Текст книги "Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы"
Автор книги: Яков Гордин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
2 марта 1917 года Милюков, лидер конституционных демократов, один из самых известных политических деятелей России, один из самых энергичных организаторов новой власти, произносил очередную речь перед революционной толпой, собравшейся в зале Таврического дворца. Он так вспоминал об этом эпизоде:
Очередь дошла до самого рогатого вопроса – о царе и династии. Я предвидел возражения и начал с оговорки: «Я знаю наперед, что мой ответ не всех вас удовлетворит. Но я скажу его. Старый деспот, доведший Россию до полной разрухи, добровольно откажется от престола – или будет низложен. Власть перейдет к регенту великому князю Михаилу Александровичу. Наследником будет Алексей». В зале зашумели. Послышались крики: «Это – старая династия!» Я продолжал повышенным тоном: «Да, господа, это – старая династия, которую, может быть, не любите вы, а может быть, не люблю и я. Но дело сейчас не в том, кто что любит. Мы не можем оставить без ответа и без разрешения вопрос о форме государственного строя. Мы представляем его себе как парламентарную и конституционную монархию. Быть может, другие представляют иначе. Но если мы будем спорить об этом сейчас, вместо того чтобы сразу решить вопрос, то Россия окажется в состоянии гражданской войны и возродится только что разрушенный режим. Этого сделать мы не имеем права»[124]124
Милюков П. Н. Воспоминания. Т. 2. С. 268.
[Закрыть].
На первый взгляд прогноз Милюкова относительно возрождения разрушенного режима не оправдался. Но это только на первый взгляд. На самом деле реставрация самодержавной системы в ее петровском варианте произошла достаточно скоро – в конце двадцатых годов (мы к этому еще вернемся), и гражданская война была одной из предпосылок реставрации.
Тут историк Милюков твердо заглянул в будущее. Но то, что он предложил в момент действия, и было чревато междоусобицей. Ее симптомы не замедлили появиться. "А к вечеру, в сумерках, в той же зале произошла следующая сцена. Я увидел Родзянко, который рысцой бежал ко мне в сопровождении кучки офицеров, от которых несло запахом вина. Прерывающимся голосом он повторял их слова, что после моих заявлений о династии они не могут вернуться к своим частям. Они требовали, чтобы я отказался от этих слов"[125]125
Там же.
[Закрыть]. Офицеры знали настроение столичного гарнизона лучше Милюкова. Они понимали, что защита опостылевшей династии может привести к самосудам над ними…
Теоретически Милюков был совершенно прав. Парламентарная и конституционная монархия давала наилучшие шансы на выход из кризиса. И вполне возможно, что сохранение династии в подобной системе государственного устройства было разумно. Но разумность и теоретическая целесообразность никого не интересовали. Направление процесса диктовалось особым – кризисным – народным правосознанием, замешенным на элементарной справедливости. В это представление о справедливости как важная составная часть входила жажда мести за многовековые унижения. Но без учета неизбежных последствий. Ужас заключался в том, что окончательно рухнула всякая, даже формальная, связь между государственными и общественными интересами, с одной стороны, и тем, как представлял себе свои интересы каждый отдельный человек в России. Разумеется, за исключением тонкого слоя, к которому и принадлежали демократические и конституционные лидеры. Но – решали не они.
Внутреннее, чисто человеческое – помимо всего прочего, – неприятие компромисса в социальных отношениях, в политике и общественной культуре, то самое неприятие, которое так много способствовало и гибели великого замысла князя Дмитрия Михайловича, и его собственной, было вообще чрезвычайно сильно в русской жизни. Умная, наблюдательная сподвижница кадетского лидера Ариадна Тыркова, спокойно рассматривая впоследствии действия конституционных демократов, специально обратила внимание на эту черту:
Кадеты и после манифеста 17-го октября продолжали оставаться в оппозиции. Они не сделали ни одной попытки для совместной с правительством работы в Государственной думе. Политическая логика на это указывала, но психологически это оказалось совершенно невозможно. Мешала не программа. Мы стояли не за республику, а за конституционную монархию. Мы признавали собственность, мы хотели социальных реформ, а не социальной революции. К террору мы не призывали. Но за разумной схемой, которая даже сейчас могла бы дать России благоустройство, покой, благосостояние, свободу, бушевала эмоциональная стихия. В политике она имеет огромное значение. Неостывшие бунтарские эмоции помешали либералам исполнить задачу, на которую их явно готовила история, – войти в сотрудничество с исторической властью и вместе с ней перестроить жизнь по-новому, вокруг которого развиваются, разрастаются клетки народного тела… Одним из главных препятствий было расхождение между трезвой программой и бурностью их политических переживаний[126]126
Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. С. 246.
