355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Гордин » Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы » Текст книги (страница 14)
Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:29

Текст книги "Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы"


Автор книги: Яков Гордин


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

30 января Верховный тайный совет получил с гонцом письмо от князя Василия Лукича: "Ее Величество изволила печалиться о преставлении Его Величества, а потом, по челобитию нашему, повелела те кондиции пред собою прочесть и, выслушав, изволила их подписать своею рукою…"

Это был переломный момент. После 30 января события пошли столь стремительно, что содержания трех с половиной недель хватило бы по их историческому смыслу на многие годы.

Это был переломный момент не в масштабах шести недель, в которые хронологически уложились события января – февраля 1730 года, это был возможный рубеж Петровской эпохи. Петровская эпоха, эпоха военно-бюрократической империи, могла окончиться в эти дни.

1 февраля прискакал из Митавы один из депутатов, выехавший прежде других, – генерал Леонтьев. Он привез цитированное выше официальное письмо новой императрицы и закованного полковника Петра Спиридоновича Сумарокова. Сумароков без промедления отправлен был на дыбу и под кнутом выдал Ягужинского…

В тот же день Верховный тайный совет разослал приглашения, сформулированные весьма уважительно, "Синоду, Сенату и генералитету по бригадира, президентам коллегий и прочим штатским тех рангов". Специально решено было не приглашать иноземцев даже в высоких чинах.

Но этому сбору предшествовали приготовительные психологические меры со стороны Совета.

По случаю предполагавшейся свадьбы молодого императора в Москву съехалось 87 (из имеющихся в России 179) военных и статских генералов и около двух тысяч штаб– и обер-офицеров. То есть тут представлена была активная часть вельможества и дворянства.

В политических совещаниях первой недели участвовало, по подсчетам историков, не менее 500 человек. Естественно, эти совещания не остались тайной для верховников. Князь Дмитрий Михайлович и фельдмаршалы, осведомленные об оппозиционных настроениях, терпели происходящее, пока не было известий из Митавы. Как только князь Василий Лукич сообщил об успехе их миссии, решено было действовать.

Прежде всего надо было нанести психологический удар, запугать возможных противников, продемонстрировать волю реформаторов. И в этом случае Феофан Прокопович очень точно изобразил хорошо ему знакомый и любезный механизм устрашения. Верховники, писал он, сперва преувеличили решительность своих оппонентов и потому были "не без страха, когда не знали они, как дремливо было противников действие; но когда сие узнали, показали себя грозных и яростных. Нарочно от них рассеивался слух о страшных на противников своих угрожениях; и что мятежные их сонмища Верховному совету гораздо ведомы; и что непокойные оныя головы судятся яко неприятием отечествия, и скоро пошлется – или уже послано – ловить их за арест; и что дурно они на множество свое уповают, понеже в числе верховных и главных два полководца обретаются; и что никому из них утаиться и избежать беды нельзя, понеже немногие пойманные покажут на пытках и прочих, и явится, кто каковой казни достойны будут".

Эти угрозы не объявлялись официально. Они пускались именно в виде слухов, чтобы не отталкивать шляхетство, склонное к конституционной реформе любого рода, но, припугнув, постараться привлечь на свою сторону. Поэтому одновременно со слухами пугающими (многие из оппозиционеров перестали ночевать дома), но не обязывающими к исполнению угроз был применен и противоположный метод. "Начали же призывать к себе первейших из противной компании и принимать их с ласкосердием и к общему сословию преклонять, ротяся и присягая, что они за собственным своим интересом не гонятся и жаловались, что напрасно то в грех им поставлено, что они совета своего всем прочим не сообщили, подая тому вину, что хотели они первее искусить и отведать, какову себя покажет на их предложение избираемая государыня, а то уведав, имеют они намерение все чины собрать и просить ответа, что кому заблагорассудится к полезнейшему впредь состоянию государства, обещая скоро то учинить и себя, яко невинных, оправдать".

Феофан был осведомлен очень подробно и точно, он следил за всеми изгибами ситуации и, отнюдь не симпатизируя верховникам, не стал бы сообщать эти сведения, если бы они не были хорошо известны современникам. Его мемуар был рассчитан не на потомство. Он был агитационным текстом, долженствующим закрепить победу самодержавия и окончательно скомпрометировать реформаторов.

Судя по этому сообщению, беседа князя Дмитрия Михайловича и его соратников с "первейшими" из оппозиции – лицами в высоких чинах – происходила 30 или 31 января. Именно 30 января они "уведали" отношение Анны к их предложению.

Феофан представляет дело просто – мелкое шляхетство верховники решили запугать, а "первейших" привлечь лаской и посулами. Судя по дальнейшим событиям, все было не совсем так. Линия раздела проходила, скорее всего, не по рангам, а по взглядам, по отношению к возможной реформе государственной власти. Тут прав Милюков, писавший:

Действуя, таким образом, страхом на сторонников самодержавия, совет старался привлечь конституционную партию убеждениями и обещаниями[90]90
  Милюков П. Н. Указ. соч. С. 24.


[Закрыть]
.

Феофан уговаривает читателей, что попытки верхов-ников найти общий язык со шляхетскими конституционалистами – очередной их коварный маневр, призванный скрыть истинные корыстные намерения. Ослепленный ненавистью, он и в самом деле мог так думать. Но поверить в это совершенно невозможно. Союз со шляхетскими сторонниками реформ давал князю Дмитрию Михайловичу единственную надежду на успех. Единственной альтернативой этому союзу был террор. Ни старый Голицын, ни оба фельдмаршала – особенно князь Василий Владимирович, заливший кровью булавинский Дон, – отнюдь не были политическими вегетарианцами. Но фундаментальные принципы задуманного князем Дмитрием Михайловичем переустройства подразумевали гражданский мир, соглашение сословий. Он допускал репрессии и принуждение по отношению к явным недругам, ведущим себя активно, но разгром оппозиционного шляхетства, палата представителей которого планировалась князем как одна из главных опор нового государства, лишал смысла весь великий замысел.

Не говоря уже о том, что реформаторам хватало в качестве потенциальных противников обойденного духовенства и генералитета – духовной и светской бюрократии. Противопоставить себя всему обществу, даже будучи уверенными в сиюминутной лояльности гвардии, значило в перспективе идти на верную гибель. И они это понимали.

Но вообще надо сказать, что князь Дмитрий Михайлович и оба фельдмаршала обнаружили полнейшую неспособность к политической интриге. Если, как мы увидим, Татищев маневрировал сравнительно умело и эффективно, а Феофан и Остерман в очередной раз проявили себя профессиональными интриганами, то единственный маневр, на который пошли Голицын и двое Долгоруких, – продиктовать Анне кондиции и потом сделать вид, что это ее собственная инициатива, – оказался детски наивным. Политическое интриганство – особый вид искусства и особый талант, не совпадающий с другими аспектами человеческой одаренности. В январе – феврале 1730 года, помимо всего прочего, столкнулись два типа политиков. И столпы имперской бюрократии легко обыграли неофитов представительной системы…

Готовность, с которой Анна согласилась принять условия, и покорность, с которой она выдала Сумарокова, а стало быть, и Ягужинского, верховникам, вселила в князя Дмитрия Михайловича кратковременную уверенность, что ситуация переломилась. Теперь Совет мог опереться на недвусмысленное слово императрицы. Современники вспоминают, что министры заметно повеселели.

Среди лиц первых четырех классов, получивших приглашения в Кремль на 9 часов утра 2 февраля, шли накануне споры: одни считали, что это ловушка и верховники всех несогласных схватят, другие утверждали, что министры раскаялись в своей неуклюжести и неуважительности к "общенародию" и хотят мира и согласия. Правы были и те и другие.

Верховники не выказали никаких признаков раскаяния, но были деловиты и лояльны. Главной целью собрания оказалось оглашение письма императрицы с текстом кондиций, подносимых от ее имени. Несмотря на упорные слухи и предположения, такая определенность была для многих неожиданностью. Даже тех, кто хотел реформы, свершившееся поразило. Что и неудивительно – услышанный ими короткий текст в несколько минут перевернул государственное бытие России, складывавшееся столетиями. Хотя элементы представительного правления были некогда сильны, хотя на памяти многих было еще сословное государство, но такого четкого и твердого ограничения царской власти Россия не знала.

Сенат, генералитет и шляхетство мгновенно оказались в принципиально иной политической ситуации. И не знали, как себя вести – радоваться или горевать.

Гвоздь положения заключался в том, что большинство просто не доверяло верховникам. Тем более что дворец и окружающее пространство были заполнены войсками.

Феофан так описал реакцию на оглашение письма:

Никто, почитай, кроме верховных не было, кто бы, таковая слушав, не содрогнулся, и сами тии, которые всегда великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики; шептания некая во множестве оном пошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел. И нельзя было не бояться, понеже в палате оной, по переходам, в сенях и избах многочисленно стояло вооруженное воинство. И дивное было всех молчание! Сами господа верховные тихо нечто один другому пошептывали и, остро глазами посматривая, притворяясь, будто бы и они, яко неведомой себе и нечаянной вещи, удивляются. Один из них только, князь Дмитрий Михайлович Голицын, часто похаркивал: «Видите-де, как милостива государыня! И каково мы от нее надеялись, таковое она показала отечеству нашему благодеяние! Бог ее подвигнул к писанию сему: отселе счастливая и цветущая Россия будет!» Сия и с им надобная до сытости повторял. Но понеже упорно все молчали и только один он кричал, нарекать стал: «Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволил бы сказать, кто что думает, хотя и нет-де ничего другого говорить, только благодарить толь милосердной государыне!»

Это замечательная сцена, многое объясняющая. Важно признание Феофана, что в зале были дворяне, которые «всегда великой от сего собрания пользы надеялись». Они знали, о чем пойдет речь, и ждали объявления реформы – ограничения самодержавия. Отчего же они смущенно молчали? Ведь новая императрица клялась «верных наших подданных никакими новыми податьми не отягощать», «у шляхетства живота и имения и чести без суда не отымать»… Это должно было быть внятно самым несообразительным. Дело было в двух вещах. Во-первых, шляхетство и генералитет смутил явный обман.

Все уже знали, что "ограничительная запись" вовсе не добровольный дар императрицы. Публичный обман, совершаемый таким человеком, как князь Дмитрий Михайлович, очевидно, тяжко подействовал на присутствующих. Во-вторых, и это, конечно, главное, многих привело в страх начало содержащихся в письме кондиций: "Понеже целость и благополучие всякого государства от благих советов состоит, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный Тайный Совет в семи персонах всегда содержать и без оного Верховного Тайного Совета согласия…" – и так далее.

Собравшиеся поняли, что отныне вместо бесконтрольной власти государя они получают бесконтрольную власть Верховного совета, который и будет диктовать императрице свою волю. И податьми отягощать, и живота и имения лишать нельзя было без согласия Совета. Это означало, что с согласия или по желанию Совета можно было по-прежнему делать все что угодно…

И вот тут мы сталкиваемся с трагическим парадоксом. Князь Дмитрий Михайлович проиграл свое великое дело из-за того, что идею прав и свобод он попытался реализовать методами, сложившимися внутри деспотической системы и для нее органичными. Как и лидеры Северного тайного общества в декабрьские дни 1825 года, он рассчитывал даровать права и свободы сверху, не вовлекая в процесс общество. Декабристы не без оснований опасались кровавой анархии в случае вовлечения в действие толпы. Князь Дмитрий Михайлович предвидел сумятицу, столкновение групповых интересов и в результате – политический хаос.

Декабристы рассчитывали принести России свободу, опираясь на штыки послушных им гвардейских полков. Если продвинуться еще на полтора с лишним столетия, можно вспомнить, как в октябре 1993 года Ельцин отстоял демократию отнюдь не демократическими методами, опираясь на бронетехнику и десантников генерала Грачева. В феврале 1730 года лояльность реформаторам гвардейских полков была более чем сомнительна. Голицын мог рассчитывать только на авторитет собственный и двух фельдмаршалов. Этого оказалось мало. За ним не было реальной военной силы – главного фактора русской политики того периода.

Князь Дмитрий Михайлович прекрасно понимал, что в России нужен иной уровень свободы, но не нашел верного стиля обращения с людьми, жаждущими этой свободы. Средства вступили в роковое противоречие с целью. Голицын не смог убедить "общенародие" в чистоте своих намерений и благотворности их для России.

Это был не единственный в истории случай, когда реформатор, находясь внутри системы, пытаясь действовать присущими системе методами и не имея при этом прочной опоры – в виде вооруженной силы либо широкой общественной поддержки, – терпит катастрофическое поражение.

Те, кто ждал от Голицына увеличения свободы и гарантий прав личности, и должны были при таком повороте дела оказаться разочарованными, равно как и сторонники самодержавия должны были ощутить раздражение и обиду. Если первые поняли, что их свобода будет по-прежнему задавлена, но другим институтом, то вторые увидели, что на место любезного им монарха единоличного, законного ставится монарх коллективный, незаконный.

Обиженными и озлобленными оказались все, Феофан и Остерман могли торжествовать.

Князь Дмитрий Михайлович допустил вторую, еще более пагубную, ошибку – он ни словом не обмолвился 2 февраля о своем проекте, оставив собравшихся в убеждении, что кондиции, передающие власть Верховному совету, – предел его реформаторской мысли.

Поскольку о конституционном проекте с двумя палатами и крепкими гарантиями шляхетству и мещанству знали в подробностях иностранные дипломаты, то нет сомнения, что слухи о нем шли по Москве. Шляхетские конституционалисты, потенциальные союзники конституционалистов вельможных, почувствовали себя обманутыми.

Известно, что среди трех реальных хозяев положения в эти дни – старого Голицына и двух фельдмаршалов – были разногласия: обнародовать их планы до приезда императрицы или подождать. Князь Василий Владимирович настаивал на полной гласности. Князь Дмитрий Михайлович был против. Его мнение оказалось решающим – и неверным…

Неизвестно, как планировали верховники завершить собрание 2 февраля. Хотели они ограничиться оглашением письма с кондициями, поставив таким образом "общенародие" в известность о наступившем всевластии Верховного совета, с тем чтобы по приезде Анны, пользуясь своим всевластием, решительно реформировать систему, или же они собирались все же предложить шляхетским конституционалистам открытый союз – сказать трудно. Они были в этом союзе заинтересованы, но медлительность их действий дает основания для различных предположений.

Однако в этот момент произошло нечто, обозначившее совершенно новый период событий. Последовал демарш, подготовленный Татищевым.

Среди общей подавленности и растерянности князь Алексей Михайлович Черкасский, сенатор и тайный советник, громко спросил: "Каким образом впредь то правление быть имеет?" То есть потребовал подробностей будущего государственного устройства. Но и тут князь Дмитрий Михайлович ничего не сказал о своем проекте, а только объявил, что тем, кто желает, дается свобода "законотворчества", чтобы они, "ища общей государственной пользы и благополучия, написали проект от себя и подали на другой день".

В этом не было ничего неожиданного – верховники уже обещали пригласить лучших людей из шляхетства к сотрудничеству. Но вряд ли они воспринимали это сотрудничество всерьез. И гордыня князя Дмитрия Михайловича, и его убежденность в собственной правоте и праве благодетельствовать Россию дают основания думать, что и это был маневр. Князь явно хотел успокоить оппозицию, польстить ей и дать занятие до приезда императрицы, когда и должна была состояться решающая схватка. Он надеялся таким путем обеспечить если не прямую поддержку, то хотя бы лояльность шляхетских конституционалистов в борьбе со сторонниками самодержавия.

Маневр этот, в принципе вполне разумный, с неизбежностью предполагал дальнейшие шаги, к которым князь не был готов, ибо считал свой проект вполне совершенным. И в результате Голицын оказался в худшем из положений, в котором может оказаться политик, идущий ва-банк, – он взял на себя обязательства, которые не мог выполнить. Такая позиция неизбежно вела к изоляции.

Умиротворив, как он считал, полезную часть оппонентов, Голицын, верный своей тактике, нанес удар по части заведомо враждебной. Фельдмаршал Долгорукий с двумя офицерами тут же – в Кремле – арестовал Ягужинского.

После того как Синод, Сенат, генералитет и шляхетство разошлись, не решившись подписать протокол собрания, предложенный Советом, – такова была растерянность, – верховники направили навстречу императрице послание, в котором сообщали: "Сего настоящего февраля 2-го дня получили мы с нашею и всего общества неописанною радостию ваше милостивейшее к нам писание от 28-го минувшего генваря и сочиненные в общую пользу государственные пункты… и того же дня оные при собрании Синоду, Сенату и генералитету оригинально объявлены и прочтены и подписаны от всех".

Как видим, князь Дмитрий Михайлович с соратниками загнали себя в ловушку еще глубже, написав заведомую неправду. Но другого пути у них не было.

В тот же день начались допросы Ягужинского и аресты его сообщников, которые продолжались несколько дней.

Маньян писал: "Государственные чины провели вчера целый день в заседании, как для производства следствия над Ягужинским, который был прежде всего лишен голубой ленты, так и для того, чтобы открыть его сообщников, Их арестуют беспрестанно из всех сословий, насчитывая уже до 30 лиц, заключенных в тюрьму".

Лефорт сообщал:

Получив удары кнута, Сумароков открыл так много приверженцев Ягужинского, что принуждены были замять это дело, так как в этом деле было замешано много знати. Хотят уничтожить самодержавие верховной власти, а Верховный Тайный Совет сам действует совершенно деспотически. Он решает дела, не спросись никого, будто он – не ответственное государственное учреждение. Этот опрометчивый образ действия открывает глаза народу и подкрепляет его к приверженности к старому и обыклому… Если бы пришлось истреблять людей, разделяющих это мнение, то погибла бы и часть Долгоруких, Голицыных, Головкиных, Салтыковых, Ромодановских, Барятинских, Черкасских и все мелкое дворянство и духовенство, обиженное, что не допущено было принять участие в каком-либо совещании.

Саксонский посол демонстрирует здесь как высокую осведомленность – со всеми названными им фамилиями мы еще встретимся, – так и далеко не достаточное понимание обстановки. Очевидно, он находился под влиянием своих информаторов резко самодержавного толка.

И генералитет, и мелкое шляхетство отнюдь не были, как мы убедимся, отсечены от решения судьбы страны. Другое дело, что привлечены они были поздно и в странной форме.

Но главное в сообщении Лефорта – точно уловленное противоречие между стратегическими планами князя Дмитрия Михайловича, ориентированными на свободу и законность, и тактическими методами, которыми Совет считал необходимым действовать в конкретной ситуации.

"Счастливая и цветущая Россия", о которой толковал Голицын, была еще где-то впереди, а реальные методы управления – здесь, перед глазами.

И тем не менее Лефорт был не прав в главном – проблема могла быть решена без тотального террора, ибо сама идея ограничения самодержавия созрела и казалась слишком соблазнительной.

ОППОЗИЦИЯ И СОВЕТ: ДВИЖЕНИЕ НАВСТРЕЧУ

Вечером того же 2 февраля в доме сенатора Василия Яковлевича Новосильцева собрались многие из тех, кто молчал утром в Кремле. Но здесь они отнюдь не молчали. Они собрались у Новосильцева, а не у Черкасского, поскольку князь Алексей Михайлович после утреннего запроса был крепко замечен верховниками и не было гарантии, что за домом его не следят и не станут потом преследовать его многочисленных гостей. Само выступление Черкасского, тщательно подготовленное Татищевым, представлялось Василию Никитичу началом целеустремленного, регулярного наступления на позиции Верховного совета. Но математик тоже просчитался. Процесс, им запущенный, оказался куда многослойнее и хаотичнее, чем он предполагал. И осложнил положение шляхетских конституционалистов не менее, чем сторонников Голицына…

Состав собрания был очень и очень любопытен, особенно если знать близкое будущее этих людей и грядущие их друг к другу отношения.

Перед Татищевым, который был центральной фигурой собрания, сидели:

хозяин дома, сенатор Новосильцев, которому предстояло со временем судить тайного советника Татищева, и судить жестоко, а через год после того самому отправиться в ссылку;

генерал Тараканов, который станет непримиримым врагом Татищева;

граф Михаил Гаврилович Головкин, сын канцлера. Через несколько лет он отдаст Татищева под суд и многие годы будет стараться погубить его, а затем сам лишится чинов и состояния и отправится в ссылку;

граф Платон Мусин-Пушкин, аристократ, богач, родственник царствующей фамилии. Впоследствии ему, как участнику дела Волынского, урежут язык и заточат в ледяной каземат Соловецкого монастыря;

бывший секретарь Петра I Макаров, недавно еще всесильный, а в недалеком будущем – опальный;

генерал Семен Салтыков, глава одной из майорских канцелярий Петра, родственник Анны Иоанновны, который вот-вот предаст своих сегодняшних сотоварищей, как предал Меншикова;

генерал Андрей Иванович Ушаков, только что вернувшийся из ссылки, куда отправлен был Меншиковым. Ему вскоре предстоит, став главой Тайной канцелярии, допрашивать и пытать кое-кого из сидящих рядом с ним…

Я перечисляю этих людей и обозначаю их судьбы не для беллетристического интереса. Мы должны понимать напряженную тревожность, ненадежность их существования, которое каждый из них, вне зависимости от политических позиций, хотел изменить, сделать более безопасным. Но средства каждый выбрал в меру своего миропонимания.

Перечисленные персоны, разумеется, не исчерпывали всех собравшихся. Тут были люди более скромного положения и более радикального настроения.

Все происшедшее в тот вечер у Новосильцева Василий Никитич описал вскоре в специальной записке. Это важнейший источник. Но, как и в случае с мемуаром Феофана, пользоваться им надо с осторожностью, учитывая два серьезнейших обстоятельства. Во-первых, Татищев составлял записку уже после того, как все конституционные "затейки" – и верховников, и шляхетства – потерпели поражение и надвигалась расплата за покушение на самодержавие. И Василий Никитич, вовсе не жаждавший мученического венца, а, совсем наоборот, мечтавший сохранить и голову, и возможность государственной деятельности, постарался представить свою роль в этом сборище как можно более умеренной, если не вполне лояльной самодержавному принципу. Но совсем скрыть уши и когти ему не удалось бы никакими уловками, ибо остался документ, безусловно его уличающий, – проект государственного переустройства, им составленный. Тот проект, ради которого он и подвигнул Черкасского к небезопасной эскападе на собрании чинов 2 февраля. Во-вторых, и сам рисунок поведения Василия Никитича на бурном шляхетском и генеральском совещании был совсем не прост. И есть основания предположить, что, понимавший всю рискованность им затеянного, он в некотором роде провоцировал собравшихся, чтобы подвести их к нужным ему выводам.

Если не принять во внимание два эти обстоятельства, то появление татищевского проекта совершенно необъяснимо, ибо противоречит тому, что он, судя по записке, утверждал.

Соединенные в натуре Василия Никитича вдумчивый исторический мыслитель, холодный математик и напористый драгунский офицер определили и рисунок его поведения в этот вечер, чреватый самыми ошеломляющими последствиями.

Татищев без обиняков поставил перед собравшимися четыре вопроса, которые им надо было незамедлительно решить и без ответа на которые они не могли ступить в сложившейся ситуации ни шагу.

Нам надо еще хотя бы приблизительно представить себе душевное состояние тех, кто собрался у Новосильцева. Эти люди совсем недавно втягивали головы в плечи при виде грозного императора, вынуждены были заискивать перед Меншиковым, ставшим при Екатерине I фактическим хозяином России, внутренне сжиматься, встречая беспутного Ивана Долгорукого, фаворита Петра II. Эти люди знали, что по существующим законам любой из них может быть высечен кнутом, пытан, четвертован. Они знали, что может последовать за слишком вольными речами, дошедшими до Тайной канцелярии.

И тем не менее они вели себя в этот вечер так, как им недавно еще в страшном сне не могло присниться.

Нам, пережившим эпохи террора разной степени свирепости и дожившим до размывания и существенной, хотя и не окончательной, трансформации заложенной Петром Великим системы, понятен этот энтузиазм свободного говорения, этот радикализм намерений, эта политическая лихорадка, родившиеся от сдавленного, угнетенного существования…

Василий Никитич, сохранявший полное хладнокровие и ясность мысли, поставил перед своими собеседниками следующие вопросы:

1. По кончине государя безнаследственно имеет ли кто над народом власть повелевать?

2. Кто в таком случав может закон или обычай застарелый переменить и новый учредить?

3. Ежели нужно самовластное древнее правительство переменить, то прежде рассудить: какое по состоянию народа и положению за лучшее?

4. Кому и каким порядком оное учреждение сочинять?

Поставив эти вопросы, Татищев сам же и стал на них отвечать. По вопросу первому он утверждал, что по смерти безнаследственного государя законы, им изданные, теряют силу. Любое временное правительство, управляющее страной до избрания нового монарха, ничего в государственном устройстве переменить не имеет права. Законодательная власть переходит к «общенародию», то есть ко всем привилегированным слоям. Эта точка зрения, вполне соответствующая европейской теории «естественного права», для России была тем не менее непривычной и предполагала опасную для самодержавия активность общества.

Судя по всему, этот ответ никаких возражений не вызвал. К нему присутствующие были готовы. Еще пять лет назад, в январе 1725 года, когда тоже нужно было решать вопрос о наследнике престола, ни о каком "общенародии" речи не было. Меншиков, Толстой, Бутурлин, гвардейские полки – вот и все "общенародие". Пять послепетровских лет, правление Верховного тайного совета, отчасти заменившего собой императорскую власть, постоянные малые перевороты в верхах, когда вчерашние сильные персоны оказывались сегодня в цепях или ссылке, бессмысленность царствования второго императора – все это оказалось сильной политической школой.

Главным обвинением против верховников Василий Никитич – об этом справедливо писал еще Д. А. Корсаков – выдвинул не то, что они ограничивали власть императрицы, но как они это сделали – тайно и сепаратно, скрыв свои намерения от "общенародия", да еще и обманули как императрицу, так и ее подданных. "А понеже, что они закон самовольно себе похитили, включа достоинство и преимущество всего шляхетства и других санов, что нам должно и необходимо нужно с прилежностию рассмотреть и потому представить, что к пользе государства надлежит, и оное свое право защищать по крайней возможности, не давая тому закоснеть, а паче опасаться, что они, если видя нас в оплошности, на больший беспорядок не дерзнули".

Василий Никитич вел речь о процессе, о тенденции, о перспективе развития. Его пугала не сама ситуация, но ее разрастание, абсолютизация проявившегося принципа – решать немногим за многих.

Второй ответ был, собственно, продолжением первого: "Когда государя нет, то ни его повеления, ни утверждения быть, якоже и от его имени издать не можно; следовательно, никакой закон или порядок переменить никто не может, разве общенародное поизволение".

Василий Никитич, как мы видим, упорно настаивал на правах "общенародия", что не закрывало дорогу реформе, но дезавуировало решения Верховного совета. Речь шла не только о конкретном способе "перемены правления", но политической перспективе.

На третий вопрос Татищев отвечал пространно. Его ум историка-неофита оперировал прямыми историческими параллелями. Он сам сознавал роковую переломность момента, хотел, чтобы этим ощущением прониклись его слушатели, а для того надо было выстроить прочный историософский фундамент под тем зданием, чертеж коего им предстояло в этот вечер хотя бы наметить. Историософия Василия Никитича была сухой, четкой и дидактической.

Василий Никитич проанализировал разнообразные формы правления, подкрепил этот анализ множеством исторических примеров, рассмотрел географическое и внешнеполитическое положение России – и сделал вывод, что для России пригодна только монархия. Аргументируя этот вывод, он подробно рассказал о прошлых попытках ограничить самодержавие. Начал с Рюрика и проследил постоянную борьбу аристократии с центральной властью, что породило удельную раздробленность и междоусобие. Особенно подробно разобрал Смутное время, поскольку в этот период появились первые "ограничительные записи". Эту актуальную тему он начал, естественно, с избрания на царство Шуйского. "Зависть в том Голицына и других привела на новое беспутство: взяв на государя запись, которую всю власть у государя отняв, себе похитили подобно, как и ныне; но что из того последовало? Крайнее государству разорение. Поляки и шведы многие русские пределы отторгнули и овладели".

Весь исторический анализ Василия Никитича сводился к главному – "подобно, как и ныне". Даже тот факт, что инициатором ограничения царской власти в начале прошлого века выступил предок князя Дмитрия Михайловича, должен был оказать психологическое воздействие на окружающих.

Зная, чем закончил Татищев свои исторические экскурсы и политические выкладки, мы имеем право удивляться непоследовательности, вовсе ему не свойственной. Милюков, внимательно проштудировавший источники, по-своему попытался эту непоследовательность объяснить:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю