Текст книги "Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы"
Автор книги: Яков Гордин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Тут надо прервать цитату и обратить внимание на сходную ошибку Милюкова после манифеста 17 октября и князя Дмитрия Михайловича после подписания Анной кондиций. Оба они не учли "самодержавности сознания" русских царей, которая не снималась никакими договорами.
Последним усилием Милюкова на пути его конституционной борьбы был созданный по его мысли прогрессивный блок. Но, оказавшись бессильным в конституционной борьбе, прогрессивный блок, невольно втянутый в борьбу с монархом, сделался одним из факторов революции, которую его создатель и лидер хотел предотвратить. Овладение проливами, соединяющими Черное море со Средиземным, было жизненной задачей для России. Милюков был прав, ставя эту задачу одной из целей вспыхнувшей мировой войны. Но он продолжал настаивать на этой цели в качестве министра иностранных дел во время революции, когда русская армия была уже не способна продолжать войну. Между тем следствия его патриотического упорства были печальны: ему самому пришлось уйти из состава Временного правительства, а его иностранная политика дала благоприятную почву для демагогической пропаганды большевиков против войны и «империалистической буржуазии». И далее, во время гражданской войны он поддерживал диктатуру Деникина, которая гибла от внутреннего разложения, вел переговоры с немцами об оккупации русских столиц перед полным разгромом немецких армий, а за границей образовал эмигрантскую республиканско-демократическую группу, совершенно чуждую психологии как большинства русской эмиграции, так и настроениям выросшей в России под властью большевиков молодежи[139]139
Оболенский В. А. Указ. соч. С. 442.
[Закрыть].
Это именно тот тип политики, умной в общеисторическом смысле и провальной в конкретных обстоятельствах, которую вел в решающие недели и князь Дмитрий Михайлович.
Остерман и Прокопович, строители мертвой машины, в действии были гораздо ближе к принципам живой жизни, чем Голицын, взыскующий органичной государственности.
Свирепый утопист Ленин по пути к достижению безумной цели умел сливаться с иррациональной стихией народных устремлений, то есть был тактическим реалистом.
Милюков, тонко учитывая обстоятельства, демонстрируя готовность к самым крутым маневрам, действовал над стихией. "Считая себя реальным политиком, он во всех своих политических зигзагах исходил из соображений о том, в чем в данный момент нуждалась Россия. И соображения эти были вполне логичны. Но политика – не шахматная доска, на которой бездушные деревянные фигурки двигаются исключительно по воле игроков. И строго обдуманные шахматные ходы Милюкова сплошь да рядом оказывались неудачными вследствие сопротивления одушевленных фигурок… Понятно, что этот крупнейший человек и дальновидный политик в течение своей полувековой политической деятельности систематически терпел неудачи. Русская жизнь с ее кипучими страстями постоянно выбивалась из рамок его политических расчетов…"[140]140
Там же.
[Закрыть]
Государственные проекты и политические комбинации Голицына и Милюкова существовали в пределах здравой политической логики.
Демиургические замыслы Ленина своим размахом опрокидывали все разумные ограничения, но в этом богоборческом размахе содержалась своя религиозность, мощно воздействовавшая на людей. "В июне 1917-го года, – заканчивает Степун свой рассказ, – мало кому было ясно, насколько легче революции входят в логику своего безумия, чем в разум своей истины".
Россия пожинала плоды столетий ложной государственной разумности, государственной дисциплинированной религиозности, тупо подавляемого инстинкта свободы, дошедшего до состояния смертельно напряженной пружины, и вулканический выброс высвобожденной энергии сокрушил остатки и без того распадающейся духовной структуры народа.
Здесь требовалась новая религиозность.
Говоря о нелепости рассуждений Ленина, Степун тем не менее заметил: "Ленину с большим ораторским подъемом и искренним нравственным негодованием возражал сам Керенский. С легкостью разбив детски-примитивные положения Ленина, он все же не уничтожил громадного впечатления от речи своего противника, смысл которой заключался не в программе построения новой жизни, а в пафосе разрушения старой".
Они боролись при помощи классической логики с тем, что существовало по совершенно иной логике.
Тыркова писала:
Сам насквозь рассудочный, Милюков обращался к рассудку слушателей. Волновать сердца… было не в его стиле. Его дело было ясно излагать сложные вопросы политики… Обычно он давал синтез того, что накопила русская и чужеземная либеральная доктрина. В ней не было связи с глубинами своеобразной русской народной жизни. Может быть, потому, что Милюков был совершенно лишен религиозного чувства, как есть люди, лишенные чувства музыкального[141]141
Тыркова-Вильямс А. Указ. соч. С. 411.
[Закрыть].
Философ Федор Степун объяснял глухоту кадетов их западничеством. Но Ленин был не меньший, а то и больший западник, чем историк Милюков с его вкусом к плоти русской истории. Причины, по которым на короткий, но решающий момент основная масса активных русских людей предпочла Ленина Милюкову, лежали глубже. Отчасти этот трагический парадокс объяснял Бердяев:
Русская революция сразу же обнаружила страшный раскол между верхним культурным слоем и народными массами. Культура этого верхнего слоя была чужда народу. Народ перешел от наивной православной веры, в которой не вполне еще были преодолены языческие суеверия, к наивной материалистической и коммунистической вере. В революции произошел срыв русской культуры, перерыв культурной традиции, которого не произошло, например, во французской революции. Произошло низвержение культурного слоя[142]142
Бердяев И. А. Собр. соч. Париж: YMCA-Press. 1989. Т. 3. С. 702.
[Закрыть].
Этого не произошло ни в одной великой революции – не только во французской, но и в английской, и в нидерландской, – ибо ни одной революции не предшествовало ничего подобного петровской реформе: создание принципиально антинародного государства.
Кадеты в политической практике следовали традиции послепетровской политической культуры, составлявшей часть русской культуры верхних слоев. В этой традиции, согласно государственным принципам Петра, игнорирующим интересы народа вообще и отдельной личности тем более, доминировал патерналистский элемент. Антагонист первого императора князь Дмитрий Михайлович, радея о благе России как жилища людей, а не подножия государственной машины, тем не менее выломиться из этой петровской традиции не смог.
В 1917 году, когда максимализировались все процессы, произошел, как совершенно точно пишет Бердяев, срыв, и в результате прежняя традиция взаимоотношений с народом, которую, при всей новизне идей, исповедовали кадеты, народом вообще перестала восприниматься.
Ленин же в период борьбы за власть предложил новый стиль, новый метод – антипатерналистский, демагогически выдвигающий на первый план "революционное творчество масс".
"Ленин, в одиночестве думавший о революции, уже жил массовой психологией"[143]143
Степун Ф. Указ. соч. Т. 2. С. 69.
[Закрыть], – пишет Степун. В этом отношении Ленин был новатор по сравнению со всеми предшествующими и современными ему русскими политиками. И декабристы, и народники, вплоть до эсеров, не говоря уже о либеральных партиях, были ориентированы на свое представление о народе и действовали в соответствии с этими представлениями.
Ленин в решающие моменты вживался в особые, перевернутые по отношению к повседневным этическим постулатам представления революционной массы и безоговорочно принимал ее восприятие справедливости, ее мировосприятие. "Ленин удивил всех предложением немедленно же арестовать несколько сот капиталистов, дабы сразу прекратить их злостную политическую игру и объявить всем народам мира, что партия большевиков считает всех капиталистов разбойниками", – вспоминает Степун уже упомянутое выступление вождя на съезде Советов.
Ленин до захвата власти шел за настроениями масс. Милюков, находившийся после Февраля фактически в том же положении, поскольку власть Временного правительства была весьма условной, оставался верен своим обычным представлениям и своей вчерашней программе.
В послепетровской России привилегированные слои, занимавшиеся политикой, не осознавали свободу в ее универсальном смысле. Это было прямым следствием "европеизации по-петровски", а не собственно европейской традиции. Как не было это и национальной русской традицией. В народной идеологии "свобода-воля" – универсальна и индивидуальна, она не ограничена социальными, сословными, групповыми границами. Она – достояние человека, а не представителя того или иного сословия.
В послепетровской России свобода воспринималась политически активными слоями сугубо иерархически. Отсюда множественность антагонистических или полу-антагонистических уровней общественного бытия, так пагубно сказавшаяся и в 1730-м, и в 1917 году.
Ленин, вступив в действие весной семнадцатого года, произвел радикальный переворот в психологическом взаимоотношении политика с массами, сведя число антагонистических уровней до минимума. Он объединил основную часть иерархической системы – "все капиталисты – разбойники", а кто не с нами, тот прислужник разбойников, – и разом исключил всю эту категорию из сферы общественного правосознания, поставив ее вне закона. И вместе с тем в своих обращениях объединил весь "трудовой народ" – в безусловном праве на универсальную свободу. (Дифференциация началась после захвата власти.)
Для Милюкова, при всем его бескорыстном народолюбии, народ был объектом политического воздействия – младшим братом. Таким образом, уровень свободы на первом этапе для него, Милюкова, оказывался один, а для народа – другой. Теоретически он был прав, но второго этапа не наступило.
Ленин, как мы видели, строил систему отношений принципиально иначе – он отдавал массе всю инициативу, стимулируя и оформляя ее, беря усилие осознания на себя.
Временное правительство оказалось в положении Верховного тайного совета, пропустив момент компромисса с "общенародием". И как в свое время князь Дмитрий Михайлович надменной неуступчивостью и преданностью своей идее создал повод для кризиса, так и Милюков в апреле семнадцатого года подобным образом спровоцировал кризис, который так и не разрешился до октября. Федор Степун писал:
Хороший скрипач-любитель, Милюков оказался весьма тугим на ухо министром иностранных дел… Роковую роль сыграло в революции то, что Милюков не расслышал отнюдь не только шкурнической, но, по существу, праведной тоски русского народа по замирению. Этою глухотою, связанною с безрелигиозностью всего русского западничества, только и объясняется, по моему глубокому убеждению, то доктринерское упрямство, с которым Милюков проводил свою верную союзническим договорам империалистическую политику[144]144
Степун Ф. Указ. соч. Т. 2. С. 57.
[Закрыть].
И далее:
Возглавляемые профессором Милюковым умные, образованные и деятельные «кадеты», в руки которых сразу же попало Министерство иностранных дел, были слишком западниками-позитивистами, чтобы считаться в своей реальной политике с таким невесомым фактором, как нравственно-религиозное убеждение простого народа. Всенародную мечту о мире они сразу же взяли под подозрение…[145]145
Там же. С. 96.
[Закрыть].
Степун имел право говорить так. Не только сильно думающий философ, но и боевой офицер-артиллерист, он делил с солдатской массой военный ужас и знал ее настроения лучше политиков.
Милюкова, Временное правительство, в котором он был – в первый период – самой значительной фигурой, да и все дело Февраля погубило нежелание и неумение быстро закончить войну или хотя бы обнадежить на этот счет истерзанную и изможденную армию. Эта же проблема была главной причиной разногласий между Временным правительством и Советом, в то время как в первый месяц компромисс этих двух держателей власти был вполне возможен, ибо Совет еще не был большевистским, а Ленина в России не было!
Более гибкие соратники Милюкова это видели. Оболенский вспоминал: "Как сильный и властный человек, он (Милюков. – Я. Г.) занял во Временном правительстве… наиболее непримиримую позицию в борьбе с Советом… Некрасов стал нам жаловаться на непримиримую позицию, занятую Милюковым в вопросе о проливах, чрезвычайно осложнявшую отношения правительства с Советом рабочих и солдатских депутатов".
Расхожие утверждения, что упорное продолжение Россией войны связано было с принадлежностью министров Временного правительства к международному масонству и верностью масонским обязательствам по отношению к французским братьям, представляются вполне вздорными. Милюков не только не был масоном, но и относился к масонству саркастически. Некрасов же, наоборот, был масон. Милюков требовал продолжения войны и аннексии черноморских проливов, а Некрасов по этому поводу сокрушался.
Любопытная вещь – при всех антипетровских настроениях и Голицына, и Милюкова, оба они так или иначе следовали его заветам. О реформаторском патернализме князя Дмитрия Михайловича мы уже говорили.
Что же касается Милюкова, то крупный историк был автором безжалостных инвектив по поводу петровской внешней политики, а Милюков-политик попытался продолжить петровский экспансионизм, требуя проливов. Парадоксальное поведение Милюкова – "империалистическая" петровская тенденция при общей антипетровской идеологии – бросалось в глаза всем и требовало объяснений. Известные нам свидетельства более или менее единообразны в этом смысле. Оболенский, Степун. Тыркова дружно говорят об излишней теоретичности Милюкова. Керенский в воспоминаниях связывает эту теоретичность с влиянием профессиональной методологии Милюкова-историка на деятельность Милюкова-политика.
По своей натуре Милюков был скорее ученым, нежели политиком. Не обладай он темпераментом бойца, который привел его на политическую арену, он, скорее всего, сделал бы карьеру выдающегося ученого. Вследствие своей природной склонности ко всему относиться с исторической точки зрения, Милюков и политические события склонен был рассматривать скорее в плане перспективы, то есть через призму книжных знаний и исторических документов. Такое отсутствие реальной политической интуиции в обстановке стабильности не имело бы большого значения, но в переживаемый в те дни критический момент истории могло привести к почти катастрофическим последствиям… Вскоре между Милюковым и остальными членами Временного правительства обнаружились резкие противоречия во взглядах на цели войны… Назойливость, с какой Милюков возвращался к одной и той же теме о Дарданеллах, озадачивала. Ведь он, как и Гучков, и я, прекрасно знал, что генерал Алексеев из военных соображений был против любых авантюр в зоне проливов[146]146
Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте // Вопросы истории, 1990. № 12. С. 148.
[Закрыть].
Роль исторических прецедентов в политике – вообще тема для особого и важного исследования. И в деятельности Милюкова, и в деятельности лидеров 1730 года опора на историю выдвинулась на первый план не только потому, что это были исторически эрудированные люди. Не имея все же достаточно органичной и надежной идеологической почвы под ногами в момент действия, они использовали исторические прецеденты как сваи, которые Петр вбивал в ингерманландские болота, чтобы поставить на укрепленной почве регулярный город.
Быть может, в 1730 году впервые в России история была использована в политической борьбе так полно и столь прагматично. Столкновение Голицына и Татищева как политических мыслителей было столкновением двух интерпретаций одной и той же истории с упором на одни и те же периоды. То, что мы знаем о князе Дмитрии Михайловиче, дает нам все основания утверждать, что, например, царствование и деяния Ивана Грозного он оценивал с позиции Курбского; Татищев же, знавший историю лучше, профессиональнее князя Дмитрия Михайловича, со смелостью отчаяния искажал историческую реальность, трактуя деятельность царя-убийцы как благотворную для государства. Он не мог не знать, что политика Грозного в конечном счете спровоцировала катастрофу Смутного времени. Его апелляция к подвигам Ивана IV как устроителя государства была вынужденным политическим ходом.
Быть может, именно эта установка – опора на историю как на кладезь прецедентов, именно историческая ориентированность противников оказала пагубное влияние на результат их усилий. Тут трудно не согласиться с Гегелем, утверждавшим:
Опыт и история учат, что народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно было бы извлечь из нее. В каждую эпоху оказываются такие особые обстоятельства, каждая эпоха является настолько индивидуальным состоянием, что в эту эпоху необходимо и возможно принимать лишь такие решения, которые вытекают из самого этого состояния… блеклое воспоминание прошлого не имеет никакой силы по сравнению с жизнеспособностью и свободой настоящего[147]147
Гегель Г. В. Ф. Философия истории. Соч. М.: Л., 1935. Т. 8. С. 7.
[Закрыть].
И Милюкова, и Голицына, и – в меньшей степени – Татищева губило предпочтение, которое они отдавали исторический стратегии перед политической практикой. Но, возможно, дело было серьезнее.
Глубокий мыслитель, исследовавший с философской точки зрения социально-психологические катастрофы XX века, Хосе Ортега-и-Гассет утверждал: "Человек античности живет прошлым. Прежде чем что-то совершить, он отступает назад, как ящерица, когда она готовится к нападению. Он ищет в прошлом образец для подражания и, найдя его, спокойно бросается в пучину настоящего, зная, что находится под охраной славного прошлого, смотря на жизнь сквозь его деформирующее стекло"[148]148
Ортега-и-Гассет X. Дегуманизация искусства. М., 1991. С193.
[Закрыть]. Это наблюдение многое объясняет.
Здесь нет смысла анализировать влияние античных образцов на мышление русского культурного человека первой трети XVIII века – эпохи, в некотором роде являющейся аналогом европейского переходного периода от Средневековья к Возрождению, то есть грубо модернизированной Античности – с упрощенным и искаженным повторением черт античного мировосприятия. Милюков в эту схему не вмещается. Очевидно, следует говорить об определенном типе политического сознания, которое берет свое начало в Античности, то есть политического сознания, укорененного в глубинах европейской культуры.
Вот эта укорененность в культуре и губила как политических практиков Голицына и Милюкова, в то время как Остерман и Ленин были от ее вериг независимы и сохраняли полную свободу маневра – как собственно политического, так и нравственного. Остерман был равнодушен к русскому прошлому – он был человеком петровского настоящего и исходил из его правил и интересов, пытаясь распространить это настоящее на обозримое будущее России. Ленин же, хорошо знавший русскую историю, но не воспринимавший ее как абсолютную ценность, не был никак связан этим знанием. История, как и все остальное на этом свете, была для него материалом, орудием, средством, но не опорой и не образцом.
Высокознающий Феофан Прокопович относился к своему знанию совершенно так же, как Ленин – к своему. Большевистский тип миростроителя, свободного от ограничений любого рода и все пускающего в дело, шел, конечно же, из петровских времен.
Татищев, как и в других отношениях, выглядит фигурой промежуточной.
Все вышесказанное не противоречит тезису о принципиальном единстве истории. Наоборот – именно это ощущение, часто подсознательное, и предопределяет рабскую преданность историческому прецеденту.
Разумеется, осознание единства истории возможно только на достаточно высоком уровне индивидуальной культуры. И, соответственно, встает вопрос о роли культуры вообще в политической практике…
О роковой роли "рокового человека" в судьбе России и демократической революции сказали со всей определенностью уже цитированные Суханов, Оболенский и Степун.
Не станем здесь вдаваться в анализ содержания ноты Милюкова от 18 апреля, вызвавшей бурю. Историки спорят, что именно привело к первому кризису в отношениях между Временным правительством и революционизированным населением России – намерение продолжить опостылевшую войну или империалистические тенденции – требование "аннексий и контрибуций". Важно то, что вполне последовательная позиция "сильного и властного" министра иностранных дел нарушила слабое равновесие между правительством и Советами, дала большевикам выразительный материал для агитации, спровоцировала первые уличные столкновения между сторонниками и противниками правительства, во время которых пролилась первая кровь, – и тем самым предопределила дальнейший катастрофический ход событий.
Человек разумного среднего слоя – Никита Окунев, уже нам знакомый, записал в дневник 21 апреля: "Действительно, Милюков заварил такую кашу, которую ни ему, ни всему правительству не расхлебать"[149]149
Окунев Н. П. Указ. соч. С. 130.
[Закрыть]. Это было видно даже из Москвы, где Окунев жил. Но и он не подозревал, какое тягостное пророчество содержалось в его словах.
Оболенский вспоминал:
Толпы народа, главным образом солдат, явились на площадь перед Мариинским дворцом, где заседало Временное правительство, с криками: «Долой Милюкова!» и «Мир без аннексий и контрибуций!» В этот день я шел через Неву, направляясь на Английскую набережную, где помещался клуб партии Народной Свободы и находилась канцелярия ЦК. Перейдя Троицкий мост, я увидел Милюкова, едущего по набережной в автомобиле. Автомобиль медленно двигался среди возбужденной толпы солдат, грозивших Милюкову кулаками и что-то ему кричавших. Автомобиль вынужден был остановиться, а Милюков, встав с сиденья и скрестив руки на груди, стал говорить солдатам речь. Его спокойствие, по-видимому, подействовало на толпу, которая затихла и дала возможность автомобилю проехать.
Эта сцена внушила мне навсегда огромное уважение к мужеству Милюкова[150]150
Оболенский В.А. Указ. соч. С. 526.
[Закрыть].
Увы, общая ситуация разрядилась не столь благополучно, как вышеописанная. Командующий Петроградским военным округом генерал Корнилов послал войска для защиты правительства. Были столкновения, была кровь. Началась резкая поляризация сил.
Князь Дмитрий Михайлович тоже был человеком надменного мужества. Но слишком часто политические недостатки крупных деятелей бывают продолжением их личных достоинств…
В воспоминаниях наблюдательной и проницательной Тырковой есть текст, замечательно характеризующий тот привлекательный и достойный, но неудачливый от бескомпромиссности тип политиков, к которому принадлежали и Голицын, и Милюков:
В нем (Милюкове. – Я. Г.) было упорство, была собранность около одной цели, была деловитая политическая напряженность, опиравшаяся на широкую образованность. Он поставил себе задачей в корне изменить государственный строй России, превратив ее из неограниченной самодержавной монархии в конституционную, в государство правовое. Он был глубоко убежден в исторической необходимости такой перемены, но она должна была быть связана с его, Милюкова, политикой, с ним самим. Его личное честолюбие было построено на принципах, на очень определенных политических убеждениях. Если бы ему предложили власть, с тем чтобы он от них отказался, он, конечно, отказался бы от власти[151]151
Тыркова-Вильямс А. Указ. соч. С. 409.
[Закрыть].
Тут можно бестрепетно заменить фамилию, и мы получим точную характеристику князя Дмитрия Михайловича. Дело не только в принципиально совпадающей – при всех, разумеется, коррективах – генеральной жизненной задаче. Связь двух политиков-реформаторов органичнее – она лежит в сфере собственно личности и личного мировосприятия и самовосприятия в мире. А отсюда и политический стиль. Это, прежде всего, единство личности и ведущей идеи. Князь Дмитрий Михайлович, как мы знаем, мог обладать значительной властью в самодержавной России Анны Иоанновны, обязанной ему восшествием на престол. Но он рискнул всем, чтобы получить другую власть, в других условиях. Власть для него не была самоценна.
Вопрос о самоценности власти – один из ключевых вопросов при оценке и классификации политиков. Князь Дмитрий Михайлович после провала конституционного порыва, к которому он готовился полжизни, фактически самоустранился. Власть была ему не нужна даже в том случае, если бы Анна оказалась натурой широкой и не держала на него зла.
Милюков ушел в отставку, когда понял, что не в состоянии реализовать свою идею в конкретных условиях.
Ленин, великий прагматик, вовсе не был, вопреки своей репутации, фанатиком идеи. Он был фанатиком власти. Разумеется, он не был просто беспринципным властолюбцем. Он, как уже говорилось, был очень крупным человеком с опасно искаженным мессианским сознанием – демиургом, строителем мира. Но сколько-нибудь четкого представления о мире, который он призван построить, у него не было. (В отличие от великого Петра, мечтавшего о могучей русской деспотии в регулярной и аккуратной голландской форме и представлявшего себе результат своей титанической деятельности даже пластически.)
Ленин был неукротимым импровизатором, а власть была тем непременным условием, которое давало возможность демиургических импровизаций. Власть шла впереди стратегической идеи и добывалась путем реализации множества идей тактических. И здесь Ленину не было равных.
Все трое – Голицын, Милюков и Ленин – не были поклонниками идеи Собора – Учредительного собрания, этого общепримиряющего выхода из кризиса.
Но если фанатики идеи – Голицын и Милюков – готовы были скрепя сердце отдать судьбу идеи "общенародию", то Ленин – фанатик власти – передать тому же "общенародию" уже захваченную власть не мог – даже под угрозой большой крови.