка!
Конечно, Томек от таких подарков воротит нос – другое дело, если это гусеница «мертвой головы», жук с большими рогами-челюстями или по крайней мере закатившееся яйцо фазана. Над перышком он насмехается, щуря все еще сонные глазки, такого же цвета, как и сойкино перо.
Наши малыши часто подтрунивают друг над дружкой, не дают себе ни отдыху, ни сроку, но не могут и дня прожить врозь. Само собой, до тех пор, пока не попросишь Томека взять Луцку из яслей. Эта малоприятная, хоть и непостоянная обязанность возмущала его до глубины души. Он обожал шумное буйство и удаль, взвивался, как стрела, и, хлопнув дверьми, бежал куда-то вслед за товарищами. А то целые дни сидел, словно привязанный, на ветвях старого ореха и, задрав голову, глазел в небо. И, хотя светило солнце, витал где-то среди звезд. Я не мешал ему отправляться в эти небесные экспедиции, в далекие космические странствия. Это же так увлекательно! Но вместе с тем (незаметно, чтобы не ожесточился) давал понять, что все поразительные триумфальные полеты и открытия подготавливаются у нас здесь, внизу, на нашей древней и доброй, исхоженной, истоптанной вдоль и поперек и тщательно возделываемой земле.
И чтобы подкрепить слово делом, я предложил ему обработать весной несколько грядок. Сажай и выращивай себе, что хочешь.
Предложение не вызвало у него энтузиазма. Выдумывать всяческие геройские подвиги и про себя переживать славные деяния куда приятнее, чем обрабатывать мотыгой грядки, гнуть спину над рассадой, поливая и обихаживая ее, рыхлить землю и полоть сорняки. Тем не менее глаза его светились радостью, когда он принес первый пучок красной редиски или когда рубаха его раздувалась от набитых за пазуху, только что сорванных стручков молодого горошка. Теперь на его участке кустится черная смородина, два рядка клубники, а вчера Томек посадил там – а как же иначе? – два персиковых деревца.
Разумеется, саженцы я отобрал для него самые лучшие. Но Томеку они нисколечко не понравились. Он словно подозревал меня в том, что я подсунул ему завалящий товар. Уже вчера мы поспорили об этом, но сегодня он затеял разговор снова.
– Ну посмотри, – показывал Томек. – Ты же дал мне каких-то заморышей! Да еще обрезал чуть не до земли. Чего же из них вырастет?
– Увидишь, – отвечаю я. – Ты погляди, такие же прутики мы высадили в прошлом году, а теперь они вовсю пошли в рост.
– А прутики посильнее, потолще да побольше разрослись бы еще лучше.
Ему хотелось посадить деревца с длинным, сильным стволом и ветвистой кроной, то есть именно такие, что гроша ломаного не стоят. Впрочем, тут он не одинок. Говорят, прежде так было заведено.
И я рассказал ему, как в прошлом году садовод Зазворка попросил у меня хороших саженцев. Тщетно я его убеждал, что маленький, срезанный росток, низенький прутик с корешками, не в пример лучше. Отчего? Да оттого, что листиков у него меньше, поэтому и влага испаряться будет незначительно. А значит, саженцы быстрее и надежнее укоренятся и скоро возьмут свое. Так он мне не поверил! Напрасно я толковал ему, что раньше, когда мы высаживали деревца осенью, как раз самые крепкие на вид, рослые по большей части погибали. Он возражал – их, дескать, погубил мороз!.. (Прежде я тоже так считал, глупец этакий!) Но в условиях нашей подржипской зимы они засыхали чаще других. Само собой, морозы этому способствовали… Бедный Зазворка! Он думал, я из жадности хочу оставить что получше себе, вот и выбрал все сам, на свой вкус – с кроной развесистой, как зонтик. «Хочешь меня провести, Адам? – сетовал он. – Нигде, ни в одной книге я о таких премудростях не читал…»
За свое недоверие Зазворка скоро поплатился. Оба саженца погибли. Уцелел лишь один, тот, что я всучил ему чуть ли не силком – впридачу к могучим красавцам. Как раз тот, что вырос из слабенького ростка.
Томек слушал меня невнимательно, что называется вполуха, – видно было, что не верит. И вдруг глаза его засияли радостью. В поднебесье, на фоне свежей голубой лазури кружил сарыч. Я понял, что мои наставленья его не волнуют, и сказал:
– Во всяком деле лучше всего убеждает собственный опыт. Посмотрим. А пока – гуляй.
Повторять предложение мне не пришлось. Он исчез, словно стрела, пущенная из лука.
Неожиданно послышался голос Евы. Стоя наверху, у нашей персиковой плантации, она ждала меня.
– Адам, иди сюда! Скорее!
