355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Ватага (сборник) » Текст книги (страница 6)
Ватага (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:08

Текст книги "Ватага (сборник)"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

– Вот он, вот! – ткнула она в Гараську и в страхе схватилась за Зыкова.

Гараська побелел и забожился.

– Стервец! – крикнул Зыков, сразу поверив девушке.

Гараська бросился на колени, но безмен взмахнул, и занесенную руку Зыкова не остановишь.

И уже Зыков на коне. Конь скачет, пляшет, из ноздрей валит дым, из-под копыт – пламя, из-за крыш и здесь, и там, тоже вдруг вырвались дым и пламя.

– Пожар! Пожар!..

Это загорелись три церкви. По приказу Зыкова церкви с обеда были набиты соломой и дровами.

– Пожар, пожар!.. – Зеваки-горожане бросились туда.

Четвертая церковь деревянная. Еще маленько, и она запылает ярче всех. В ней пятьдесят три человека крамольных горожан ждут своего конца.

Они все связаны общей веревкой. Пусть радуются кости протопопа Аввакума! В его честь и славу все приговоренные будут сожжены велением Зыкова, и двое поджигателей уже вбежали с огненными головнями в церковь.

Из открытых дверей повалили струйки дыма, послышались глухие стоны, плач, мольба, вот кругло, густо заклубился желтый дым, и вместе с дымом выскочили из церкви поджигатели.

– Сволочи! Чего не подождали?.. – прохрипел только что вбежавший с улицы страшный, опьяненный кровью, Наперсток.

– Куда ты, назад!.. Сгоришь…

Но тот, загоготав, с высоко занесенным топором бросился сквозь дым в церковь.

– Кайся, кто первый зачинал! – гремел на весь круг Зыков, и конь его плясал. – Помни клятву, не врать мне ни в чем… Говори правду. Хотели винищем обожраться да колчаковцам в лапы угодить?!.

Было выдано восемь партизанов да два солдата, да еще поймано семеро мещан.

– Чалпан долой!

Наперстка не было, и головы рубил Срамных.

Зыков с коня бросал ему:

– Монопольку сжечь. Немедленно… Пьяных расстреливать на месте… Я буду там…

Лишь десятая голова слетела с плеч, Зыков взмахнул нагайкой, конь взвился, обдав всех снегом, загудела земля, и всадник скрылся.

Наперсток с обгорелыми волосами выкатился в раскорячку из церкви, с его топора, лица и рук текла кровь. Он бросил топор и пал на снег. Рыча и безумно взвизгивая, он грыз свои руки, разрывал одежду, выл, катался по земле, как вывороченный с корнями пень.

Потом бросился к реке, падая и вскакивая.

– Кровь… Кровь… – завывал он. – Зарежу, давай топор!..

И не было для него голубой ночи, простора, звезд: всюду кровь, горячая, липкая, опрокидывающая:

– Смерть… Смертынька…

Добежав, он припал к краю проруби и, лязкая зубами, стал жадно лакать холодную воду, словно угоревший пес.

Черный, как черт, гривастый конь на всем скаку остановился. Чугунный Зыков сгреб Наперстка за ноги и с силой сунул его башкой под лед:

– Прохладись.

Потом радостно, всем телом выдохнул: «У-ух!», двуперстно перекрестился, вскочил в седло и галопом – вдоль сторожевых костров.

Глава XII

Дома и церкви горели, как костры.

– В каждом домочке по человечку, окромя самых бедных, – секретно и тайком от Зыкова внушал Срамных кой-кому из партизан. – Это за красных им… за большевиков… Пускай знают… По приказу Зыкова. А что получше, тоже забирай.

Горели купеческие и поповские дома. Разворачивалась, коверкалась, горела крепость. Жгли винный склад. По всему городу вплетались в ночь густые клубы дыма, вопли, выстрелы, песня, отборная ругань, хохот.

