Текст книги "Тайга"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– Хх-хх... А медведица за тобой?
– За мн-о-о-ой, – врал Ванька.
– Хх-хх... Настигат?!
– Настига-а-ат! – кричал, размахивая руками, поднявшийся во весь рост Ванька и тоже заливался смехом.
– Ну что ж, слопала? – норовил подвести Тюля.
– Нет! – отрубил Ванька, и глаза его забегали. – Ты что, язва, не веришь?
– Как не верю?! – крикнул Тюля. – Я сам поврать горазд!
– Самоход, так твою так! – вскипел Ванька. – Лапотон! Удивительнай губерни...
– Ну, будя... Брось... – мирно сказал Тюля.
Он лизнул мясистым красным языком "цигарку", покрутил ее грязными пальцами и почтительно подал Ваньке:
– На, не серчай!
Ванька ублаготворенно улыбнулся.
Тюля достал измызганную колоду краденых карт и, растирая уставшие от хохота скулы, начал сдавать.
– Эй, святы черти! А ну-ка, игранем.
Костер прогорал. Щепы мало тепла давали, сруб был без крыши, становилось холодно.
Натаскав топлива, Антон ушел в лес, выбрался к берегу реки и сел на пень.
Тихо кругом было. В небе стояли лучистые звезды, а на речке закурился туман.
Антон становится на колени и начинает молиться, произнося громко жалобные слова. Молитва не утешает, радостных слез нет. Вспоминает грехи свои, вспоминает Любочку, товарищей, брата, всех врагов, хочет всех обнять, простить, – но все не так выходит, не по-настоящему, не сердцем молится – устами, а сам о другом думает, говорит слова и не может понять какие: душа другим занята, другое видит, неясное и расплывчатое. Вот оно надвигается, как из-за гор туча, гнетет.
– Богородица, – шепчет Антон и стукает лбом в землю.
И долго лежит, прислушиваясь, не готова ль к слезам душа.
Политик спит, а те трое играют в карты. Ванька всех удалей орудует. Ему карта валом валит. Дед сердится, Тюля тоже. А Ванька всякий раз, как только дед опасливо клал на кон карту, широко замахнувшись и крякнув, бил своей.
Тюля играл вяло, путал масти, валета называл "клап", даму – "краля".
Ванька острил над ним:
– Эй ты, шестерки козыри!.. Сдавай.
Ванька целую кучу медяков выиграл. Тюля из своих лохмотьев все вытаскивал зашитые пятаки, гривенники и двугривенные и смотрел с тоской, как Ванька складывает медяки стопочкой, а серебро за щеку, в рот.
– Портки заложил, рубаху в гору! – крикнул весело Ванька, ставя карту.
– Бита! – с размаху хлестнул дед тузом.
– А у меня фаля! – подпрыгнул Ванька, показав даму пик, и загреб все деньги.
В это время выросла над срубом чья-то голова в шапке и торчащий ствол ружья.
– Здорово, – сказала голова.
– Здорово, – ответил за всех дед. – Ты что, пастушок, что ли?
– Да...
– Сколько получаешь?
– Сколько получаю, столько и пропиваю...
– Х-хе... удалой ты парень, – пошутил дед. – Залазь к нам: гостем будешь...
Голова дрожащим голосом спросила:
– А вы, дяденьки, откедова?
– А тебе пошто? – осведомился Тюля.
– Да так, за всяко просто...
Дед набил ноздри табаком, чихнул и насмешливо сказал:
– А мы с Тихоновой горки, где пень на колоду брешет...
– Та-а-к, – протянула, что-то соображая, голова.
Антон подошел. Разговор начался за срубом.
– Мы, милый, ничего. Вот переночуем, да завтра к вам придем. В бане бы помыться надо. Вша одолела.
– Та-а-ак... – еще раз протянула голова.
– Мы, миленький, люди тихие, мы...
Голоса удалялись. Наконец замолкли.
Антон проводил хромого Семку до поскотины и дорогой всячески старался расположить парня к товарищам.
Приперев покрепче ворота изгороди, Семка заковылял домой. Не доходя с версту до деревни, он уже слышал, что праздник в разгаре. Колыхались отзвуки песен, пилила гармошка, кто-то "караул" орал, взлаивали собаки.
Под кустом у дороги Семка услыхал шепот:
– Миленочек ты мой, родименький ты мой...
Чмок да чмок.
"Это ничего", – думает Семка и хромает дальше, вздыхая и поторапливаясь.
А в деревне содом.
Обабок, связанный, давно взаперти сидит. Он Тимохе-звонарю глаз подшиб да в чьей-то избе рамы оглоблей высадил:
"Вот как у нас. С праздничком!"
В дальнем конце свалка начинается.
– Вас надо, окаянных, глушить! – грозно враз кричат Мишка Ухорез и Сенька Козырь, надвигаясь на Федота.
– Кого?
– Тебе, мироеду, только под ноготь попади, – раздавишь!
– Ну, и проваливай!
– Даешь или не даешь?!
– Нету, вся...
– Говори – дашь, нет?! – взмахнул колом Козырь.
Федот ахнул, отскочил и со всех ног бросился в проулок
Придурковатый Тимоха сидел пьяный на завалинке и прикладывал к подбитому глазу старинный сибирский пятак с соболями. Пришло ему желание часы отбить, встал, девять прозвонил, опять сел и затянул песню.
– Врешь! – говорит кто-то через дорогу. – Разве девять? Скоро петухи запоют!
Тимоха поднялся и еще добавил два удара.
– Два... шестой, – шамкает столетний, лежа на печи. – Я бы еще пососал... Эй, да-кось... Винца-то... – бормочет он.
Кот подходит к деду и, задрав хвост трубой, мурлычет и трется об его щеку.
– Шесть! – кричит столетний; хотел крикнуть "брысь", да не вышло, сбрасывает кота на пол и добавляет:
– С богом, аминь...
Сенька Козырь с Мишкой задами, через огороды, к лодке крадутся. Огляделись – нет никого. Оттолкнулись от берега, сидят друг против друга, глаза горят, зубы стиснуты.
– Нож-то у тебя острый?
– Острый.
Как два волка, прошмыгнули они в поскотину, идут, пошатываясь, по росистой траве, высматривают пьяными глазами добычу.
– А ну как у других у кого – тоже белые?
– Но вот, толкуй...
Сенька в два прыжка оседлал белую корову и со всего маху всадил ей в горло нож.
– Дай-ка мне... Дай-ка...
– Вали стягом.
И долго они, гогоча от крови, носились возле опушки тайги, перехватывая мирно дремавших белых Федотовых коров.
– Попомнит, клещ окаянный, – вытирая о траву нож, прохрипел Сенька Козырь.
– Давай заодно и бычка пришьем.
– Ну его к ляду... Будет...
XIII
Под окном кто-то постучал:
– Эй, Пров Михалыч!
Матрена открыла окно:
– В Назимово уехал...
– Ах ты, батюшки, – сказал растерянно Семка хромой, а стоявшие возле него подвыпившие мужики враз заговорили:
– Ну, стало быть, десятского надо отыскивать, Обабка.
– Десятский пьяный...
– Ково? – вдруг не то спросил, не то крикнул появившийся откуда-то Обабок: одна нога в валенке, другая разута, рубаха без пояса, висит на мускулистом теле рваными лоскутами, правая рука вся в крови, лицо осатанелое.
– Ково? – вновь крикнул Обабок и, посовавшись носом, устойчиво укрепился на земле.
– Вот наряжай-ка мужиков: бузуев брать, за поскотиной сидят... Семка, сколько их? – заговорили мужики.
– Брать так брать... Все едино... Айда! – пробасил Обабок и, заложив руки за спину, направился прочь от мужиков.
– Чего: айда!.. Ты чередом наряжай, че-о-рт!.. Оболокись сам-то... замерзнешь... – шумели ему вслед.
– Айда!! – орал раскатисто Обабок.
– Стой-ка ужо... Кому идти-то?..
– Айда!!
– Ну его к ляду!.. – недовольно загалдели мужики.
А Обабок, выломав в изгороди кол, прытко зашагал вдоль по улице и на всю деревню загремел:
– Мне только бы жану найтить... Стеррва!! Меня запирать?! Меня?! Ха-ха! Убью!! Вот те Христос, убью!..
Мужики отрядили пятерых потрезвее, и те, предводимые Семкой, все с заряженными ружьями, двинулись к поскотине.
Стояла глухая, северная ночь.
Вторые петухи горланят, Матрена все не спит, дожидается Прова. Ей неможется: лежит на лавке, стонет. Видит Матрена: открывается сама собой заслонка, кто-то лезет из печки лохматый, толстый, человек не человек, чудо какое-то, и, сверкая ножом, говорит: "Мне бы только сердце у бабы вырезать..."
Матрена вскрикнуть хочет, но нет сил, мохнатый уж на ней, душит за горло: "Где-ка сердце-то, где-ка?.."
– Бузуев привели!
Матрена ахнула, вскочила, крестом осенила себя и, отдышавшись, приникла к окну. На лошади мужик едет и на всю деревню кричит:
– Бузуев привели!..
На востоке утренняя заря занималась, песни на горе умолкли, а в кустах на речке просыпались робкие птичьи голоса.
У сборни тем временем стал собираться народ, обхватывая живым, все нарастающим кольцом пятерых только что приведенных из тайги людей.
Хмельные, бессонные лица праздничных гуляк были сосредоточенны, угрюмы.
Старики и молодухи, ядреные мужики и в плясах отбившая пятки молодежь, то переминаясь в задних рядах с ноги на ногу, то протискиваясь вперед, шумели и перешептывались, бросали бродягам колючие, обидные слова и хихикали, сочувственно жалели и сжимали, рыча, кулаки, готовы были сказать: "Ах вы несчастненькие!" – и готовы были кинуться на них и втоптать в землю.
И бродяги это чувствуют. Недаром такими принужденно-кроткими стали их лица.
Лишь старик Лехман не может побороть обуявшую его злобу: насупясь, сидит на бревне и угрюмо на всех посматривает суровыми глазами.
Да еще Андрей-политик сам не свой. Воспаленные глаза его жадно кого-то в толпе ищут. Он устало дышит полуоткрытым ртом и, облизывая пересохшие губы, невнятно говорит:
– Я вам никто... Слышите?.. Я сам по себе...
Но его слов не понимают.
– Слышите? Где староста? Где сотский?..
– Брось, милый, – советует ему тихим голосом Антон, – ишь они пьяные какие... Брось...
Старый Устин, усердный господу, ближе всех к бродягам. Он ласково им говорит:
– Вы вот что, робенки... тово... Ведь мы не с сердцов...
– Как же не с сердцов, – злобно сказал Лехман. – Ты спроси-ка вот нашего товарища, – указал он на Антона. – За что мужик ему в ухо дал? Это не резон.
– А потому, что вы пакостники, – раздраженно сказала баба в красном.
– Пакостники? – повысил голос Лехман. – Чего мы у тебя, тетка, спакостили?.. Ну-ка, скажи!
– Дак вы тово, – сказал, размахивая руками, Устин, – вот залазьте в копчег да и спите с богом, покамест у хресьян гулянка, а там выпустим. Кешка, отпирай чижовку-то...
И, обернувшись, посоветовал:
– А вы, бабы, тово... Принесли бы чо-нибудь пожрать мужикам-то... Молочка там али что...
– Ну, так чо, – ответила баба в красном и пошла.
– Кешка, отпирай копчег! – опять скомандовал Устин. – Робятушки, залазь со Христом.
– Врешь, старик... Не имеешь права!.. – выкрикнул Андрей, погрозив Устину пальцем. – Я не бродяга... Понял?
Народ стал разбредаться.
Придурковатый звонарь Тимоха поглядел на алеющий восток, подумал, почесал бока и пошел к часовенке "ударить время".
Антон продолжал успокаивать Андрея:
– Ничего, Андреюшка... Завтра утречком... Пусть они продрыхнутся...
Устин с каморщиком Кешкой орудовали у чижовки.
– Вы, робенки, идите... Чего вам.
Кешка огарок из сборни принес. Тетка в красном молока две кринки и яиц с хлебом притащила.
– Де-е-ло, – одобрил Устин, заложив руки назад.
Тимоха из усердия три раза в колокол ударил.
Устин взглянул на гору, где часовенка, и опять сказал:
– Де-е-ло...
Бродяги, посоветовавшись, наконец зашли в чижовку.
Ванька Свистопляс уже кринку молока ополовинил, Андрей-политик нейдет:
– Вы меня отпустите... Я политический...
– Политический?! Ха-ха... Ладно... Все такие политики бывают... Ты нам дорогой все уши просмонил, шкелет... Ты пошто наутек было хотел? А?! враз сердито заговорила стоявшая с ружьями стража.
– Я, господа, вам серьезно говорю... Пустите...
– Тут господов нет, – сказали строго мужики, – а вот коли велят, так и тово...
– Мне Анну... – взволнованно упрашивал Андрей, – девушку Анну...
– У нас Аннов хошь отбавляй, – острили мужики.
Старому Устину спать хотелось, да и всем наскучило.
– Кешка, бери его!.. Робята, подсобляй!..
Андрея потащили.
– Стой!..
– Кешка, налегай!..
– Иди, Андрей, черт с ними, – октависто звал Лехман.
– Нет! – рвался из дюжих рук Андрей. – Черти этаки, олухи!.. Аннину мать позовите... отца... старосту...
– Кешка, запирай!!
– Отвечать, дубье, будете!.. – ломился Андрей в захлопнувшуюся за ним дверь.
– Крепко запер? – спросил Устин.
– Так что комар носу не подточит, – весело ответил сторож Кешка.
– Ну, робенки, расходись! – скомандовал Устин, любивший приказывать толпе, и помахал рукой во все стороны.
XIV
Матрена лежала на кровати и думала об Анне, о Прове, не "натакался ли" в тайге на зверя. Надо бы заснуть, но сон прошел, в комнате бело. Встала, занавесила окна, опять легла. Слышит Матрена: по воде кто-то хлюпает. Коровы, что ль, через брод идут? Не время бы.
Думает о том о сем, но голова устала, нет ясных мыслей, путаются и текут куда-то, как по камням река...
Чует: храп лошадиный раздается и человеческий голос. Думает – сон, опять тот сон: лохматое чудище из печи вылезет.
Стучат.
– Эй, Матрена Ларионовна!
Вскочила, оправила рубаху, густые волосы подобрала, сунулась к окну.
– Ах! – вздрогнула, похолодела: "Знать, Анка кончилась..."
– Отопри-ка скорей, впусти!
Насилу дверь нашла. Без памяти бежит к воротам.
Вошел, коня за собой ведет.
– Занемог я дорогой... Теперь полегчало малость...
– Иван Степаныч!.. А Пров, Анка?
Бородулин провел коня в стойку.
– Сенца-то можно взять?
– Да дочерь-то какова?! – кричит, задыхаясь, Матрена.
– У меня деньги украли, вот я и прикатил... – не слушая ее, говорит вяло Бородулин.
– А?!
– Деньги, мол, деньги украли...
У Матрены ноги подкосились, села на приступки..
"Вот он, лохматый-то... Вот когда сердце-то вырезать начнет".
Петух схлопал крыльями, запел. Тыща петухов запело. Из глаз свет выкатился.
– Ну, пойдем-ка в избу. Ты чего это? – наклоняется к ней Бородулин. Анка тебе кланяется низко... Прова Михалыча встретил... Все слава богу, ничего...
В глазах Матрены сразу вырос день. Петух снова пропел, тыща промолчало.
– Кто украл-то, деньги-то? – с усилием, едва принудила язык.
– Не знаю.
– Ох, и напугал же ты меня...
Идет впереди, высокая и статная, скрипят приступки под сильными ногами.
"Вся в мать", – думает Бородулин про Анну и подымается по сенцам.
– Дочка-то какова?
– Все слава тебе господи.
И купец, волнуясь и краснея, долго говорил об Анне, о себе, о новой жизни, сулил всего, мудрил и перемудривал, клялся, просил прощенья.
"Не сон ли?" – думает Матрена.
– А ты, бог с тобой, не выпивши?
В глазах ее застыл радостный испуг и настороженность, дыхание стало коротким и прерывистым, а кожа на руках и шее вдруг покрылась, как от холода, пупырышками.
– Эх, Матрена Ларионовна... Кабы мог я, – вот схватил бы булатный нож, вырезал бы свое ретивое и показал бы: смотри!.. Жить не могу без Анки... Чуешь?
Купец ходил, пошатываясь и сбиваясь в разговоре, лицо то заливалось краской, то бледнело.
– Матренушка, я прилягу... Продрог в тайге, свалился без памяти и не помню, когда Пров уехал. Вскочил от холода, заколел весь, смотрю: вешки на дороге и веточка привязана, вдоль пути смотрит. Сел, поехал, куда веточка указала... Да... Неможется... Прилягу на кровать... Мне поспать бы...
– А ты иди в амбар, я тебе две шубы вытащу. А то... – и она замялась... – Вишь, одна я... Кабы Пров был... У нас живо разговоры поведут... Иди, батюшка.
И когда ложился Бородулин, и когда лежал под шубой, все расспрашивал: нет ли кого из Назимова здесь? Нету, а вот бродяг поймали каких-то, кто их знает. Сон ей рассказал: "Найдешь деньги – быть", а что "быть" неизвестно, – не указание ли это на Анку от ангела-хранителя, спросить некого, вот разве священника? Хе, он и молебен не служил, Устин орудовал, а поп с девками в горелки на лугу играл, чуть с парнями не подрался из-за Таньки, архерею жаловаться надо, что ж это за пастырь. Тьфу!
– Ну, спи, Иван Степаныч... Дак ничего девка-то, говоришь, Анка-то? Экая жаба Овдоха-то. Как наврала, холера...
– Стерва твоя Овдоха-то, и больше никаких. Паскуда.
Матрена захлопнула амбар, вошла в избу, села под окном и пригорюнилась. Хоть красно купец размусоливал, а сердце ноет, да и на!
XV
С того часу как случился грех, Даша не рада жизни: точно кто приволок ее к пропасти и толкает, и нет сил сопротивляться. Вином, что ли, утолить боль?
Вечером на кривых ногах вошел в кухню полюбовник Феденька. Приказчик Илюха рад, – Бородулин долго в Кедровке прогуляет, – слямзил три бутылки хозяйского коньяку, на всех хватит.
Вчетвером в кухне бражничать стали, но Федосья – баба умная, вскоре ушла к Анне: хозяин велел глаз держать.
Илюхе вино сразу же бросилось в голову: он то хохотал, то слюняво плакал, лез целоваться к Феденьке и костил с плеча Бородулина, попа, пристава, наконец, охмелев окончательно, кубарем слетел под стол.
Черномазый Феденька чавкает железными челюстями говядину, глаза кошачьи прищурил и косится сладострастно на розовые Дашины губы.
Когда Илюха захрапел и забредил, Феденька поднялся, высунув свою стриженую скуластую голову в соседнюю половину, как вор, пошарил там глазами, прислушался и плотно затворил дверь.
– Ну? – подошел он к Даше. Голос ласковый, лицо ласковое, только недоброе в глазах. – Ну?
Даша вся сжалась, точно перед ней разъяренный медведь на дыбы поднялся.
– Ничего я не знаю... Головушка моя... – прошептали ее губы, и она не смела взглянуть на поселенца.
– Да не кобенься, Дашенька, – сверкнув на дверь белками, прошипел он, словно к сердцу змея прильнула: гадко так сделалось, страшно.
– Ежели велишь, что ж... куда денешься... – тихо сказала Дарья и, как на горячие уголья, выплеснула в рот вино, что-то заклубилось внутри, Даша охнула и хотела встать.
– Куда? – И, все так же давя Дашу взглядом каторжника, Феденька грузно придавил ее плечо рукой.
– Ну, ладно, – как во сне сказала Даша, осторожно освобождаясь от его грязной, с желтыми ногтями, руки. – Ну, положим, овдовеет он, Бородулин-то... Ну, подкачусь к нему, как ящерка... хозяйкой буду, женой...
– Дура, Дашенька, – буркнул поселенец и опасливо заглянул под стол на храпевшего Илюху. – Хе, овдовеет... жди... Вы с купцом отравить ее должны, зобастую-то... только вдвоем с Бородулиным... вдво-о-ем, Дашенька. Поняла? Чтоб удавкой его ущемить. Поняла? Тогда командуй, вей из него веревки.
Глаза его блеснули.
– А ежели... держись, Дашенька... финтить будешь – выдам с головой. Разлюбишь – убью!
Говорил он страшные слова с улыбкой, ласково, словно занятную рассказывал сказку.
У Дарьи шире ноздри раздуваются.
– А Анка?
– Анка полоумная, с ней венца не дадут, – шепчет Феденька.
– А солдат?
– Солдата твоего к черту. Я их с Бородулиным сразу... из-за куста, в тайге... – стальным, вдруг изменившимся голосом сказал Феденька и впился взглядом в испугавшиеся Дашины глаза. – На охоту уманю и кончу.
Даша, словно в страшном сне, вскрикнула и отшатнулась.
– Ты что?
– Дьявол ты... мучитель.
– Дашка!! – топнул Феденька.
Та вздрогнула и долгим насмешливым взглядом посмотрела на Феденьку. Потом вдруг с какой-то болью захохотала.
– Эхма! – оборвала она и потянулась к вину.
Зубы стучали о стакан, вино лилось по руке, по голубой, с красными пуговками, кофте, и уж хныкать начала, вот-вот заплачет, а хохот все еще волной в груди.
– А хочешь, Феденька... – погрозила игриво пальцем. – Хочешь, злодей, к уряднику? А? – И, жарко задышав, опьяневшая Даша придвинулась грудью к поселенцу.
Феденька улыбнулся и достал из-за голенища отточенный самодельный кинжал.
– Куда?! – сдвинув брови, железной рукой рванул он отпрянувшую Дашу.
Вся побелев, скрестила на груди руки.
– Ты думаешь, боюсь тебя, Феденька? Боюсь, а? – Она, гордо подняв голову, стояла, а поселенец чуть отклонился от нее, чтоб ловчее было взмахнуть кинжалом.
"А ведь убьет", – мелькнуло в голове у Даши. Но ненависть к любовнику и хмельной угар прогнали страх.
Улыбающиеся глаза Феденьки налились кровью, он вдруг взмахнул кинжалом. Даша ахнула, схватилась за стол. Поселенец сильным броском пустил кинжал через всю кухню в дверь. Цокнув, на вершок врезался кинжал в дерево.
– Вот как я его... в тайге... – спокойным голосом сказал поселенец и шагнул к двери. – А по тебе изнываю... Жару в тебе, черт, много, перцу... Шалишь, Дашенька, не вырвешься... – Он подсел к ней и, как бы играя, тряс ее за плечи. – А ежели тут у тебя много... – постучал он пальцем по ее высокому лбу, – бо-огато за живем.
– Погубитель ты... Ну, уж бери, пользуйся...
Она прижалась к нему и закрыла хмельные глаза Феденька загоготал. Она вся дрожала; на белом лбу выступил пот.
Заскрипели ворота, копыта застучали по настилу.
– Кого-то черт несет, – буркнул поселенец. – Пойдем на речку.
На крыльце послышались грузные шаги. Кто-то шарил скобку.
– Здорово те живете, – густо сказал, входя, большой, чуть согнувшийся Пров и стал креститься на передний угол.
Анна распахнула дверь и, радостная, остановилась на пороге.
– Пришел?
– Здорово, Анна!
– Батюшка, батюшка! – кинулась к нему на шею. – Что, пришел Андрюша-то? А мамынька-то где?
Пров взглянул на дочь и сразу все понял. Он боднул головой, в глазах запрыгал огонек лампы, все кругом помутнело, и заколыхался пол.
– Вот поедем: матушка горькие слезы по тебе проливает. Что ж ты, доченька... хвораешь?
– Нет, хорошо. Слава богу, хорошо... – а сама стиснула виски и зажмурилась, как от яркого света.
Пров стоял, положив руки на плечи Анны, и уж не мог разглядеть ее лицо.
– Испить ба... – Он мешком опустился на лавку и жадно, не отрываясь, выпил ковш воды.
Дарья и поселенец ушли. Феня увела Прова с Анной на чистую половину, накормила их, и все стали укладываться спать.
Анна, засыпая, говорила, словно жалуясь:
– Тятенька... Ну, как же, тятенька?.. Плохо...
– Чего плохо-то?
– А по книжке хорошо. Все хорошо будет...
– Ну, а как Иван-то Степаныч, как он с тобой в обхожденье-то?
– А не знаю, сбилась. Не понять.
– Ну, а сколько ты зажила-то? Расчет-то покончил он с тобой али как? После?
– Тятенька, после. Вот высплюсь – завтра другая...
Тихо стало. Только из кухни долетал пьяный Илюхин храп.
Прову не спалось. Он поглядел на образ. Огонек лампадки колыхался и озарял лик Христа. Пров вздохнул. Его душа требовала молитвы. Нужно сейчас встать и все открыть господу, совет благой принять, вымолить спокой сердцу. Он подошел к образу, опустился на колени. Огонек поклонился ему и затрепыхал. Лицо Прова скривилось, сморщилось. И когда он сделал земной поклон, уже не мог выдержать, всхлипывать стал и тихо, чтобы не подслушали, по-женски голосить.
– Рабу твою Анн... звоссияй... боже наш.
И не знает Пров, какими словами можно разжалобить бога, от этого еще больше ноет его душа, и печалится, и тоскует.
– Звоссияй... совсем... гля ради старости... гля утешенья.
После вторых петухов пожаловала Даша. Она легла рядом с Фенюшкой и крепко ее обняла.
– Стерва ты, Дашка, – сказала Фенюшка, – попадетесь вы с хахалем-то.
– Мо-лчи-и, – тянула, засыпая, Даша, – ехать хочу... в Кедровку. Как его, хозяин-то... одного... без досмотру...
– Кати! Все одно шею-то свернешь. Таковская.
– Эх, Феня, Феня, – тяжко вздохнула Дарья. – Ничего ты не знаешь. Ничего ты, Феня, не понимаешь.
– Брось, брось ты его, мазурика, посельгу несчастную.
– Погоди, Феня... Скажу слово... Все тебе скажу...
– Сучка ты, я вижу.
– Ну, не обида ли?! – Даша, чтобы не закричать на весь дом, вцепилась зубами в подушку, застонала.
XVI
Солнце стояло высоко. Матрена пошла к завозне – храпит купец. На речку сбегала – не едет ли хозяин? Нет. Пошла вдоль улицы.
У сборни мужики. Лица мятые, глаза красные, заплывшие. Обабок в кумачной рубахе, в новых продегтяренных чирках, с фонарем под глазом, но при бляхе.
– Надо обыскать... – говорит он, поправляя начищенную кирпичом бляху.
– А по-моему, выпустить, да и все... Народ, кажись, смирный, несмело заводит пьяница Яшка с козлиной бородой.
– Сми-и-рный?! – наскакивают на него. – А помнишь?!
У Яшки в груди хрипит, он кашляет, словно собака костью подавилась, и, уперев руки в колени отекших ног, жалеет:
– Мне што ж, мне все равно... Хошь век держи их... Хошь на цепь посади, а только что... Полегче надо бы...
Мимо них по улице священник верхом на Федотовом коне едет. За ним кривая Овдоха на кобыленке тащится.
– Здорово, батя! К домам?..
– Восвояси, отцы, восвояси... – хрипит батя, щуря на них узкие свои глаза.
– А молебен-то?
– Да чего, отцы... Простыл в речке... Еле жив... Не знаю, как и доплетусь.
– Грива! – злорадно взвизгивает бабьим голосом угреватый парень и, быстро присев, прячется за мужиков.
Батя, понукнув коня, надбавляет ходу.
– Вот это поп... – хохочут мужики, – этот поповать может подходяшше-е-е... Ха!
Подошла Матрена.
– Ну, как?! – спрашивают мужики, поздоровавшись. – Хозяин-то вернулся ли? Анка-то какова, краса-то наша?
– Да, вишь, нет еще Прова-то... Гость у меня, Бородулин.
– Бороду-улин? Ребята, айда с проздравкой! – радостно вскрикнул черный, в плисовых штанах, дядя, по прозвищу Цыган.
– Ну, дак чо, мо-о-жно, – откликнулись, а подыматься лень – сидят.
– Куда... Он спит, разнемогся: лихоманка, чо ли... – сказала Матрена и пошла.
– А-ах! – крякнул Цыган и, состроив плутоватую рожу, поскреб под картузом висок.
– Надо бы выпить-то, – сказал он, сплевывая.
– Ну дак чо? И выпей. Купи у Федота.
– Ха-ха! – хохочет над собою черный, вывернув карманы плисовых штанов. – Купи! Купило-то притупило. Вишь?
И у всех так, год плохой был, денег нет, а выпить хочется. В долг придется взять, без этого не обойтись: можно теленка заколоть да – Федоту, свинью заколоть да – Федоту, самовар стащить, машину швейную стащить берет. Только баба ругаться станет, – пусть, бабу по уху. Дочка? Дочку за косу. Двустволку можно в заклад пустить. А к Бородулину с проздравкой надо обязательно, подаст хоть по стакану.
Обабок вдруг басом рявкает:
– Робяты!..
– Чтоб те разорвало! – вздрагивают мечтающие мужики, смешливо отодвигаясь от Обабка.
– А може, как ежели пошарить, да у них окажется рублев пяток, а? Как вы понимаете?..
– А и вправду, – согласились мужики.
– Айда! – скомандовал Обабок, и все, не торопясь, пошли к чижовке.
Каморщик Кешка замочком щелк:
– Робяты, вылазь, начальство требует, десятский с сотским.
– В чем дело? – октависто рассыпался Лехман и появился в двери.
– А так что желаем обыск произвести, – подошел к нему Обабок, револьвертов нет ли али бы чего... и все такое...
– Я те произведу! – сказал грозно Лехман.
Мужики опешили.
А тот, высовываясь из двери и держась рукой за косяк, говорил:
– Отпустите нас в тайгу. Мы шли стороной, вас не трогали, никакого худа вам не сделали. За что нас взяли?
– А очень просто!.. – кричал, не зная, что сказать, Обабок.
Лехман вышел, огромный и сутулый, перекрестился на часовню и направился к тайге.
– Стой, куда?! – враз вскричали мужики.
– За нуждой, – ответил тот, не оборачиваясь.
– Кешка, Сенька, бери топор, айда за ним! – командовал Обабок.
– У меня нож что бритва, – на бегу отвечает Сенька Козырь, за ним Мишка с колом, нагоняют деда.
К сборне, как и вчера, опять народ стал подходить.
Солнце к полудню не подобралось еще, а некоторые уже успели клюнуть, другие хмельны вчерашним. На душе тоскливо, нехватка в празднике, надо драку всей деревней завести.
Больше всех хотелось этого Обабку: забурлило в душе, как в бочонке брага, вот идет, идет – подступает к сердцу, нашептывает в уши, мутит башку.
– Эй, вы, шпана! – рычит он. – Выходи на обыск... Ты! Козья смерть!
Антон знает, что ему кричат, и ужасается: не было догадки перепрятать деньги.
– Ванюшка, голубчик... – шепчет посиневшими губами, – иди-ка ты передом-то... Ох ты, господи...
А Обабок уж в чижовке, за ним народ, заслонили дверь, стало там темно, внутрь взошли, чижовка большая.
– Робята, шарь, – распоряжается Обабок.
Принялись обыскивать Свистопляса: шапку вывернули, штаны прощупали, из рваных чирков всю солому вытрясли, выпал "клап виней", мешок перерыли, нашли рубль двадцать, отобрали.
Ванька ухмыляется, – слава богу, сошло благополучно, – и сыплет мужикам прибасенки. Те посмеиваются, с любопытством наблюдая, как два парня и Обабок выбрасывают из его мешка всякую рвань.
– Эх ты, искало-мученик, – весело подмигнул он Обабку. – Что, все? Боле не нашли?
– Все! – взмахнул Обабок кулаком.
– Стой, чертило этакий, – увернулся Ванька. – А это что? Все? – и в руке его блеснул полтинник. – Видишь? Ну-ка, понюхай, чем пахнет! вскочив на ноги, сует в самый нос попятившегося Обабка. – Гляди, ребя: фють! – подбросил полтинник вверх, и тот бесследно исчез.
– Ха! – хакнула толпа.
– А теперича смотри! – вскричал Ванька, незаметно покосившись на копошившегося в темном углу Антона. – Раз – первый, два – другой, а серебруха-то у рыжего начальника под бородой! – он дернул за бороду Обабка и достал полтину.
Все захохотали, а Обабок, широко осклабясь и почесывая за ухом, милостиво приказал:
– Ослобонить!..
– Вот спасибо, ваше благородие, – хихикнул в кулак обрадованный Ванька.
Обабок гордо оглядел подбитым глазом толпу и поправил на груди бляху.
– Шарь другого!
Стали обыскивать Тюлю.
Народ стоял в чижовке, очень довольный тем, что видит; ни у кого не было в сердце злобы, все смотрели на Ванькин фокус с любопытством и чувствовали себя празднично, как у ярмарочного веселого балагана. Задние, скаля зубы, напирали на передних, а те, пыхтя, кричали: "Сдай назад, чего прешь!" – и ретиво осаживали. Девки и бабы, затесавшиеся в середку, вызывающе повизгивали.
Тимохе-звонарю больше всех фокус понравился. Чтоб покороче познакомиться с Ванькой Свистоплясом, сел возле него на корточки, хлопнул дружески по плечу и осклабился:
– Дай-ка, паря, покурить.
– Курила бы у тебя вошь в голове! – шутливо ответил Ванька, незаметно подталкивая к Антону свой, уже подвергшийся обыску, мешок.
– Говорок, язви его! – смеялись мужики.
– Говорок – съел у твоей бабы творог!
– Ха-ха-ха!.. вот и возьми его за полтора с полтиной...
Антон понял Ванькину подсобу: трясущимися руками всунул что-то в мешок и, крадучись, толкнул обратно.
– Ах, сво-о-о-олочь! – вдруг покрыл все голоса Обабок.
Толпа замолкла и метнулась в тот угол.
– Это у тебя откуда лисица, а?
– Я сам убил, вишь – ружье у меня, – робко ответил сидевший на полу Тюля.
– Сам?! И это сам?! – Обабок выкинул новые вожжи и со всей силы двинул сапогом Тюлю в бок.
Тот взвыл и, обомлев, пополз к стене.
Толпа замерла. Похолодел Антон.
– Выть?! Ты еще выть, жаба?! – орал Обабок, подскакивая к Тюле.
– Ой, дяденька... Не бей! – в ужасе закрылся тот рукой.
Обабок, прикрякнув, двинул Тюлю кулаком.
– Негодяй!.. – вдруг вскочил в своем углу Андрей и шагнул к Обабку. Как ты смеешь, негодяй?! Как ты смеешь?! – Он был страшен и диким выражением лица и вмиг взвившимся резким голосом.
– А-а-а, – протянул, подбоченившись и чуть попятившись, Обабок. – Ишь ты! А ежели я тебе в ухо порсну?! – пальцы правой его руки заиграли. – А ежели я тебя... – и он, стиснув зубы, сжал кулак.
– Ты кто? Ты десятский?! – еще смелее наступая на Обабка, кричал Андрей. – Десятский?!
– Пшел, погань!.. Не замай!!!
Ванька Свистопляс, врезавшись между ними, испуганно молил:
– Андрей... Андрей... Уймись, пожалуста... – и, растопырив руки, легонько отодвигал политика к стене. – Плюнь, не вяжись!
Обабок кашлянул, поутюжил бороду и повернулся к Андрею задом.
– Шарь этого... холеру-то... – кивнул он головой на притихшего Антона.
Андрей-политик мешком сидел на полу, растерянно хватался за голову, споря и ругаясь с Ванькой.