Я направился к ней. Но нисколько не торопился. По дороге останавливался, внимательно осматривая то одно, то другое деревце. И смеялся про себя. Я-то знал, чем она так взволнована. Уже за завтраком мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не выболтать новость; я готов был язык проглотить – только бы не выдать секрета раньше времени. Я ведь знал, что она сама побежит в сад, и не хотел лишать ее радости. Пусть полюбуется полураскрывшимися бутонами.
– Где ты пропадаешь, копуша? Ты что, не слышал? Я тебя звала! Погляди-ка!
В голосе – радостный восторг и нетерпение.
И я застыл как вкопанный…
Ярко-красные, безлистные веточки наших первых побегов, на которых утром едва-едва приоткрывались бутоны, теперь светились нежно-розовыми, похожими на колокольчики цветами. Под лучами теплого апрельского солнышка только-только развернулись платочки лепестков: они светились и трепетали, купаясь в радужном сиянии солнца.
Мое наигранное спокойствие как рукой сняло. Дух забило (видеть и пережить увиденное – это ведь куда сильнее, чем нарисовать картину в своем воображении!).
Схватив меня за руку, Ева замерла. Словно сама вросла в эту землю. Взгляд ее потонул в розовой кипени цветов.
– Что ты скажешь? Погляди, это они ведь только сейчас так принарядились. Это ли не чудо, Адам?
– Это дело наших рук, Ева, – скромно ответил я, хотя кровь взыграла во мне.
Глаза моей жены сияли. (Если есть чем, Ева умеет не таясь, почти бесстыдно гордиться.)
– Ты был прав, Адам. Теперь, если не ударит мороз…
– Тс-с-с! Замолчи! Беду накличешь! – обрываю я ее. – У этого сорта (это был «Рэдхавен») – самый устойчивый цвет. Таких саженцев у нас больше всего. – Пойдем-ка лучше поглядим, как распускаются другие…
Мы обошли и внимательно осмотрели всю плантацию. Нужно было опытным путем установить, какие сорта в условиях Роудницкого края проявят себя наилучшим образом. Очень важно было определить оптимальное сочетание сортов, чтобы деревья плодоносили и вызревали постепенно, друг за дружкой. Сбор урожая – работа очень трудоемкая. Важно и то, чтобы зрелыми, сочными плодами люди могли наслаждаться как можно дольше.
Время от времени мы делали остановки, пересчитывали на саженцах и побегах еще не распустившиеся бутоны и радовались, что даже молодые прошлогодние и позапрошлогодние деревца (я каждый год подсаживал по нескольку штук на те два гектара, которые мне уже были отведены) прекрасно перенесли зиму. На них тоже уже распускались почки.
Спустя час, а то и более, мы вернулись на прежнее место, я срезал цветущую веточку (теперь, когда известно, как у нас все буйно зацвело, нужна обрезка, чтобы плоды росли крепенькими и здоровыми) и воткнул Еве в волосы три ярких светящихся цветка.
– Ах, у меня за всю жизнь не было такой драгоценности! – воскликнула Ева.
Мое внимание доставило ей огромную радость, и она не скрывала этого.
Розовое сияние, исходившее от персиковых деревьев, упало и на ее щеки.
– Ну как, Адам, к лицу мне?
– Ева… Что может быть лучше живой, подлинной красоты? Дороже ее ничего нет…
– Почему ты заговорил о подлинной красоте?
– Да ведь она у меня перед глазами, – улыбнулся я. – И потом… это такая редкость, ведь она исчезает. Так будем наслаждаться ею, пока возможно. Пока-жись-ка!
Я пристально, долго, не отрываясь любовался ею.
– Ах, и умеешь ты подольститься! Льстец несчастный!
Ева счастливо улыбнулась.
– Ну, а теперь, – помедлив, со вздохом проговорила она, – пора домой. Нужно успеть в ясли за нашей малышкой, за Луцией.
Уже больше недели весна льнет к золотой груди солнца. Уже прочно стоит на ногах, улыбчивая, светлая от молодой яркой зелени и заливисто веселая от птичьих трелей.
Персиковые посадки я уже проредил. Эту работу я не доверяю никому. Только Гонзик, самый молоденький мой помощник, смышленый и ловкий, крутится рядом – он поспевает всюду и всегда там, где требуется. Дело сделано; только поздние сорта персиков, такие, как «Эльберта», «Фэрхавен» и «Зимний желтый», все еще покрыты блестящей красноватой кисеей. Остальные уже сбрасывают увядающие лепестки; земля вокруг них розовеет. Доцветают и абрикосы. Только-только окинулись белым цветом низкорослые вишни; набирают силу бутоны яблонь и груш; торчат на ветках, толстенькие, припухшие. Как раз в эту пору к нам нежданно-негаданно нагрянули редкие гости.