Месяц уходит спать, ночь кончается, а разгул в обреченном городишке крепнет.

– Караул, караул!..

– Душегубы… Душе…

Песня и кровь, и хохот. Эй, кто может, убегай! А где же Зыков? Срамных носится на коне из конца в конец, Зыкова нет.

Было тихо, безветренно.

Вот глухо ударило во все концы и загудело: это на колокольне оборвался грузный колокол, прошиб кирпичный свод.

– Колокол… Колокол упал…

Собаки тоже разгульны, веселы и пьяны. Одноухая рыженькая сучка с удовольствием вылизывает в снегу Гараськин мозг.

Трупы удавленных мороз превратил в камень. В неверном свете зарева они покачиваются, пересмехаются, что-то говорят. Обезглавленные трупы тоже закоченели, валяются кучей и в одиночку тут и там. Головы их в шапках и без шапок чернеют на огненном снегу, скаля зубы. Их некому убрать: всяк живой по горло утонул в своей гульбе, в своем трепете и жутком страхе.

Ночь и весь воздух здесь в дыму, крови и похоти, и только там, ближе к звездам, к месяцу – безгрешная голубая тишина.

Но почему же этот самый Перепреевский?.. Впрочем, и в нем зазвенели стекла: гуляки хватили по раме колом и, смяв стражу, с криками ворвались в покои.

– Бей купецкое отродье!.. Режь!.. – и, вбежав в комнату, где яркий свет, враз остановились:

– Зыков!!.

Кучей, как бараны, бросились назад, давя друг друга и скатываясь с лестницы.

– Зыков… Зыков…

Но один из них, красавец Ванька Птаха, уже на улице вдруг круто обернулся, словно его что-то ударило в затылок, и обратно побежал вверх по лестнице.

– Ты, Зыков, кликал меня?

Зыков поставил серебряный кубок с вином и оглянулся:

– Нет.

– А мне почудилось – кликал.

– Садись… Тебя-то нам и надо… Снимай армяк.

Ванька Птаха живо распоясался, неуклюже поклонился Тане:

– Здорово живешь, госпожа барышня, – и, откинув скобку белых и мягких, как шелк, волос, застенчиво сел на краешек дивана.

Таня взмахнула густыми ресницами и уставилась в молодое, веселое лицо парня. Семь белых пуговок на высоком вороте его зеленой рубахи плотно жались друг к другу, как горох в стручке. На груди же была вышита райская птица и крупная надпись: «Ваня Птаха». Девушка грустно улыбнулась, по монашьему бледному лицу, на черную монашью кофту скатилась слеза.

– Ну, Птаха голосистая, развесели, – сказал Зыков. – Сударыня-то моя чего-то куксится.

– Это мы могим, конешно…

Зыков тронул ладонью пугливое Танино плечо:

– А ты не куксись, брось.

– Странно даже с твоей стороны требовать, – и горько, и ласково ответила Таня.

– Э-эх!.. – и Зыков заерошил свои волосы.

А там, возле горящей колокольни, возле отгудевшего колокола, тоже раздалось многогрудно:

– Эх…

Там на колокольне жарились четыре трупа, и, когда веревки перетлели, удавленные, один за другим, дымясь и потрескивая, радостно прыгнули в пламя.

И каждый раз толпа вскрикивала:

– Э-эх…

– Это, должно быть, колокол упал? Блямкнуло… – спросил Зыков.

– Стало быть, колокол, – ответил Ванька Птаха.

Зыков дышал отрывисто и часто. Хмель гулял в голове, и кровь в жилах, как огонь.

– А вот я им ужо покажу, чертям. Кажись, шибко разгулялись. Дьяволы.

– Гуляют подходяво, – сказал парень, и его взгляд встретился со взглядом девушки.

Зыков, чуть спотыкаясь, подошел к окну.

Парень разглядывал девушку, и ему вспомнилась грудастая Груня, невеста его, там, за лесами, в горах, в сугробах. И уж он не мог оторвать от Тани взгляда. Такого лица, таких глаз он не видал даже и во сне.

«Чисто Богородица», подумал он, и ему вдруг захотелось упасть пред нею на колени: «Ах ты, Богородица моя»…

А по соседству, за прикрытой расписной дверью, пред образом настоящей Богородицы молилась на коленях женщина, мать Тани, и слезно просила о заступничестве мать Христа.

Зыков загрохотал в двойную раму:

– Эй, вы, черти! – грозно закричал он сквозь стекла в огневую ночь.

«Эх, маху дал… Не унять теперя…», – злясь на себя, мрачно подумал Зыков.

Ванька выпил большую чару вина.

– Пей еще, – Зыков подошел к столу. Не остывший взгляд его еще раз метнулся грозой сквозь стекла в ночь. «Однако, пойду угомоню щенков». Но оставить этот дом не хватало сил.

Ванька выпил. У Ваньки лицо тонкое, нос с горбиной и большие синие глаза.

– Пой.

Ванька поднялся, высокий, статный, одернул рубаху и отошел к простенку под зеркало. Штаны у него необычайные. Он был в штанах, как в юбке с кринолином. Ярко-красные, в крупных огурцах, цветах и птицах, их сшила вчера старуха-прачка из трех украденных Ванькой драпировок. Таня опять сквозь слезы улыбнулась. Зыков заставил ее выпить вторую чару, и глаза ее стали безумны.

Ванька Птаха сложил на груди руки, тряхнул головой и, покачиваясь, медленно, с чувством, с горем великим и тоской, запел:

 
Не бушуйте вы, ветры буйные,
Не шумите вы, леса темные…
 

Голос его был густой, печальный, свежий. У Тани защемило сердце. Зыков откинулся на диване и смотрел Ваньке в рот. Скрипнула, чуть приоткрылась дверь, чье-то ухо припало к щели, и замерли в комнате все огоньки.

 
Ты не плачь, не плачь, красна девица,
Не слези лицо прекрасное…
 

Таня вдруг заломила руки и со стоном повалилась головой на стол. Зыков встал, нагнулся над Таней:

– Дочурочка… Дочурочка… Эх!.. – и целовал ее в висок, в белый пробор на затылке меж черных кос.

Таня вся задрожала:

– Пусти меня, пусти… – и подняла на Зыкова свое покрытое слезами лицо, как солнце в тучах.

У Зыкова дрогнуло, колыхнулось все тело.

– Красота ангельская, неповинная… Дочурка! – Он опустился пред ней на колени и ласково ухватил похолодевшие девичьи руки ее. – Не кручинься, брось… Поедем со мной в наши скиты. У нас в горах озера, быстры реченьки, сосны гудят…

– Зыков, миленький… Зыков, – истерично целует ему руки Таня.

– У тебя, Степан Варфоломеич, баба есть… Чего мутишь девку, – раздалось от зеркала. – А вот отдай мне…

– Молчи! Я ее в дочурки зову… Дурак! Тебе!.. – Из глаз Зыкова брызнули черные искры.

Лицо парня вдруг стало бледным и потерянным.

– Врешь, Зыков! Я ее возьму!..

Луна давно померкла. Улица затихла. Предрассветное небо серо, как предрассветный сон. Колокола не благовестили к заутрени: колокола онемели, и кто ж будет служить в разрушенных церквах? Только бездомный отец Петр остался жив.

Отец Петр в одежде мужика разыскивает по городу свою жену и сына, да кой-кто из окрестных крестьян, нахрапом прорвавшись в город, благополучно возвращается домой, поскрипывая санями и озираясь.

Дом отца Петра догорает. В огне погибло все. Погибли и сводные ведомости коллежского секретаря Федора Петровича Артамонова.

А сам Артамонов, видимо, сошел с ума. Он забился в отхожее место на базаре, сидит там скрючившись, надтреснуто поет: «Царствуй на страх врагам, царь правосла-а-а…», хохочет и всех приходящих ругает последней бранью.

Колокола не звонят к заутрени, но старец Варфоломей поднялся с своего одра, зажег свечи у икон своей кельи, умылся, поцеловал крест на крышке гроба и встал на молитву.

– Сон мракостудный изми, Боже, из души моея…

Губы шептали горячо, рука крестилась усердно, но в груди были лед и мрак, глаза же горели яростно и дерзко.

Сегодня он должен образумить своих единоверов, ставших на разбойничью стезю. Должен, должен! Без того не умрет… И да будет проклят его сын, отступник…

А его сын, отступник, облокотился на бархатную скатерть круглого стола, стиснул руками свою голову, слушает Ваньку Птаху, и душа его рвется из силков.

У Тани слезы на глазах, и в голосе Ваньки Птахи слезы:

 
У залетного ясна сокола
Подопрело его право крылышко,
У заезжего добра молодца
Что щемит его ретиво сердце.
 

Зыков мотает головой и горько крякает. А Ванька Птаха, поводя плечами, еще страстней выводит седую песню. Он, как завороженный, ничего не видит, кроме колдовских девичьих глаз, и больше ничего ему не надо.

– Ах ты! Ах… – дико, страшно вскрикнул Зыков, он вцепился в свои волосы и застонал, глаза его налились тоской, как осенним черным ветром.

– Будет тебе, дьявол!.. Эх… Давайте пить. Давайте гулять… Эх, Танюха, сердце мое… Пей!..

И все, как в угаре, и все – угар.

Таня пляшет и поет, и плачет. В дверь высовывается голова матери. С воем летит в дверь, в косяк бутылка и вдребезги, как соль.

– Эй, веселую! – кричит Зыков.

Ванька ударил ладонь в ладонь, прыгнул на средину комнаты и грянул плясовую.

 
Весел я, весел
Сегодняшний день,
Радостен, радостен
Теперешний час.
 

Ванька пляшет, топочет, свистит, бьет каблуками в пол. Зыков пляшет, ухает, вскидывает руки и, когда бросается в присядку, дом дрожит и лезет в землю. Ванька притопывает, гикает, кружит тонкую былинку Таню:

 
Видел я, видел
Надежду свою,
Что ходит, гуляет
В зеленом саду.
 

Таня, изгибаясь, притворно вырывается от парня, как от солнца день, вот подбоченилась, вот чуть приподнимает то справа, то слева край платья, и маленькие легкие ноги ее в веселом беге.

Зыков хлопает в ладоши, как стреляет, и в два голоса с Ванькой:

 
Щиплет, ломает
Зелен виноград,
Коренья бросает
Ко мне на кровать.
 

Таня вся в угаре, вся в вихре: кружится, вьется, пляшет, и две косы, как тугие плети, взмахивают, плещут по воздуху. Таня хохочет, вскрикивает, хохочет, и слезы градом.

– Зачем заставляешь?.. Зыков!.. Мне больно, мне тяжело… Отца убил… Зыков, не мучь…

Таня кричит и хохочет, проклинает себя, проклинает всех, кричит: «Мамаша!». – А может, и не кричит, может, смирно сидит возле ярко горящей печки, а кричит за окном народ. И чуть-чуть слышно откуда-то сверху, откуда-то снизу из печки, из огня:

 
Спишь ли, мой милый,
Или ты не спишь?..
 

И ей хочется обнять его, и ей страшно, она шепчет:

– Ваня, не целуй меня… Ваня…

А когда народ закричал громче и грозней, Зыков вывел ее на балкон, махнул рукой, и площадь смолкла.

– Вот жена моя! – крикнул Зыков. – Что, люба?

И площадь взорвалась, рассыпалась радостным криком, полетели вверх шапки, зазвонили колокола, загремели трубы, барабаны. Кони ржали, крутясь и вздымаясь на дыбы, и жаркое небо – все в цветах, все в птицах, в радугах. А сердце Тани ноет, сердце разрывается. На Зыкове золотой кафтан, отороченный соболем. Солнце бьет в кафтан, больно взору, Зыков могуч и радостен, как солнце, и сердце Тани пуще разрывается. Таня вся в солнце, в жемчуге, в парче.

– Танечка моя милая, доченька… – папаша подошел, папаша в длинном сюртуке, поздравляет ее, целует и целует Зыкова. И все целуют ее, родные и знакомые. Таня тоже хочет перекреститься, хочет поцеловать крест, что в руках у седого протопопа, но Ванька говорит:

– А как же я-то?

Тогда Зыков сказал Тане:

– Мы с тобой еще венцом не покрыты. Выбирай…

Таня взглянула на Ваньку, взглянула на Зыкова, взглянула в свое сердце и, прижавшись к Зыкову, сказала:

– Ты.

Но это был лишь мимолетный, милый, сладкий сон.

Таня открыла глаза и растерянно огляделась. Ваньки не было, валялся изломанный дубовый стул, уплывала в дверях чугунная спина Зыкова, уплывала чья-то рыжая взлохмаченная голова, и кто-то хрипел в углу.

К Тане на цыпочках подходили сестра и мать.

– Моли Бога, что сердце у меня обмякло, – раздраженно бросил через плечо Зыков рыжему верзиле, – а то башку бы тебе за парня снес.

– А он не лезь, куда не способно, – оправдывал себя Срамных.

– Что ж ты людей-то распустил?! Нешто порядок это?

– Поди, уйми… Они, собаки, чисто сбесились от вина…

Зыкову нужно было освежиться. И чрез утренний рассвет, чрез поседевший воздух он помчался от костра к костру, туда, за десятки верст вперед.

Впереди, далеко за горами, уже вставала красная заря, и среди белых, вдруг порозовевших равнин и гор, зарождались новые партизанские отряды.

И чудилось в морозном утре: развевается красное знамя, тысячи копыт бьют в землю, ревет и грохочет медь и сталь.

А назади, в горах, тоже вставало утро, и тусветный старец грозную ведет беседу с кержаками.

Зыков и про это чует.

Старец Варфоломей стоит на крыльце, пред толпой. Он еле держится на ногах, высокий, согнувшийся, белобородый. Синий, из дабы, ватный халат его подпоясан веревкой кой-как, наспех. Лысый череп открыт морозу. Тусветный старец весь, как мертвец, желтый, сухой, только в глазах, темных и зорких, светит жизнь, и седые лохматые брови, как крылья белого голубя. Трудно дышать, не хватает в Божьем мире воздуху. Передохнул тяжко, ударил длинным посохом в широкие плахи крыльца и закончил так:

– Колькраты говорю вам, возлюбленные: расходитесь по домам. Все дела ваши – тлен и грех неотмолимый. Кровь на вас на всех и кровь на моем сыне-отступнике. Бежите же его, чадца мои! Вам ли заниматься разбойным делом? Наш Господь Исус Христос – Бог любы есть. Мой сын-отступник сомустил вас, дураков: «Бей богачей, спасай бедных!». Лжец он и христопродавец. Убивающий других – себя убивает. И загробное место ваше – геенна. В огонь вас, в смолу! К червям присноядущим и николи же сыту бывающим! Знайте, дураки!.. И паки говорю: во исполнение лет числа зри книгу о правой вере. Какой год грядет на нас? Едина тысяща девятьсот двадцатый. Начертай и вникни. Изми два и един из девяти – шесть. Совокупи един, девять, два, двенадцать. Расчлени на два – шесть и шесть. Еже есть вкупе – шестьсот шестьдесят шесть, число зверино.

– Истинно, истинно! – Кто-то крикнул из толпы. – Старец Семион со скрытной заимки такожде объяснял.

В груди у старца Варфоломея свистело и булькало. Он говорил то крикливо и резко, то с назябшей дрожью в голосе. Партизаны на морозе от напряжения потели, сердца их бились подавленно и глухо. Чтоб не проронить грозного, но сладкого гласа старца, они к ушам своим наставляли согнутые ладони. Тусветный старец вновь тяжко передохнул, взмахнул рукой и пошатнулся:

– И ой вы, детушки! Грядет Антихрист, сын погибели с числом звериным. И ой вы, возлюбленные чадца мои! Идите по домам, блюдите строгий пост, святую молитву, велие покаяние во Святом Духе, Господе истинном.

Взошедшее солнце ударило в темные загоревшиеся глаза старца Варфоломея, и, разрывая это солнечное утро, вихрем мчался по речному льду к опозоренному, обиженному городишке Зыков. Мозг его на морозе посвежел, но и посвежевший мозг не знал, что под чугунными копытами коня, под толстым льдом, упираясь мертвой головищей в лед, застрял в мелком месте мертвец, горбун, палач, Наперсток. А может, и не застрял мертвец, – вода не приняла; может – вынырнул в соседнюю прорубь и точит на Зыкова булатный нож.

Зыкову и не надо это знать, Зыков знает другое.

Он ясно видит, ясно чувствует все последние дела свои, и в его сознание едучим туманом заползает страх: а так ли, верно ли, что скажут про его расправу красные? Гульба была большая, крови пролито много, а дело где настоящее?

– А что мне красные! – хочет крикнуть Зыков и не может.

В душе пусто, горячее сердце остыло, как жарко натопленная печь, в которой открыли на мороз все трубы. Ха! Красные…

А тут еще эта купецкая дочь, монашка. Эх, зачем у нее такие глаза и косы, зачем голубиный голос, и вся она, как молодая рябина в цвету.

– Будя! Дурак! Баба… – и нагайка, жихая, бьет по взмыленным бокам коня.

Конь мчится, пламя из ноздрей, мчится дальше, прочь от адова соблазна, но с маху – стой! – как влип у крыльца Перепреевского дома.

– Дьявол!!.

Милое, заветное крыльцо. Такое недавнее, только вчерашнее, а лютое сердце не может оторваться от него. Зыков рад задушить себя, рад проткнуть предательское сердце свое ножом. – Дьявол, куда ведешь!.. – но, в ярости стиснув зубы, он, как покорная овца на поводу, зашагал вверх, давя скрипучие ступени.

В городе открыты были главные купеческие лабазы и склады, жителям объявлено: бери, сколько можешь унести. Объявлено партизанам: бери, сколько можешь увезти.

И к полдню медным горлом горнист заиграл тревогу, сбор.

Приказ: Зыков грабить не позволяет. Склады сжечь со всем товаром, что не успели распределить. Казармы в крепости и все добро сжечь. Идут красные, но их могут опередить и белые. Сжечь!

Снова ожила вся площадь. Срамных выстраивал и поверял людей.

Зыков прощался с Таней. Таня, больная, потрясенная, лежала в кровати.

Голос его рвался и дрожал.

– Вот опять разбойничек к тебе пришел, Танюха, друг… Разбойничек, говорю…

Он понял в миг и навсегда, что эта девушка вся вместилась в его душу, без остатка. И если б можно было, он сейчас же убил бы ее, но сердце не позволяло.

– Голубонька… Ах ты, моя голубонька… – он нагнулся над ней, все лицо его дергалось от внутренней свирепой боли. – А пошла бы ты за разбойничка замуж?

– Зыков, миленький… Я никогда не забуду… Ты… ты… ты убил моего отца… Зыков…

– Я не убивал.

– Велел убить… И мать, и сестру… Зыков, золотой… Я поеду, полечу с тобой, с ним… на тройке… И кони крылатые, и ты на коне, с копьем… словно победоносец Георгий, весь в золоте… Папашенька, милый, не плачь… Мама…

Мать плакала, брызгала дочь святой крещенской водой. Зыков выпрямился, передохнул, сказал:

– Занедужилась девчонка, бредит.

– Где доктор, где фельдшер? Убил!!. – затряслась, закричала Верочка, замахнувшись на Зыкова маленьким кулачком и не смела ударить его. – Разбойник!.. Изверг!.. Злодей!..

– Ну, ладно, – смутился Зыков и попятился. – Злодей ли я, узнаешь после, как вырастешь.

Труба за окном все еще сзывала. Многих не досчитывались. Не было Гараськи, не было Ваньки Птахи. Ванька давно перестал хрипеть, и песня его больше не всплеснется.

Настя долго поджидала Гараську: вот за своим добром пожалует. Но парень не шел, рыженькая сучка вылизала все мозги его в снегу.

А где ж палач Наперсток? И Наперстка нет. Всяк получил свою судьбу, никто не уйдет от своей судьбы, каждому данной изначала.

Таня открыла глаза и по-новому удивленно уставилась на Зыкова:

– Зыков, ты?

– Я, – сказал он. Глаза его были горячи и властны. – Поправишься, приедешь ко мне. Сама приедешь! Никогда не забудешь теперь Зыкова, и я тебя не забуду. Прощай! – Он ковал слова, как огнем палил.

– Ваня… Ваня… песню… – застонала, заметалась девушка.

А Зыков говорил ее матери тихо, по-иному:

– Всамделе… Ежели плохо будет, приезжайте. Защиту дам.

Когда он вышел, яркое было солнце. Рожечники, пикульщики, знаменщики сияли в золоте и серебре. Двадцать бабьих рук всю ночь шили из парчевых церковных облачений штаны и камзолы. И вот все блестит и пламенеет. На широких штанах, на сиденьях, на спинах – кресты и серафимы.

Барабанщик и знаменщик в золотых митрах, кто в скуфье, кто в камилавке. Несколько кадильниц курились дымком. Передние держали в руках престольные кресты и серебряные чаши для причастия. Кричали непроспавшимися голосами:

– А мы не боги, что ли!

Но когда показался Зыков, партизанская ватага заорала во всю глотку ура, и три сотни шапок высоко прошили воздух.

– Ну, ребята! – загремел Зыков с коня. – Худо ли, хорошо ли, а дело сделано. Кто был повинен перед простым людом, тот брошен псам. А остальное… – он горько махнул рукой.

И никто не догадывался, что делалось у Зыкова в душе: горючий стыд и злоба бичевали душу. Кровь, всюду кровь и разрушение. Глаза его были красны до крови, глаза были в едучих, проклятых слезах.

Он погрозил нагайкой несчастной толпе горожан, крикнул:

– А вы – сидеть смирно! Красные идут. Красным служить верно.

Он выехал вперед и крикнул:

– Трога-ай!..

Коняги, кони, кобыленки засеменили ногами. И опять воздух содрогнулся от неистового стона рожков, пиканья пикулек, рева труб, грохота барабанов.

В хвосты, в бока вытянувшейся чрез городишко тысяченогой гусеницы полетели камни, палки, комья льда. Это, взвизгивая, свирепствовали ребятишки.

И голоса мужчин и женщин прорывались то здесь, то там:

– Церкви!.. Христопродавец… Тать кровожадная!.. Чтоб те… Церкви сжег…

– Смерть Зыкову!

– Молодец Зыков!.. Так и надо.

И на самом краю, когда хвост отряда спустился на реку, с чердака колченогого домишки шарахнул выстрел. Крайний всадник кувырнулся с коня в снег.

Быстро отделились пятеро, и через минуту растерзанный стрелец-мальчишка был сброшен с чердака.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю