Текст книги "Ватага (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
IX
Иван Степаныч Бородулин торопился из волости в родное село Назимово. Урядника в волости не застал: уехал на дальний прииск три тела подымать.
Бородулин знал, что вор кто-нибудь из назимовцев! А скорей всего «уголовная шпана».
«Жулик, черт. Поди, в Кедровку упорол… Там гулянка добрая… Вот коня сменю – и в путь».
И не от скупости это: триста пятьдесят рублей – раз плюнуть, из-за них Иван Степаныч не стал бы себя тревожить.
Но вот вчера, ночуя в тайге, он увидел сон: явилась Анна во всем красном и сказала: «Деньги найдешь – быть!» А что такое «быть» – не разъяснила.
И Бородулин всю дорогу думает о ней, никак не может отмахнуться, все мерещится ему Анна, сильная, ядреная.
Едет вперед и тайги не замечает, все сгинуло куда-то, провалилось. Но вдруг в сознании всплывает зобастая, нелюбимая жена.
– Но, дьявол! – бьет Бородулин лошадь, кругом вмиг вырастает стеной тайга: вот сосны, вот пень, муравейник прижался к корням темной елки, попискивают и жалят комары.
Начинает купец думать о делах: надо земли прикупить… Но зачем, куда ему: умрет – кому оставит? «Эх, сына бы!»
«Деньги найдешь – быть…» – опять тихонько просачивается в душу; замелькали голубые задумчивые Аннины глаза, а тайга вновь стала куда-то уходить, заволакиваться серым, исчезли лошадь, солнце, комары. И Бородулин, сладко ощущая, как у него замирает сердце, как неотступно стоит перед взором Анна, соглашается радостно, что без Анны ему не жить.
«А жена? Убьешь?»
– Но, дьявол! – хлещет неповинного коня…
Солнце за полдни перевалило, когда он подъехал к Назимову.
Едет трусцой по улице, а навстречу народ бежит.
– Езжай скоряе!.. Анка… Анка…
Бородулин вмах понесся к дому.
А вдогонку:
– Анна удавилась… Анка… Анка…
Кубарем слетел с коня, сшиб с ног какую-то старуху:
– Прочь! – и, не помня себя, ввалился в дом.
Толпится возле кровати народ. Растолкал всех и метнул взглядом по бледному испуганному лицу Анны.
– Анютушка! Родимая!
– Шкура! – сквозь стиснутые зубы буркнула Дарья и сердито повернулась у кровати взад-вперед на каблуках.
– Ты меня прости, Иван Степаныч. Тяжко мне… Скука грызет… Прости, голубчик…
– Живучая… – вновь прошипела Дарья.
– Вон, жаба! – топнул Бородулин и, размахнувшись, влепил ей пощечину. – Вон!!! Вон!.. Все вон!.. Всех перекострячу!..
Толпа бросилась кто куда, Дарья первая. Фенька на глаза попалась, размахнулся – раз!
– Это вы, стервы, с Дашкой!.. Укараулить не могли… Душу вышибу!..
– Иван Степаныч… – молила Анна.
Бородулин, шумно отдуваясь, запер все двери на крючок и, подойдя к Анне, грузно сел на табуретку. Как в лихорадке, стучали зубы, гудело в голове, пресекся голос, и все было как сон. Он крепко сжал виски, закрыл глаза, стараясь овладеть собой, но вдруг стал задыхаться: глаза испугались, забегали, руки ловили воздух, виски и лоб дали испарину, а табуретка выскользнула из-под дрожащих ног. Он ахнул, схватился за сердце, уткнулся в колени Анны и жутко, со свистом, застонал.
– Иван Степаныч… Бог с тобой… – вся в страхе вскочила Анна.
– Жива… Ну, Аннушка… Ну, родимая… – Встал, шатается, лицо налилось кровью, в глазах удивление и радость, будто впервые увидал Анну. – Господи, жива… невредима, – твердил он прыгающим шепотом.
Долго умывался, мочил голову водой и, шумно отдуваясь, жаловался:
– Эка, сердце-то… чуть что – и зашлось… Фу-у ты… Неприятности все, ерунда…
Ноги все еще дрожали и подгибались в коленях.
– Ну, как же ты так? – успокоившись, подошел он к Анне. – Пошто так-то?.. Пакость одна, душевредство. Ну, не по нраву тебе здесь, к отцу не то поедем, в Кедровку…
– И здесь… и туда… – в раздумье говорила Анна, опустив голову и рассеянно посматривая исподлобья на Бородулина.
– А? Чего?
– А так. Что-нибудь… этакое, чтобы… Вот Андрей знает… Больше никому, никому! – Она подняла голову и пристукнула кулаком по колену. – Никому!
– Чего – никому?
– А так уж… никому. – Она вздохнула. – Не вв-е-ерю, – растянула Анна и вдруг улыбнулась. – Ну, пойдем…
– Пойдем, Аннушка, – обрадовался Иван Степаныч, и они поднялись наверх.
– Вот, живи здесь, распоряжайся, – любовно сказал Иван Степаныч, но опять ударила в его сердце злоба.
– Водки! – крикнул Фене. – Приказчика сюда!
Пришел приказчик.
– Дашку сюда!
– Чичас, – сказал тот и скрылся.
– Ты не бей их, Иван Степаныч. Неужто не жаль тебе?
Бородулин грузно ходил по комнате, поскрипывая сапогами, Анна сидела у стола. Она то улыбалась, словно видела кого-то близкого, то вдруг становилась задумчива, а взгляд делался незрячим, будто глаза смотрели внутрь, о чем-то вспоминая.
– Привези ты ко мне, ради бога, матушку… Стосковалась…
– Ладно, Аннушка, привезу, – поспешно соглашался Бородулин.
– Поезжай скорее. Как увидишь Андрея – напиши…
– Аннушка… – как вкопанный остановился Бородулин.
– Ох, чегой-то я опять неладно… Голова горит.
Она облокотилась о стол и подперла голову рукой. Сбоку в нее ударяли лучи солнца, и Бородулину казалось, что ее побледневшее лицо с льняными волосами будто в венце из золота.
Анна лениво перевела взгляд на Бородулина и застыла. Глаза их встретились. Бородулин попятился, изумленно открыл рот. Ему ясно представилось, что не его видит Анна, а что-то другое, чего нет ни в нем, ни за избою, ни в тайге, во всем мире нет… Вот глаза ее ширятся, напряженно сдвинулись брови, лоб в складках; вся она как-то подалась вперед и порывисто задышала.
– Аннушка! – шагнул к ней Иван Степаныч. – Анна…
Та вздрогнула, ударившись локтем о стол, и робко улыбнулась.
– Не вспомнить… – протянула нежным, тоскующим голосом. – Не вспомнить…
– Ты чего это, Аннушка? – тихо сказал, стараясь скрыть тревогу, и наклонился к ней.
– Вот сидела бы я да и плакала бы все…
– О чем же?..
– А о чем – не вспомнить…
Он взял Анну за плечи, прижал ее голову к своей груди и поцеловал в гладкий прямой пробор.
– Мне хорошо у тебя, Иван Степаныч, – зашептала Анна. – Только скука берет, тоска.
И Бородулин увидел, как из ее глаз покатились слезы. Он завздыхал, мысли бестолково заметались: не знал, что делать.
– Плюнь на это, плюнь!.. – вдруг радостно сказала Анна. – Сначала потеряла, потом нашла… Сожги все. По-новому будет… Сожги!
Ивану Степанычу вдруг жутко стало и приятно. Он дрожащей рукой, покрывшейся холодным потом, вытащил платок и начал бережно вытирать слезы Анны. Ему хотелось сказать что-нибудь ласковое, бодрое, чтоб сразу просветлел у Анны разум. Он гладил ей голову, плечо, спину и чувствовал, что по всему его телу горячей волной полилась жалостливая отеческая к ней любовь.
– Сожги, сожги! – повторяет шепотом Анна, но он не слышит, своим полон, тайным и радостным.
Он теперь знает, он решил, и это будет! Он прилепит к себе Анну, убережет ее от лихого глаза, от наговора, он ее вылечит…
«Ребенок мой, дитя мое милое… Аннушка…»
– А как же, Иван Степаныч, ребеночек-то мой? – будто перехватив его мысль, спросила Анна. – Ведь ты, поди…
– Ну, что же, Аннушка… Об этом не думай… Я ребеночку рад, вырастим… Что ж такое… Ничего… роди…
Та подумала и сказала:
– Ты – хороший.
Голос у нее был тихий. Веселость и сила давно исчезли в нем.
– Вот что я тебе скажу, голубонька моя: ты ни о чем не думай, на все плюнь. Андрюшка? Тьфу! Плюнь да ногой разотри. Кабы он любил тебя, жиган такой, нешто сделал бы так, нешто ушел бы? Паршивец, и больше ничего… Подох? Туда ему и дорога. Будь он, собака, проклят… – раздраженно говорил Бородулин, опять хватаясь за сердце.
Анна слушает, опустив низко голову. Купец рядом на диване.
Мимо окон то и дело народ снует: возле дома задерживают шаг и, приоткрывая рты, настораживаются. Но купец говорит тихо, чтобы только Анна слышала:
– А вот я управлюсь с делами, в Иркутск поедем, к святителю Иннокентию. Город увидишь, людей. Во-о-от… Живи и ни об чем, значит, не думай… Да… Угодничек Божий исцелит тебя, как ни то обрадует… знаешь, как поется в церкви: «радосте нечаянная…» Да-а-а…
Увидя кухарку, купец ласково сказал:
– Фенюшка… А ты побереги Анку-то… С рук на руки сдаю. Чуешь? Я тебе на платье шерстяного отрежу.
Сели обедать втроем. После двух тарелок щей Иван Степаныч ленивой походкой вышел на улицу. Ему нездоровилось. Не отложить ли поездку до завтра? Он поглядел на небо, – вот если б дождь, – но небо было голубое и светило солнце.
– Ну, так я за матерью, – решительным голосом сказал он Анне и вскочил на буланого статного коня. – Ну, смотри, Илюха… Понял? – погрозил он приказчику большим, обросшим волосами, кулаком…
– С Богом, – сказал Илюха, боязливо покосившись на кулак.
– До свиданья! – крикнул Бородулин и стегнул лошадь.
Приказчик с Феней пересмехнулись, удивленно посматривая, как Анна машет фартуком и что-то бессвязно говорит.
X
Бородулин до самой тайги скакал во весь дух.
После выпитого за обедом вина он стал чувствовать себя бодрей. Все мерещилась ему новая жизнь с Анной.
Самое лучшее ему от жены откупиться. Он не раз бивал ее по пьяному делу смертным боем. В прошлую масленницу все село покатывалось над тем, как он, пьяный, порол ременными вожжами охмелевшего попа и законную свою супругу, застав их в весьма веселом виде у просвирни. Поп без шапки удрал домой, а зобастая Марья Павловна, грузно бегая кругом большого стола, выкрикивала: «Нет тебе до меня дела… Давай мою тыщу, я уйду… Живо со своей Дашкой. Тыщу отдай, варнак!»
Лошадь шла рысью, похрапывала и тревожно поводила ушами. Все глуше и безмолвней становилась тайга. Небо только над тропой светлело бледной щелью, и нельзя было угадать, где солнце.
В душу Бородулина как-то исподволь, незаметно стала просачиваться грусть. Жена опять вспомнилась, а рядом с ней Анна. Впереди, в мечтах, свобода и новая жизнь без Дашки, без греха, а – странное дело! – нет в сердце радости. Иван Степаныч вяло осмотрелся кругом и зевнул. Его баюкали и зыбкая ступь лошади, и молчаливый сумрак дня. Стало ко сну клонить. Он весь устал: хорошо бы броситься на мшистый пригорок и заснуть. В голове шумело, хотелось потянуться, хотелось крикнуть. Хорошо бы кисленького выпить, холодного. Нешто повернуть коня? Нет, начато – кончено. А чтоб покорить грусть, и сонливость, и молчание тайги, он запоет веселую.
Бородулин потрепал по крутой шее лошадь, откашлялся, расправил усы и затянул:
Как-ы во темынай нашей да стороныке
Возрастилась мать-тайга-а-а…
Ты таежная глухая,
Сама темына сторона-а-а-аа…
Одинокими и чужими летят звуки во все стороны.
Бородулин смолк и прислушался. Песня замирала, путаясь в макушках леса. Он зычно крикнул и вновь насторожил слух. То ли эхо откликнулось, то ли голос позвал и захихикал. Иван Степаныч остановил лошадь. Тихо. Только в ушах гудит, а тоска все еще не бросает сердца.
«Надо бы Илюху взять… Черт… Дурак…»
Он стегнул коня и с версту ехал вскачь… Но лишь пошла лошадь шагом, беспокойство опять приступило, вновь что-то померещилось.
– Спотыкайся! – крикнул он лошади и, чтобы не чувствовать одиночества, то посвистывал, то вяло тянул-мурлыкал без слов песню.
Он поет, и тайга поет, уныло скулит-подвывает. Он оборвет, и тайга враз смолкнет, притаится, ждет.
– Ну, теперича… тово… – шепчет Бородулин.
Он знает, что тайга озорная, пакостливая: только поддайся, только запусти в душу страх, – крышка.
«Едет, едет…» – «Ну, еду». – «Ну и поезжай…» В овраге стон послышался. По спине Бородулина ползут мурашки.
– Господи! – передохнул он, – благозвонный колокол надо пожертвовать…
– Господи, – сказал кто-то сзади.
Иван Степаныч, надвинув на глаза шляпу, круто рванул узду и поскакал на голос, весь дрожа. Нет никого. В овраге пусто, по дну ключик бежит, по берегам в белом цвету калина.
– Больно боязлив. Баба худая… Дурак, черт… – обругал себя Бородулин.
Кто-то опять застонал, закликал. Бородулин отмахнулся. Раскачиваясь от дремы в седле, он клевал носом.
«Неможется… свалюсь…»
Надвигался вечер. Небо посерело, сумрак сгущался в глубине тайги, а из низин тянуло серым холодом. Утомленный конь, спотыкаясь, бежал усталой рысью.
– Бойся! – вяло крикнул Бородулин и очнулся. – Надо поворотить…
Ну, зачем ему в Кедровку? Он приказчика пошлет, он стряпку пошлет.
«Деньги найдешь – быть». Чайку с малиной… в баню бы, веником похлестаться… «Батюшка, пожалей, родимый, пожалей…»
«Анка… Аннушка…»
«Подлец ты, кровопивец…» – «Прочь, харя прочь!» – «Я тебя знаю, подлеца», – «Кого такое?» – пытается спросить Иван Степаныч. Огненные круги в глазах рассыпаются искрами, голова совсем отяжелела и гудит.
– Уходи, я тебя не звал, – шепчет Иван Степаныч, – я за упокой молюсь, за твою душу каждую службу молюсь…
«Молишься? – шипит бродяга, тот самый, что сдал Бородулину большой самородок золота. – Сожег в бане да молиться начал?.. Ах ты плут…»
Ивана Степаныча вдруг качнуло, едва в седле усидел. Он передернул плечами и часто закрестился, пугливо косясь на потемневшую стену тайги.
– Обещаюсь тебе, Господи, благозвонный колокол купить, – озирается назад, не гонится ли кто. – Уж правильно… правильно жить буду… Спаси-помилуй!
А голова все тяжелеет, озноб вплотную охватил. Тянется к фляге и жадно пьет коньяк.
«Убил…» – «Кого убил?» – «Себя убил». – «Когда?» – «А помнишь… Завтра-то…»
«Завтра?..» – вздрагивает купец и слышит: пересмехаются тихим смехом обугленные, черные, как монахи в рясах, деревья таежной гари.
Мрачней и угрюмей становится тайга. Конь храпит, трясет головой, взмахивает хвостом, отбиваясь от комаров.
«Вот вытащи из болота, тогда дам рубль…» – «Ну и наплевать. И не вытащу…» – бредит во сне Бородулин, но чей-то голос все громче и уверенней:
– Эй, помоги, добрый человек, лошадь завязил!
«Ха-ха-ха… Лошадь? – усмехается купец. – На мне крест… Не больно-то возьмешь…»
– Помоги, батюшка…
И собачка залаяла.
– Пшел! – кричит, пробуждаясь, Бородулин и стегает коня.
– Стой, стой!.. Ради бога, помоги…
А собачка пуще.
Оглянулся: серое от болота катится.
– Кто таков, что нужно? – схватился Бородулин за ружье и видит: мужик подошел с собачкой.
– Дядя Пров?!
– Я… По дочку мы с Лысанькой к тебе ехали, – сказал мужик, оглаживая собачонку, – да, вишь, лошадь в болото завязил… Еду я, еду да задумался чегой-то, глядь, а лошадь-то и свернула… Увидала воду… Вот и бьюсь сколь времени… Ради бога, помоги…
Слез купец с коня. Ноги – как чужие. Сам дрожит. Озноб всю силу съел.
– Чего-то неможется, – сказал он Прову. – Вчерась возле речки ночевал в тайге, – простыл, видно.
Густые сумерки серели на прогалине, а в тайге из трущоб и падей выросла тьма. Болото, куда направились Пров и Бородулин, курилось белым холодным туманом, сквозь который прорывались испуганный храп и ржание лошади, а в стороне старательно крякал коростель. Набросав вокруг лошади жердей, Бородулин за гриву, Пров за хвост вытащили ее и вывели на сухое место.
Пров боялся сам завести разговор о дочери, опасливо и испытующе посматривал на купца, стараясь в его глазах выведать нужное.
Бородулин, почувствовав это, сказал:
– А девка твоя, слава богу, ничего…
– Ничего?! – воскликнул ликующим голосом Пров. – Ну-ка присядем на минутку, Иван Степаныч… А как же Овдоха путала…
– Какая Овдоха? – спросил купец, прикладывая к вискам холодный мох.
– Да тут… У нас в деревне… Баба одна кривая… За попом к вам ездила. Вот она и болтала, быдто бы…
– Врет, – раздумчиво ответил Бородулин и умолк, а сердце Прова сжалось и сильно застукало.
Бородулин хотел все рассказать отцу Анны, но не знал, как бы лучше подойти, с чего бы начать. Язык совсем потерял себя, непослушным сделался, и остановилась мысль.
Наконец собрался с духом.
– Видишь ли, Пров Михалыч… какие, значит, дела-то… Этово… как это… ну… Словом, я должен упредить тебя… И все такое…
– Что? – упавшим голосом, затаив дыхание, спросил Пров.
– Одним словом, прямо тебе скажу, – раздался громкий и решительный голос Бородулина, – хошь ругай, хошь нет, а только что я твою Анку, значит, Анну Прововну, полюбил и рассчитываю заместо хозяйки ее пределить, а с своей женой развязаться… Да…
– Так-так-так… – скрывая радость, ответил равнодушно Пров, но левая нога его нетерпеливо задрыгала, а рука затеребила бороду.
– За тобой без малого сто рублей долгу… Это с костей долой… За кобылку тоже скощу… Вроде подарка пусть, вроде уважения… Да-а-а…
– Это ничего… На этом благодарим…
Иван Степаныч тяжело сопел. Силы опять оставляли его, но он, напрягая волю, брал себя в руки.
Он, волнуясь, сказал:
– Ну, только что, видишь ли, какая вещь… Я тебе прямо без обиняков… Так что Анна твоя..
– Что?
– В тягостях… От Андрюхи, одного паршивца-политика…
– Ну-у-у?! – протянул Пров, повертывая голову к Бородулину, и глаза его сразу вспыхнули злом и широко открылись.
– Да, брат, да…
– Ее воля, – тихо ответил Пров и мучительно вздохнул.
Потом, будто передумав, он быстро поднялся, поправил кушак и зарычал, сжимая кулаки:
– Я его надвое разорву!.. У-у-ух ты мне!.. Ну, держись, дьявол!..
И, огромный, пошел, ругаясь, к лошади прижимистой медвежьей походкой.
– Стой-ка ты, стой! – кричит Бородулин и подымается. – Нет ведь его… Я бы его сам устукал… В тайге пропал… С весны еще… Ушел, да и крышка, подох…
Наступило молчание.
– А правда ли… – крикнул было Пров издали и, не докончив, остановился. – А правда ли, Овдоха языком трепала, что Анка не в себе?
– Правда, Пров Михалыч, – ответил Бородулин, – мало-мало есть…
Пров тихо подошел к купцу и, порывисто дыша, остановился. В скобку стриженные, с густой проседью, волосы его разлохматились, суровое лицо как-то осело сразу, задергалось. Он закрыл его пригоршнями, шагнул к сосне и приник к ней головой.
– Дядя Пров, – Бородулин двинулся к нему.
– Ведь на всю волость, на всю волость девка-то… Ведь она за троих мужиков работница… О-о-х ты, боже мой… – задыхаясь, говорил он глухим голосом.
– Слушай-ка… Пров! – обхватив Прова за плечи, старался Бородулин повернуть его к себе лицом, но тот тряс головой и с болью бросал:
– Оставь, оставь… Не трог, пожалуйста…
У Бородулина дрожали ноги и от болезни, и от волнения, стучали зубы и горячим песком стегало по глазам.
А тот опавшим и прерывистым голосом, сморкаясь, твердил:
– Ну, чего я теперича старухе-то своей скажу, ну, чего? Научи ты меня, ради господа…
Бородулин молчал. Голова кружилась, и, чтобы не упасть, он схватился за соседнюю рябину.
– И не стыдно тебе, Иван Степаныч: не мог уберегчи девку-та… Эх ты-ы… леший.
– Дело поправимое, – буркнул купец.
– Поправи-и-имое?! А кабы твое дитя так?..
– Она редко сбивается-то…
– Ре-е-дко?! Эх ты, че-о-рт…
Бородулину невмоготу стоять. Он сначала сел на землю, потом повалился на бок.
– Пожалуйста, Пров Михалыч… Мне бы водички зачерпнул… Нутро горит.
Пров принес ему воды, принес его овчинную, привязанную в тороках, шубу, разложил костер, чай вскипятил.
Что-то говорил купцу, расспрашивая и выпытывая, но тот плохо соображал, невпопад давал ответы и, закутавшись с головой в шубу, готов был заснуть.
– …Застрелю, – ловил он обрывки речей Прова, – только бы натакаться где… И робятам кедровским скажу: встретишь – бей!..
«Бей – не робей, бей – не робей, вей, вей, бей…» – мелькает в сознании засыпающего Бородулина.
– …Так по затесу и жарь… Вешку поставлю… Ты к нам на праздник? Долги, говоришь, с мужиков собрать?
– К нам собрать… – бормочет Бородулин.
«Не робей, вей, вей… Хи-ха-хо… Хи-ха-хо…»
– А? – выставляет он голову и открывает глаза.
Какая-то желтая рожа шипит и плюется и пышет в самое лицо огнем. Кто-то был, кто-то говорил с ним. Никого нет… Кто же это был? Анна? Нет… Лошадь? Нет… Деньги? А-а-а… Так-так…
– Деньги!.. Украли… У стола…
– У тебя, что ли? Кто? – Чей-то голос раздается.
– Отец дьякон…
– Ну, что ты…
– Отец поп…
– Отец поп? Ха!.. Ну спи со Христом… Закутайся да спи.
XI
Мать Анны, Матрена, ночь плакала, утром с крестным ходом не ходила, а теперь, затаившись, глядит из окна на речку, туда, где выбегает из тайги тропинка, и никак не может отгородить себя от праздничных звуков улицы.
Когда гармошка начинает особенно бесшабашно голосить, нахрапом врываясь в душу, а девки петь веселую, перед глазами матери вдруг встает Анна, бледная и больная, и так же вдруг куда-то исчезает. Тогда мать, надвинув на глаза платок, идет к кровати, зарывается с головою в подушку и, всхлипывая, причитает:
– Былиночка ты моя… Травонька нетоптанная…
А праздник идет своим чередом. В избах душно, жарко, хозяйки вытаскивают столы на улицу, в тень, куда-нибудь под навес, либо под забежавший из тайги кудрявый кряжистый кедр.
Улица ожила, заговорила, заругалась и запела.
Праздничней всех у Федота: трех сортов наливка, пиво, пряники, пирог.
Освежившийся в студеной речке батя с удовольствием пьет стакан за стаканом чай с моченой брусникой: положит деревянной ложкой на блюдце, раздавит донышком стакана и нальет чаю. Когда давит, ягоды хрустят и брызжут кровью, а батя смачно покрякивает:
– Вот это я люблю. Кисленькое.
Федот – в одной жилетке, красный, потный, живот до самых колен. Через плечо большое полотенце. После каждого стакана он старательно утирает взмокшее лицо и шею.
Хозяйка, молодая и поджарая, сидела рядом с бабушкой Офимьей. А у стола, облокотившись на край, – маленький солдаткин сын, Васенька Сбитень. На деревне не знали, кто его отец: солдатка, как только мужа взяли на войну, стала со всяким путаться. Солдата убили на войне, когда Васенька родился. И стали его звать Сбитнем.
Васенька стоял и детскими просящими глазами следил, как пьют большие чай. Но его не замечали, а так хотелось чайку с молочком и оладейку. Он купал сегодня в озере чью-то белую лошадь. Поглядывая, как Федот забелил молоком пятый стакан чаю, Васенька, вспомнив лошадь, сказал:
– Ишь… Чай-то бе-е-е-лый… как конь…
Все засмеялись, а батя сказал:
– Ну, отроча млада, залазь за стол… Как конь, говоришь? Хо-хо… Пра-а-вильно.
Вблизи громыхнула по деревне песня. Успевшие хватить хмельного две соседки – Марья Долгая да Палага – шли в обнимку, весело спускаясь с горы, и визгливо выводили:
Эх, баба пьяна напилась,
Во солдаты нанялась…
Не берут ее в солдаты, —
У ней волосы косматы…
Девки в ярких платьях и кофточках-распашонках прошли с песнями в край деревни.
Там, на берегу, высокий взлобок с муравчатой травой. Кругом стоят сосны, густые и пахучие, прохладно там, хорошо и далеко видать во все стороны. Речка – как на ладони: шумит вода, торопясь через гряды камней, желтым песком убраны приплески, на песке опрокинутые долбленки и берестяные крошечные лодочки, сеть общественная на козлах, вдали остров зеленеет, и на нем белыми цветами – гуси.
Кругом тайга. Заберись на крышу часовенки, посмотри во все стороны – тайга. Взойди на самую высокую сопку, что кроваво-красным обрывом подступила к речке, – тайга, взвейся птицей в небо – тайга. И кажется, нет ей конца и начала.
Девушки принесли с собой на полянку съестного: сотни три яиц, сдобных калачиков, кедровых орехов лукошко, водки захватили, пельменей, – будут угощать парней.
Три парня Зуевы уж тут. Вот Тереха-гармонист идет, с ним Мишка Ухорез и Сенька Козырь, самые главные плясуны и прибасенники.
Карманы у парней оттопырились, горлышки бутылок выглядывают: сладкая для девок наливка.
– Сеня, – кричит грудастая Варька своему «дружнику», – иди-ка, ягодка, чо тебе дам-то, – и достает из-под фартука мятную «заедку». – Эй, Сеня!..
Но Татьяна-змея не пускает Сеньку, крепко обняла, прижалась к парню, как к кедру ель.
– Не отдам… Мой… – И сладко, взасос, закрыв глаза, поцеловала.
А Варька, вспыхнув вся, в отместку к кудрявому Парфену льнет:
– На-ка, Сенька, выкуси!..
– Эх ты, чернявая!.. – гогочет, посмеиваясь, Парфен. – Видал, Сенюха, свою кралю-то? Вот она!..
– Ой, затискал… Ой, дух вон, – нарочно громко верезжала Варька.
– Вали-вали! – зло смеясь, раскатывался Сенька. – Сыпь… таковская. Она, тварь, с каждым.
Сенька встал, отпихнул Татьяну, пошептался с Васькой, с Фролкой, мигнул пьянице-мужичонке Парамону, кивнул пальцем снохачу Гавриле, и все пятеро, один за другим, как волки на волчьей свадьбе, потянулись в лесок и там встали кучкой, прячась от народа.
– Кому? Варьке, што ли? – гогочут, топчутся, похотливо ловят Сенькин взгляд.
– Ей, Варьке… – Сухое длинное лицо Сеньки злобно, ноздри раздуваются, черные глаза косятся на мелькающие сквозь сучья кумачи баб и девок.
– Куда? В какое место? – гундят крещеные.
– В овины… Вот стемнеет – уманю.
– У-гу…
– Парней поболе надо… Чтоб помнила… сучка…
– У-гу… – гундят крещеные.
Тереху девки окружили:
– Терешенька, заводи плясовую.
У Терехи большущая «тальянка» на ремне через плечо. Взял, заиграл, пустив трель на всех переборах сразу. Усики у него маленькие, черные, как у жучка, глаза тоже жучьи, навыкате, и весь он маленький, черный, юркий, словно полевой жучок.
Ах, мамка по миру ходила,
Мне тальяночку купила!.. —
вдруг закричал он тончайшим, почти женским голосом.
Гармошка подкурныкивала за песней, девки подергивали плечами и начинали пробовать – веселы ли ноги.
Две прибежавшие с народом собачонки возле толклись, им на лапы и хвосты наступали – ничего, а вот как задудил Тереха на гармони, отбежали прочь, уселись мордами к Терехе и, посмотрев на него не то озорными, не то презрительными глазами, хамкнули, подняли носы вверх и враз завыли – одна толстым, другая тонким голосом. А Тереха все сильней и сильней растягивал тальянку, плясовую начал. Веселые звуки залили всю поляну, летели вниз и вверх по речке, забирались в тайгу, плыли в деревню, заставляя подвыпивших мужиков и баб вскакивать из-за самоваров и пускаться в пляс. Девки с парнями принялись плясать. Сенька с Мишкой вошли в круг и начали друг перед другом откалывать.
Сеньке Козырю жарко сделалось: размотав с шеи длиннейший, новый, надетый для форсу, шарф и удало поглядев на выплясывавшего Мишку Ухореза, вдруг как прыгнет в середину круга, как взовьется вверх, как закрутится на лету волчком, и такого жару задал Мишке, таких замысловатых штук навыкидывал, что Мишку сразу прошибло от неудовольствия потом.
– Ай да Сенюшка, Сеня-соколок, – одобрительно покрикивали девки.
– Молодца, Сенька! – поощряли парни.
– Тебе, брат Мишуха, насупротив его не устоять.
– Куды-ы-ы… – подзадоривали. – Кишка тонка…
Мишка Ухорез усиленно пыхтел, и в глазах его накопилось столько страсти, что все это почуяли и ждали «штуки». Пристукивая каблуками и сбросив картуз, он выплыл на середину, сложил на груди руки и, все так же дробно переступая, обошел круг, ни на кого не глядя и чему-то про себя улыбаясь.
Потом неожиданно перекинулся навзничь, упруго встал на руки и, пристукивая в такт согнутыми в воздухе ногами, протанцевал на руках русскую. Когда он, с налившимся кровью лицом, поднялся и, пошатываясь, пошел вон из круга, все заорали:
– Ура-а-а-а… Ха-ха!.. Победил… Мишка победил.
– Эх, Анки нету, – вздохнули девушки.
– Была бы Анка, она б еще потягалась с Мишкой-то, – сказали парни.
Варька очень жалела Анну. Стоит в стороне от хоровода, ждет: не покажется ли она каким чудом по дороге.
Но вместо Анны – видит: спускается в ог пьяный Обабок.
Обабок был в валенках, он бежал под гору, наклонившись вперед, и чем ниже наклонялся, тем проворней семенил заплетающимися ногами, наконец с размаху пал, бороздя по дороге носом и вздымая пыль.
Варька засмеялась и крикнула:
– Обабок идет!
А молодежь плясала и плясала. Спины у девок были мокрые, у парней рубахи прилипли к телу, хоть выжми.
– Батя с Иваном да Федот идут! – опять крикнула Варька.
Эти трое шли, обнявшись за шеи, батя в середине, те по бокам. Остановятся, помашут руками, поцелуются и дальше.
Обабок подошел к хороводу, встал, весь серый, в пыли, с соломой в бороде, руки назад держит, смотрит вперед и ничего не видит, ничего не понимает, суется носом и не знает, что бы такое сделать, а сделать хочется. Рявкнул – ничего не вышло, сам же испугался, взад пятками побежал.
Тпру-ка, ну-ка,
Что за штука!.. —
пробасил он и опять попятился.
Лицо у него очень серьезно и озабочено. Рядом пять парней стояли, шестой – женатик. Курили и разговаривали. Обабок сзади подкрался к женатику, подставил ногу, развернулся и треснул его по шее.
– С маху под рубаху!.. – И оба враз упали.
На Обабка все пятеро навалились и принялись тузить.
– Мир ти, Агафья, – сказал подошедший пастырь, снимая шляпу.
– Здорово, батя! – откликнулись все. – Чего к плясам опоздал? Будешь?
– Нет, ребята, разве мне возможно?
– Ну, чего там… На вечерках ведь пляшешь?
– Ну так и быть. Винишка подадите, так и быть, тряхну.
Обабок, красноголовый и встрепанный, сдернул картузишко, решительно намереваясь подойти под благословение. Но ноги несли влево, он норовил круто повернуть к священнику все туловище, а повернул лишь свое серьезное, в веснушках, лицо и, выделывая ногами крендели, прытко побежал боком-боком к берегу, все держа под пазухой картузишко и не спуская с бати удивленно выпученных глаз; добежал до обрыва и кувыркнулся под откос. Все захохотали, а батюшка подошел к обрыву и, улыбаясь на барахтавшегося в песке пьяного мужика, преподал ему с высоты благословение:
– Низринулся еси? Ну, вылазь… хо-хо…