[Закрыть].
Прежде всего надо запомнить это уникальное признание. Профессиональная политическая деятельница отнюдь не стихийного толка уверенно заявляет о приоритете психологического настроя над продуманной программой – приоритете в политической практике. Это многое объясняет и в событиях 1730 года, и в событиях года 1917-го.
Если либералы-интеллектуалы, каковыми были кадеты, не могли справиться с "бурностью своих политических переживаний" – а самодержавие давало достаточно оснований для этой бурности, – то чего можно было ждать от солдатской, рабочей, разночинной массы? С этим новые лидеры, лидеры демократии, не хотели считаться, пытаясь убедить народ – для его же пользы – в правильности своей программы.
Но как бы ни был Милюков предан своей установке, он понимал, что приводимые им аргументы достаточно умозрительны и действие их недолговечно. Потому в конце цитированной речи он обратился к гипнотической идее Учредительного собрания, связанной в сознании и подсознании народа с коллективным, то есть справедливым, решением общих проблем, с памятью – как правило, смутной – о соборах, вече – этих выразителях воли "общенародия".
Недаром же Татищев, готовый взять на себя разработку государственного устройства, тем не менее поддерживал идею шляхетского Учредительного собрания, сознавая, что только такой ход способен снять психологический дискомфорт, терзающий дворянство, оскорбленное тем, что его судьбу решают без его участия. И неважно – хорошо решают или плохо.
Голицын подорвался на той же мине, что заложил сразу после февральской победы Милюков, – на попытке решить вопрос о форме государственного строя умно и профессионально, но – келейно, не учитывая настроения "общенародия".
Милюков закончил свою речь так:
Как только пройдет опасность и установится прочный мир, мы приступим к подготовке Учредительного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования. Свободно избранное народное представительство решит, кто вернее выразил общее мнение России – мы или наши противники.
И сам же комментирует:
Признаюсь, в этом заключительном аккорде было немного логики[127]127
Милюков П. Н. Указ. соч. Т. 2. С. 268.
[Закрыть].
Логики было совсем мало, ибо главные решения состоялись бы до Учредительного собрания и оно выступило бы лишь третейским судьей между противоборствующими силами. В роковой момент «общенародие» оказывалось оттесненным.
Повторялся конфликт без малого двухсотлетней давности.
Конечно же, предложив оставить у власти Романовых, даже ограниченных парламентской системой, Милюков совершил страшную ошибку. Его, как в свое время князя Дмитрия Михайловича, несла слепая энергия политического заблуждения – неточная оценка политико-психологического состояния людей. Несмотря на то что большинство кадетского ЦК высказалось за демократическую республику, Милюков не желал расстаться с мечтой о конституционной монархии, которую считал наиболее органичной и устойчивой формой правления для России. Вопреки мнению соратников, он уговаривал великого князя Михаила принять престол. Совершенно непостижимым образом он считал, что монархия – необходимый, "привычный для масс символ власти", без которого Временное правительство утонет, как "утлая ладья". Очевидно, давно владевшая им идея конституционной монархии (равно как идея ограничения самодержавия у Голицына) в эти дни, как Милюкову казалось, была столь близка к осуществлению, что он не мог смириться с ее крушением. "Милюков не хотел остановиться, не мог остановиться, боялся остановиться, – писал Шульгин об этой сцене. – Этот человек, обычно такой вежливый и выдержанный, не давал никому говорить, он прерывал всех, кто ему возражал… Белый как лунь, с синевато-серым от недосыпания лицом, совершенно охрипший от выступлений в бараках и на митингах, он отрывисто каркал"[128]128
Шульгин В. В. Дни. Л., 1925. С. 299.
[Закрыть].
Яростное неприятие этой идеи рабочими и солдатами заставило великого князя изменить принятое было решение. И тогда Милюков, ключевая фигура создававшегося правительства, подал в отставку. Как мы увидим, идея была ему дороже власти. "Измученный пятью бессонными ночами, проведенными в Таврическом дворце, и окончательно выведенный из равновесия отказом в[еликого] к[нязя] Михаила Александровича, полный мрачных предчувствий, я решил отказаться от вступления в министерство", – вспоминал он. Его с трудом уговорили вернуться.
Мрачные предчувствия были оправданны, но не отказом Михаила, а его, Милюкова, ошибкой, след которой потянулся за ним и усугубил резонанс второй – роковой – ошибки, выбившей его из активной политической игры.
Конечно же, нужно постоянно помнить об огромной разнице между эпохами, которые мы сейчас сопоставляем, разнице между возбужденным шляхетским "общенародном" и революционными массами XX века, помнить, что масштаб московских дискуссий 1730 года несопоставим с общероссийским шквалом, опрокинувшим имперскую структуру. Но тем не менее, со всеми необходимыми поправками, можно сказать, что и в XVIII и в XX веке Россия решала принципиально схожую задачу – замену самодержавия конституционной представительной системой. Но если в 1730 году она до решения задачи не дотянулась, то в 1917 году она через нее перепрыгнула с разбегу, порвала естественные связи и вылетела в неорганичное фантомное бытие, из которого был только один выход – жестокая реставрация, предлагавшая видимость решения проблем.
Надо сказать, что мемуарные свидетельства разного рода как нарочно подталкивают к сопоставлению разделенных двумя столетиями событий, выявляя даже внешнее сходство эпизодов. Вспомним записку Степанова, повествующую о том, как измученные бессонной ночью верховники спорили о престолонаследии и составляли начальный документ – кондиции, – который должен был лечь в основу будущего государственного устройства. И разошлись они около четырех часов утра. И вспомним монументальную фигуру князя Дмитрия Михайловича, который своей надменной волей заставил принять участие в своей смертельно опасной игре даже тех, кто этого вовсе не хотел.
Именно эта ночь вспоминается, когда читаешь в воспоминаниях Шульгина описание другой ночи – с 1 на 2 марта 1917 года – в Таврическом дворце, где члены комитета Думы и исполкома Петроградского совета в спо-pax пытались сформулировать такой же основополагающий исходный документ. "Это продолжалось долго, бесконечно… Чхеидзе лежал… Керенский иногда вскакивал и убегал куда-то, потом опять появлялся… Я не упомню, сколько часов все это продолжалось. Я совершенно извелся и перестал помогать Милюкову, что сначала пытался делать… направо от меня лежал Керенский… по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно выдохлись… Один Милюков сидел упрямый и свежий"[129]129
Шульгин В. В. Указ. соч. С. 90.
[Закрыть].
Они закончили работу в четыре часа утра.
Тут дело, разумеется, не в случайных совпадениях, но в той атмосфере внезапного исторического сдвига, который заставляет группу деятелей взять на себя – вне права и традиции – роль вершителей судеб страны и государства и пытаться, пользуясь этим сдвигом, срочно, лихорадочно, ночью, на свой страх и риск приспособить те идеи, что пестовались годами и десятилетиями в кабинетах и политических собраниях, к самой что ни на есть живой жизни.
И всегда в такой момент на первый план выдвигается фигура – иногда совсем ненадолго, – которая своей последовательностью и внутренней основательностью придает надежность начатому делу. Эта надежность может вскоре оказаться иллюзорной, как было с князем Дмитрием Михайловичем и его историческим "дублером" Павлом Николаевичем Милюковым. Но для начального момента присутствие такой фигуры – фатально неизбежно. История отталкивается от нее, чтобы пойти своим непредсказуемым путем.
В свойствах этой фигуры концентрируются и надежда на успех, и причины поражения. И все это тем более важно, что в исторических переворотах начальный период предрекает финал.
Милюков был тогда центральной фигурой, душой и мозгом всех буржуазных политических кругов. Он определял политику всего "прогрессивного блока", где официально он стоял на левом фланге. Без него все буржуазные и думские круги в тот момент представляли бы собой распыленную массу, и без него не было бы никакой буржуазной политики в первый период революции. Так оценивали его роль и окружающие, независимо от партий. Так и сам он оценивал свою роль… Этот роковой человек вел свою роковую политику не только для демократии и революции, но и для страны, и для собственной идеи, и для собственной личности[130]130
Суханов Ник. Записки о революции. – Цит. по: Милюков П. Н. Указ. соч. Т. 2. С. 380.
[Закрыть].
Так писал близко наблюдавший Милюкова современник.
Этот роковой человек, прежде чем начать политическую деятельность, обернулся на мгновение назад, чтобы всмотреться в лицо другого рокового человека, словно предвидел, что ему предстоит не менее грандиозная попытка, чем князю Дмитрию Михайловичу, но вряд ли догадывался, что ее последствия будут для России еще более сокрушительны.
РОКОВЫЕ ЛЮДИ В ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРАКТИКЕ
Многолетняя потаенная и явная политическая работа князя Дмитрия Михайловича Голицына должна была увенчаться событием, которое и произошло в реальности в январе 1730 года, – трансформацией петровской военно-бюрократической системы и конституционным ограничением самодержавия с перспективой представительного правления.
Многолетняя политическая работа Павла Николаевича Милюкова должна была увенчаться событием, которое и произошло в реальности в феврале 1917 года, – крушением империи с перспективой конституционной монархии в сочетании с сильным парламентом.
Иллюзии князя Дмитрия Михайловича длились около пяти недель.
Надежда Милюкова на идеальный вариант просуществовала несколько дней – до отречения великого князя Михаила Александровича, в пользу которого отрекся перед тем Николай II. Затем около десяти месяцев, до разгона Учредительного собрания, длилась агония милюковских иллюзий.
Оба они не были поклонниками Учредительного собрания и предпочитали смутной воле "общенародия" точные волевые решения кружка профессионалов или вообще свои собственные. Князь Голицын готов был принять как вынужденный горький компромисс идею Учредительного собрания генералитета и шляхетства. Милюков прибег к той же идее, встретив решительную оппозицию своему главному тезису: конституционная монархия при сохранении династии.
Не только их фундаментальные государственные идеи были принципиально сходны – со всеми поправками на разность эпох, – но и сходство их личных качеств наводит на простую мысль: силовое поле истории, концентрирующее энергию миллионов индивидуальных воль, еще не сформировавших векторного направления, выдвигает сильные фигуры, носительницы положительных и радикальных идей. Эти "экспериментальные" фигуры, жертвуя собой, проясняют возможности действия, реалистичность этих идей в данный момент. Такой фигурой был в 1917 году Милюков. (У эклектика Керенского не было ясно очерченной идеи.) Таков был князь Дмитрий Михайлович. На этих фигурах проверяется уровень и характер свободы, которые способно воспринять политически активное "общенародие".
Правительство Анны Иоанновны, а через двести лет большевики – пожинали плоды этой жестокой проверки…
Подобные фигуры неизбежно обладают набором противоречивых качеств, соответствующих мучительной противоречивости момента. И быть может, главное из них – разрыв между стратегическими и тактическими представлениями. Причем это не абсолютный разрыв, который отнюдь не мешает деятелю. Не мешало же Ленину чудовищное противоречие между декларируемым как цель всеобщим счастьем и бестрепетным причинением бесконечных страданий тем самым людям, которые в перспективе должны были обрести блаженство. Это разрыв сознаваемый и тяжело переживаемый, на психологическое преодоление которого уходят силы, предназначенные для реализации идеи.
Личность князя Дмитрия Михайловича – бескорыстного в своем реформаторском стремлении, готового жертвовать собой ради достойного существования России и в то же время надменного, игнорирующего не только нижестоящих людей, но и сам ход окружающей жизни, умного, опытного и образованного, но в то же время пренебрегающего простым политическим здравым смыслом и совершающего нелепые тактические промахи, отвергающего петровскую жесткость и с трудом принимающего саму мысль о необходимом компромиссе, – эта личность нам уже знакома.
В конце февраля 1917 года безжалостная история в качестве "разъяснительной жертвы" и выдвинула на авансцену политика, в своих фундаментальных чертах близкого Голицыну.
Мы попытаемся понять личность Милюкова-деятеля с помощью нескольких свидетелей – и близких ему политических соратников, и людей, стоявших поодаль, но внимательно за ним наблюдавших.
Павел Николаевич Милюков, сын разночинца и дворянки, не мог, в отличие от князя Дмитрия Михайловича, похвалиться знатностью. Но, как и князь Голицын, он был надменен. "Надменный тон милюковской речи" будет вспоминать его соратник Оболенский. Тыркова, близко знавшая и высоко ценившая Павла Николаевича, тем не менее признавала: "Со Столыпиным Милюков не мог состязаться в умении говорить, ни в темпераменте… Это не мешало Милюкову пренебрежительно относиться к своему противнику"[131]131
Тыркова-Вильямс А. Указ, соч. С. 374.
[Закрыть].
У князя Дмитрия Михайловича надменность и пренебрежение к окружающим вырастали из сознания родовых заслуг. У Милюкова они происходили как от высокой интеллектуальной самооценки, так и от пренебрежения к человеку вообще. В этом глубокий знаток русской истории был плотью от плоти печальной ее традиции: самоотверженно заботившийся о стране и народе, он с трудом замечал человека. Редактор кадетской "Речи", преданный Милюкову Иосиф Владимирович Гессен, как-то печально сказал той же Тырковой: "Знаете, что за человек Милюков? Вот мы годами работаем вместе, а если я буду ему не нужен, он будет каждый день проходить мимо моего дома и даже не спросит, жив я или умер"[132]132
Там же. С. 406.
[Закрыть].
Эта "холодность" Милюкова, о которой пишут многие, в значительной степени определяла его политический стиль.
Оболенский в мемуарах посвящает немало страниц именно политическому стилю Милюкова, прекрасно понимая, какую роль сыграл этот стиль в предреволюционной общественной жизни: "Милюков в своей политике исходил исключительно из "ума холодных наблюдений", как шахматист за шахматной игрой. Холодный и рассудочный, он лишен был не только порывистости собственной души, но и чуткости в понимании чужих эмоций"[133]133
Оболенский В. А. Указ. соч. С. 360.
[Закрыть]. Очевидно, мысль о каком-то коренном изъяне Милюкова-политика, лидера одной из влиятельнейших легальных партий, изъяне, пагубно сказавшемся на всей деятельности партии, преследовала Оболенского и через много лет, ибо он постоянно, думая о Милюкове, возвращался к одному мотиву:
Я считаю П. Н. Милюкова одним из самых выдающихся людей своего времени… Но у Милюкова-политика были и очень крупные недостатки. Если холодная рассудочность для ученого является при всех обстоятельствах огромным плюсом, то для политика ее гипертрофия становится минусом, в особенности в периоды смутного времени, когда крупную роль в государственной жизни играют человеческие страсти.
С его кипучей энергией, обширными знаниями, трудоспособностью и с ясным пониманием социально-исторических процессов, Милюков был бы прекрасным премьер-министром английского конституционного правительства и руководителем внешней и внутренней политики конституционной Англии, оставив потомству не только свое историческое имя, но и глубокий след от своей плодотворной работы. В России же ему пришлось заниматься политикой в период назревания двух революций и их взрывов. И вот, пользуясь огромным личным авторитетом и влиянием, этот крупнейший человек не был в состоянии повлиять на происходившие события, ибо не ощущал биения горячечного пульса своей страны и не обладал необходимой для политика революционного времени интуицией[134]134
Там же. С. 440.
[Закрыть].
Тут есть одно чрезвычайно значимое утверждение: "…с ясным пониманием социально-исторических процессов". Как ни дико может это прозвучать – именно ясные представления об историческом процессе русского прошлого, изученность механизма былых событий трагически мешали Милюкову, пытавшемуся наложить рационально оформленный опыт на бушевание живых, диких, мятущихся событий. Его систематизирующий ум историка не справился с необходимостью парадоксальных импровизаций.
А теперь сравним характеристику, данную Милюкову Оболенским, в точности которой не приходится сомневаться, с не менее точной и тонкой характеристикой, данной другим умным и наблюдательным свидетелем другой ключевой фигуре 1917 года. Рассказывая в мемуарах о съезде Советов, Федор Степун с восторженной подробностью описал выступление своего страшного антипода – Ленина. Поскольку Ленин был в равной степени антиподом и Милюкова, и – как ни странно это может прозвучать – князя Дмитрия Михайловича, есть смысл воспроизвести эту обширную характеристику. Тем более что Ленин все еще остается для нас личностью вполне легендарной, мифологизированной. А понимание истинной разницы между Лениным, который был отнюдь не исчадием ада, но – что гораздо страшнее – торжествующим протуберанцем национального духовного кризиса, и русскими деятелями разных эпох, пытавшимися вернуть страну на естественный, здоровый путь, это понимание в недалеком будущем станет одним из краеугольных камней нашего понимания трагедии 1917 года. Ленин как политик противостоит классическому типу русского реформатора-прогрессиста – Василию и Дмитрию Голицыным, Сперанскому, Киселеву. Это противостояние с ослепительной резкостью выявилось в период революции, когда реформаторам либерального толка пришлось вступить в смертельную игру, где все решало настроение человеческих масс.
Так, князю Дмитрию Михайловичу недурно удавались его сложные и далеко идущие политические комбинации, как, например, использование Верховного тайного совета для ограничения самодержавия, но почва уходила у него из-под ног, когда он оказывался в разомкнутой сфере политической борьбы, заполненной хаотическим движением даже такой ограниченной массы, как шляхетское "общенародие".
Ленин, с его философским дилетантизмом и поверхностными, но хваткими историческими аналогиями, как практический политик настолько же превосходил либералов-реформаторов, одним из лидеров которых был Милюков, насколько Петр I превосходил в политической борьбе европеизированную формацию, лучшими представителями которой были Василий и Дмитрий Голицыны.
В Ленине был могуч тот наступательный прагматизм, который помог Петру быстро создать своего государственного монстра. Вспомним и повторим, что говорил о методах и целях петровского государственного строительства Михаил Александрович Фонвизин: "Если Петр старался вводить в Россию европейскую цивилизацию, то его прельщала более ее внешняя сторона. Дух же этой цивилизации – дух законной свободы и гражданственности – был ему, деспоту, чужд и даже противен. Мечтая перевоспитать своих подданных, он не думал вдохнуть в них высокое чувство человеческого достоинства, без которого нет ни истинной нравственности, ни добродетели. Ему нужны были способные орудия для материальных улучшений, по образцам, виденным им за границей…"
А теперь сравним это с ленинским текстом, несколько слов из коего так любят цитировать его последователи, свирепо корежившие страну: "Пока в Германии революция еще медлит "разродиться", наша задача – учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства"[135]135
Ленин В. И. Сочинения. М.; Л., 1929. Т. 22. С. 517.
[Закрыть].
Но главное – Ленин обладал гениальной способностью слияния с массой на самом элементарном уровне, хотя он отнюдь не был интеллектуально элементарен. Любые политические принципы он мог без всякой внутренней ломки совместить с сиюминутными народными устремлениями этого бытового уровня. Его методы борьбы за власть вырастали из требований стихии, не отягощенной ни этическими ограничениями, ни политической и экономической логикой. Побуждения, которые двигали массами в тот момент, основывались на самых общих представлениях о справедливости, далеко не во всем совпадающих с реальными возможностями любой власти. Но до момента овладения властью Ленин – в отличие от своих противников – действовал как апостол этой почти биологической справедливости.
Все это очевидно из пристального описания, сделанного Степуном.
Первое впечатление от Ленина было впечатление неладно скроенного, но крепко сшитого человека. Небрежно одетый, приземистый, квадратный, он, говоря, то наступал на аудиторию, близко подходя к краю эстрады, то пятился вглубь. При этом он часто, как семафор, вскидывал вверх прямую, не сгибающуюся в локте правую руку.
В его хмуром, мелко умятом под двухэтажным лбом русейшем, с монгольским оттенком лице, тускло освещенном небольшими, глубоко сидящими глазами, не было никакого очарования; было в нем даже что-то отталкивающее. Особенно неприятен был жестокий, под небольшими подстриженными усами брезгливо-презрительный рот.
Говорил Ленин не музыкально, отрывисто, словно топором обтесывая мысль. Преподносил он свою серьезную марксистскую ученость в лубочно-упрощенном стиле. В этом снижении теоретической идеи надо, думается, искать главную причину его неизменного успеха у масс. Не владея даром образной речи, Ленин говорил все же очень пластично, не теряя своеобразной убедительности даже при провозглашении явных нелепостей.
Избегая всякой картинности слова, он лишь четко врезал в сознание слушателей схематический чертеж своего понимания событий. Содержание ленинской речи произвело на всех присутствующих, не исключая и некоторых большевиков, впечатление какой-то грандиозной нелепицы. Тем не менее его выступление всех напрягло и захватило…
Многочисленные враги Ленина чаще всего рисуют его начетчиком марксизма, схоластом, талмудистом, не замечая того, что кроме марксистской схоластики в Ленине было и много бакунинской мистики разрушения. Быть может, Ленин был на съезде единственным человеком, не боявшимся никаких последствий революции и ничего не требовавшим от нее, кроме дальнейшего углубления. Этой открытостью души навстречу всем вихрям революции Ленин до конца сливался с самыми темными, разрушительными инстинктами народных масс. Не буди Ленин самой ухваткой своих выступлений того разбойничьего присвиста, которым часто обрывается скорбная народная песнь, его марксистская идеология никогда не полонила бы русской души с такой силою, как оно, что греха таить, все же случилось[136]136
Степун Ф. Указ. соч. Т.2. С. 102.
[Закрыть].
Так все и было – до момента захвата власти. Там уже пошло иное, но в данном случае нас не интересующее.
Между ситуациями 1730 и 1917 годов есть огромная разница, но есть и серьезное сходство. Тяжба свободы и рабства, вершившаяся в 1730 году, после Февральской революции оказалась как бы перевернутой. Инстинкт свободы, конечно же, существует в человеке. Но для его положительной реализации требуется интеллектуальное усилие, сознание конструктивности этого инстинкта. Для подчинения инстинкту рабства никакого усилия не требуется. За свободу нужно бороться. Рабству можно подчиниться.
Вне этого осознания, вне этого усилия торжествующий инстинкт свободы с неизбежностью чреват новой стадией рабства.
В 1730 году шляхетское "общенародие", включая гвардейское офицерство, не решилось на осознание и подавило в себе инстинкт свободы.
В 1917 году мятежные массы в полной мере выплеснули этот инстинкт, но не сумели осознать его как начало конструктивное. "Мистика разрушения", о которой говорит Степун, не перешла органично в логику созидания. Ложная логика имперского созидания, восторжествовавшая в 1730 году, мертвая дисциплина военно-бюрократической системы исказили народное сознание и создали эффект слепого отталкивания от всего, что хоть как-то их напоминало.
Ленин гениально воспользовался этим эффектом.
Милюков не хотел его учитывать. Керенский занимал промежуточную позицию – вполне гибельную именно по причине ее промежуточности.
Оболенский, вспоминая Милюкова, очертил вообще тип подобного политика, для русского реформаторства характерный, что во многом объясняет постоянную победу то охранительской, то революционной идеи над идеей реформаторской.
С юности выработав в себе прочное мировоззрение и в соответствии с ним построив свои политические идеалы, он всю жизнь честно стремился к их достижению, но его холодный ум не только не был в состоянии увлекаться иллюзиями, которыми увлекались другие, но с этими увлечениями он попросту не считался. Он шел к своим целям теми путями, которые подсказывались ему оценкой объективного положения вещей и исторических фактов и которые были бы вполне правильны, если бы не находились в противоречии с преобладавшими настроениями общества и народа, считаться с которыми он не умел и не хотел[137]137
Оболенский В. А. Указ. соч. С. 442.
[Закрыть].
Важно заметить, что проницательный Оболенский говорит здесь не о целях, а о путях достижения этих целей. Цели и князя Дмитрия Михайловича, и Сперанского, и Милюкова были истинными для России целями. Цели Петра, Остермана, Ленина – при всей их кажущейся разнице – были целями фанатическими и губительными. Но эти утописты умели выбрать реальный путь к нереальной цели, и потому проблема власти решалась ими успешно. Реформаторы же пытались идти к здравой цели утопическим путем, игнорируя «иллюзии», которыми была увлечена в соответствующий момент человеческая масса. И не дотягивались до власти, получив которую в достаточном объеме они могли бы доказать свою правоту.
Владимир Андреевич Оболенский, в большей степени человек, чем профессиональный политик, спокойно обдумывая через много лет причины российской катастрофы, замечательно проиллюстрировал эту убийственную черту русских реформаторов-прогрессистов: "Вся конституционная тактика Милюкова, при помощи которой он рассчитывал принудить правительство к уступкам, ни к чему не привела, ибо конституционный монарх Николай II (после известного манифеста 17 октября 1905 года. – Я. Г.) продолжал считать себя самодержцем"[138]138
Оболенский В. А. Указ. соч. С. 442.
[Закрыть].