Текст книги "Сто первый (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Немышев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
«Пора заканчивать эту считалочку, – думал Иван. – Пожале-ел… Слышь, брат, я пожалел. Прости брат, скажи там, чтоб отпустили… скажи, брат! Но кто-то же должен стать десятым. Мне снится, снится…».
Витек теперь шел за Бучей, бубнил ему в спину:
– Колек мой с катушек того… Пацаны с госпиталя вернулись, говорят Колек со стенами разговаривает. Слышь, Буча, он, что ж, теперь дуриком по жизни останется – а, Буч?
Николай брат Витька попал под фугас неделю назад: накрыло его, порвало – но хуже, что голову задело. Иван думает, что же Витьку сказать.
– Ты, Витек, чудной человек. Главное что стены с ним не говорят. Я когда попал… две недели вспоминал, половину так и не вспомнил. Да пес с ним, проще так жить. Отойдет твой брательник, не бзди. Слышь, малой, а взводный наш молоток. Ду-уру такую тащил. Уважаю. Теперь он точняк к этим в Красный Крест метнет гранату. А ты чего, трухнул?
– Да иди ты, – огрызнулся Витек.
Впереди на площади завиднелся потрепанный флаг над блокпостом.
– О, Три Дурака уже. Не понял! А че, к тетке Наталье не поедем? Собирались же…
В конце проспекта Победы на круглой площади, в самом центре высился памятник трем революционерам. Головы им поотшибало в войну. Площадь была Павших Борцов, но стала Трех Дураков. И никто не помнил, с каких времен. Солдаты говорили, что с первой войны, местные – что с перестройки.
На Трех Дураках всегда расслаблялись.
Блокпост – своя территория. Ночью постреливают в округе, а днем спокойно. Отсюда до комендантских ворот рукой подать. Каргулов с ментовским летехой, здоровенным омоновцем, перекинулся парой слов. Тот ему рассказал, что в Заводском сегодня случился подрыв. Вот и стрельба была. «Двухсотых» оттуда вывозили. Сколько он не знает. А так тихо. У четырнадцатого блока, который на мосту через Сунжи, под утро патруль хлопнул двоих.
– Шли закладывать, – рассказывал омоновец. – У них потом в карманах нашли проволоку, рацию, детонаторы. Когда им крикнули, не остановились. Побежали. Ну и завалили их с четырех стволов, – омоновец говорил с нескрываемой радостью на лице. – Одного взяли живым, ногу прострелили.
«Ну и ладненько, раз так, – подумал Каргулов. – Много шума утром, значит, день пройдет спокойно».
– К-костян, – позвал он старшину, – метнемся к тетке Наталье? Хорошо Витек вспомнил. Уже неделю не заезжали. Не-неудобняк. Ты колонну веди, а мы с пацанами подскочим одной б-броней.
* * *
На самом деле звали ее Наталья Петровна Лизунова.
Прожила тетка Наталья на свете шестьдесят два года и смерти повидала всякой, особенно за последний десяток: и горелой, и резанной, и гнилой – с черными выклеванными вороньем глазницами. Был у нее сын, одноногий калека Сашка восемнадцати лет. Жили они в заброшенном бомбоубежище на пустыре, среди безжизненных развалин где-то между Ленина и Жуковского. Еще были у тетки Натальи три дочери, звали их Вера, Надежда и Любовь. Но они давно уехали из Грозного, устроились на житье где-то под городом Саратовом – с матерью и братом всякие связи потеряли.
Возле их подвала, воткнувшись носом в землю, торчала ракета от «града».
Тетка Наталья ракету обходила с опаской. Злющий кобель по прозвищу Пуля на ракету задирал по-собачьи лапу. Тетка Наталья охала, ахала. Потом решилась и пошла в комендатуру. На следующий день приехали ленинские саперы. Каргулов сразу псу не понравился. Кобель рычал и скалился на старлея. Тот так и просидел все время на броне.
Буча с Костей раскопали ракету – оказалась пустая болванка.
Тетка Наталья на радостях давай всхлипывать; потащилась вниз – ковырялась там долго; вылезла наружу и протянула солдатам в горсти конфет.
– Мадина, соседка, с Назрани привезла. А я от Сашки прячу. Сожрет. Он у меня малахольный, малокормленный. Берите сынки. Вам там, небось, в вашей армии сладкого не дают…
В этот день, рано поднявшись, тетка Наталья собралась постираться.
Воду надо было ведрами натаскать с колонки – метров двести топать по колдобинам. Устанет тетка Наталья, пока донесет – сердце останавливается.
Потом уж костер под кирпичами запалит: нагнется, встанет на четвереньки и дует на бумажку, пока не зайдется огонек. Тяжело ей обратно подниматься с колен – кряхтит, святых угодников кличет себе в помощь. Ну, поднимется, наконец, усядется на расхристанной табуретке и ждет, когда согреется вода в ведре. Рядом пес. Разляжется и морду волчью положит на лапы, вроде спит, но тетка Наталья знает, что старый Пуля слушает ее внимательно и все понимает.
– Мадина. Вишь как, сусе-едка! Попрекнула куском хлеба-то. Обидное я ей сказала! А что я сказала, что дураки они вместе с Жохаром своим, такую красоту изуродовали. Дурни и есть, неслыханные дурни! Такую прелесть… Дескать, говорит, мы виноваты за то, что их Сталин выселил. Да знать причины у того были, не просто ж так, взял тебе… осетинов или армянов не выселил, дагестанцев тоже, а этих только и выселил.
Последние слова Наталья сказала, повысив голос, пес, насторожившись, поднялся – потянулся в холке – тряхнул кончиком облезлого хвоста.
– Да я-то здесь причем! Мы вон от этой войны больше всех пострадавшие, сколько людей русских, стариков немощных, мальчонков лысеньких поубивали. А ить и город Грозный русские строили, и все тут держалось на командировышных спицилистах.
Вдруг откуда-то, может, с кривой улицы, с пыльных переулков, заваленных мусором и смолянистыми тополиными почками, гульнул ветрила – закружился смерчем перед Натальиным убежищем. Смерч погудел, покружился да и развалился на глазах. А ветрила, будто не наигрался, не натешился, кинулся прямо в лицо старой женщине. Сорвал с головы, скинул на плечи платок. Растрепался белый мертвый волос. Так и осталась старуха сидеть с непокрытой седою головой.
– Какие ж мы нациналисты? – говорит она. – Боже мой, и придумают ведь такую глупость! У нас у русских сроду за душой кроме долгов-то и не было ничего. И война больше по кому – так по нам и стукнула. Где вон мою квартиру искать теперича? Нету. И дома-то моего нету. Да полквартала почитай, сровняли с землей. Мы вон, в подземелье, всего лишившиеся… Чего молчишь-то, убогий?
Пес навострил уши.
– Ну-у, говорю, чего смотришь? Сходи что ли пописий на здоровье, по травке походи, глянь, весна кругом.
У тетки Натальи широкое доброе лицо с рыхлым бесформенным подбородком; глаза ее давно выцвели, казались чуть на выкате; волосы торчали седыми клочьями. Она стеснялась своих рук: поднимала красные ладони к лицу так, словно умыться собиралась, ворочала закостенелыми пальцами, горестно качала головой, прятала руки в карман фиолетовой затертой на локтях кофты.
Наталья подтолкнула пса носком войлочного ботинка, пес глухо заворчал, но с места не тронулся.
– Не хочешь… Ну лежи.
Она подбросила сухую ветку в огонь, снова уселась, сложив на коленях некрасивые руки с бугорками вен.
– Нищие мы, до гроба теперь нищие. А у Мадины? У нее и в городе жилье… А в селе у нее, у папаши мужниного, и корова, и овец скока-то. Братья двоюродные и всякой родни в Москвах, да по заграницам. А она мне – вы все пришлые, значит, нациналисты и акупанты! Вот те и весь сказ. А то, что еще дед мой тут жил; станицы в Наурской, Шелковской, да по Тереку-речке, теперь которые все иховы, казачьи спокон веку были – это как? А то, что я молока живого… и выглядит-та оно забыла как – это куда? Сашку малохольного как бы щас попоить-то! А папашка его ведь местных кровей. А где ж он? Да больно ему полукровные детки-то нужны. Нацинали-исты!.. С голой задницей-то… мать богородица, прости мя грешную.
Наталья мелко закрестилась и поспешно потянула платок на голову. Голос у нее сразу стал тоненький, покорный, жалостливый.
– Слава те… спаси и сохрани. Хоть солдатики помогают… Убереги, ты их, мать пресвята богородица. Спаси их души окаянные. Ведь тожа все убивцами стали, тожа кровушки человечьей пролили. Грех, грех это, смертоубийство между людьми, что ни говори, а все одно – грех. Прости и спаси их, мать свята богородица, пречиста дева…
Вдруг пес заворчал, гавкнул, но не получилось – закашлялся по-старчески, со свистом и хрипами. Наталья протянула руку и стала трепать собаку по холке.
– Покормить тебя горемыку нечем. Чтой-то давно солдатики наши с тобой не появлялись. Мож забыли нас?
Пулю раньше звали по-другому, ошейник у него только и остался от старых хозяев. Наталья уж и не помнила, где он приблудился к ней. Может, когда в подвалах отсиживались, а, может, потом, когда стали обживаться после войны – ковырялись по развалинам, подкармливались у солдатских кухонь. Возле одной такой кухни солдатик, не то он пьяный был, не то померещилось чего, стрельнул в пса. Пес выжил, но с тех пор хромал. Наталья так и прозвала его Пулей, и все смеялась: вот как бывает – сынок калека и кобель хромоножка.
Пес снова заволновался, стал водить носом по воздуху.
Наталья услышала рев мотора; через секунду другую из проулка на пустырек выкатилась огромная восьмиколесная машина. На броне сидели солдаты. Пес зарычал. С той поры, как подстрелили его, не терпел он чужих людей: как запах оружейного масла и пороха почует, все – злой становился – не подходи.
– Ай, яй, яй, а я грешница чево подумала… Вон они, наши солдатики!
Остановился бэтер. Пуля утробно урчал, шерсть на холке вздыбилась. Наталья ладонью плашмя легонько шлепнула пса по хребтине. Тот залился хриплым лаем.
– Тю, сатана! Заткнись, дурень. Это ж наши ребятишки. Вон и Ванюшка, Димачка ахвицер и этот… высокий… ат, карга, забыла, как звать-то. Мать богородица, дева непорочна… слава те, что живы, что не покалеченные.
Иван первым скакнул с брони. За ним Витек.
– Серый, тушняк где? Ну, посмотри там… Коробку клали еще ж вчера. Ага, давай. Оппачки.
Витек схватил коробку и плюхнул себе на плечо.
– Здрасть, теть Наташ, куда тащить, в подвал?
Тетка Наталья заохала, закачалась из стороны в сторону как большая кукла-неваляшка.
– Ой, да как же, чтоб без вас-то… и Димачка с вами, ах ты моя дарагая.
Каргулов сидел на броне и недовольно сопел. Кобель вырвался из-под Натальиных ног и чуть не вцепился в колесо – рычит, слюной исходит. Мишаня на броне распластался, пулемет раскорячил, ленту рукой поправил.
– Правильна, охранник.
Иван винтовкой отгородился от пса. Пуля только оружия и боялся – рычать будет скулить, но не полезет.
– Со стволом не поспоришь, – говорит Иван. – А где Сашка, теть Наташ?
– Да уйди ж ты, зараза! – Наталья махнула на пса подолом длинной юбки. – Сашка? Да гуляет где-то… Драчливый стал. Как бы с этими басурманами не задрался до беды. А вы што ж, все мыкаетесь? Ай, а Димачка… не забижают его в вашей армеи?
Каргулов на броне стал пунцовым. Больше всех тетка Наталья жалела взводного – и все из-за его худобы. Каргулов поджимал губу, краснел как девушка – но старухины причитания сносил терпеливо.
– Мать свята непорочна… да что ж ты такой худой! На, на, Димачка, конфеток, арбариски. Да бери… Не смотри на них, оглоедов. Ванька, чево смеешься? Мальчонка, ить, совсем: шея-то худюшшая, прям как Сашка мой.
Она тянулась скрюченными пальцами к Каргуловской ноге в пыльном ботинке; дотронувшись до штанины, погладила. Каргулов до боли закусил губу, но стерпел.
– И как же таких хиленьких берут в вашу армию?
Каргулов чуть не плакал, распихивал конфеты по карманам. «Арбари-иски! – страдал Каргулов. – Сама не ест, небось, зубы все повыпадали… Пацаны ржут. Ну, бабка, опозорила вконец!» Буча скалил хищно зубы. Мишаня, наставив пулемет на мрачные развалины, изредка косился в их сторону, добродушно улыбался.
Потом, когда тушенку оттащит трудяга Витек, когда Пуля, успокоившись, заляжет у черной дыры, ведущей в подвал, начнет тетка Наталья рассказывать про свою жизнь. Ивану поначалу было неинтересно: набожная тетка Наталья все поминала богородицу и вспоминала, как сажали розы они у реки Сунжи в парке. Того парка и в помине уж нет, ям нефтяных нарыли там. Софринцы-«вованы» у моста воткнули крест поминальный.
– И вот, как ударили в пушки, как застрочили пулеметы окаянные, так мы сначала не поверили… а как убило учительницу Клавдею со всею семьей, да как постреляли лысеньких, вон таких как Ванюшка… – она глянула на Ивана и охнула. – Ой, Ванятка, а чего ж глаза у тебя дурные такие, матушка свята… прям, будто болеешь ты. Не болеешь, штоль?
Иван на тетку глянул – заморгал, задрожали губы – спрятался: сам не сообразит отчего, но так, словно застыдился он, как тогда в бане, когда в душу его заглянул кто-то с неба. Но то ж бог был… Тетка Наталья, охнув, схватила ведро без прихватки, прямо с костра. Иван подумал – и как не обожжется, а потом сообразил: руки у нее, ладони – черны, короста, а не ладони. Не жжет ее, старую – уже не больно ей.
– А у Мадины, суседки моей, сын старший, – она испуганно огляделась и шепотом: – вить в этих был. Убили его. А Мадина крича-ала! Я по ихому понимала раньше, щас уж и забыла все… Кричала, клялась богом, что теперь и жизни ей не будет, пока десятерых… – она долго подбирала слово, – солдатиков, таких вот как вы, как Димачка… ох матушка! не поубивают ее родственники, не отомстят за сынка-то.
У Иван шею свело судорогой, пошевелиться не может.
– А ить и убили, хвалились на людях, не боялись, – подул ветерок, еле слышно скрипит тетка Наталья, – головы порезали по-басурмански.
Взвилась белая копна на ветру: стала тетка Наталья страшной, неопрятной – огромной толстоногой старухой.
– Потом и родственников ееных тоже… И до сихов пор… друг дружку, мать дева…
Ошалел Иван: замутило его – затрясло аж.
Мишаня заметил с брони, как «жигуль» проехал, остановился, а стекла тонированные, и поехал дальше. Надо торопиться теперь.
Добрая тетка Наталья, добрая. Это-то Иван понял сразу. А чего же она так страшно говорит? Страшно… Да чего ему, Ивану, уж бояться? Отбоялся он еще в девяносто пятом…
Район, где жила теперь тетка Наталья, считался когда-то богатым – элитным, как теперь говорили. Дорогие особняки, вокруг сады и каменные заборы, улицы тихие ровные.
– Тут и армяне проживали до войны, и евреи, и партейные. Размеренная жизнь туточки была до войны.
Теперь одна только тетка Наталья и обитала на этом огромном пустыре, где сады заросли диким вьюном, а элитные развалины поело за зиму грибком и плесенью. Многодетную Мадину звала Наталья по старой памяти «суседкой». Соседствовали они, когда бомбили Грозный, в этом бомбоубежище и переживали самые смертные дни.
– Тогда ить не разбирались кто чьего роду-племени, – подвсхлипнула Наталья, рукавом потерла вислую щеку. – Солдатики придут, я Мадининых в охапку, говорю, прям плачу: свои мы, сынки-солдатики, мирные. Как объявятся боевики, Мадина по-своему с ними лопочет. Бородатые Аллаху своему покричат «акбары», и снова мы днюем, ночуем. А теперь говорит, что… акупанты! Так-то.
Ходила Наталья в церковь.
В церкви, на горелых кирпичах, у обрушенных стен собирались православные помолиться, попросить у бога еды, тепла и чтоб уехать отсюда, хоть куда-нибудь, хоть на край света. Но из православных оставались в Грозном старичье и убогие – те, кому и ехать некуда, у кого ни паспорта, ни прописки.
– Настоятелем тама старичок с бородою. А как служит, как! – светится тетка Наталья, как с иконы лицо стало. – Алтарь на рождество снежком запорошило, грязь-то, старсть битую и не видать стало. И военные были, комендант ваш, степенный мужчина. Фуражку снял, крестился. Батюшка иканастасы в руках держит, а я свечку держу и молюся с другими.
Наталья сложила руки на коленях и блаженно запричитала, прикрыв веки:
– «Отче-ее а-аш… иже еси на небеси-и… да святи… имя твое-еее… да прии… царствие твое-ее… да буде… воля твоя-аа…» – помокрели глаза у тетки Натальи, течет мутная старческая водичка из-под век. – И вот как отчитает батюшка, а мне уж кажется, что царствие небесное не за горами. Еще немного помучиться, пострадать, и заберет боженька всех нас, горемычных, на небо.
Мишаня совсем на нервах, жмется к пулемету щекой.
Иван думает, правда ведь, ехать пора. Но нельзя так – что ж теперь старуху обидеть?
На самом деле, другое держит, не дает сойти с места, шею крутит судорогами – попали в десятку старухины слова, в самое распахнутое нутро. Но в впотьмах плутает Иван, плутает – ветра глотает с дикого пустыря.
– Поедем мы, теть Наташ. Ты все-таки перебралась бы ближе к комендатуре, а то в случае чего… Перебралась бы, – сказал Иван. Старуха жалостливо помахала саперам, но, вдруг всполошившись, заковыляла к подвалу.
– Стойте, обождите, мать свята дева…
Когда тетка Наталья выбралась наружу, саперы увидели в ее руках икону в серебряном окладе. Иван рот открыл от удивления – откуда такая красота? Каргулов перестал грызть «арбариски», так и застыл с конфетой за щекою. На саперов кротким иконописным взглядом глядела богородица с младенцем на руках. Наталья обхватила икону, прижала к себе так, чтобы святой лик был направлен на солдат, и сказала:
– Подите, сынки, прикоснитесь. Она, мать богородица, нас спасла в войну и вас убережет. Во имя отца и сына… Матушка святая, ослобони души иховы от ненависти.
Солдаты молча подходили по одному и целовали затертый бледный лик пречистой девы. Тетка Наталья стала сразу серьезной и очень торжественной.
– Помолюсь за вас. Идите уж, идите. Помолюсь за ваши души окаянные.
Солдаты уехали, тихо стало на пустыре. Наталья плеснула кипятка в корыто, стала тереть Сашкины трусы с майками. И размышляла про себя: «Правильно Ванюшка сказал. Надо перебираться отсудова. Может, и правда сходить к коменданту? Приду к нему, скажу: так, мол, и так – без жилья мы и без работы. Что ж нам теперича помирать с голоду? Вот и возьмите меня, пожалуйста, на работу. Буду мыть чистить, а то еще солдатиков обстирывать. У них там, в армии, небось, постирушек-то нету…»
Вечером в палатку к саперам пришел Савва; поймал разжиревшего за зиму кота Фугаса и прокол ему ухо ножом. Кот забился под стол и орал оттуда благим матом. Каргулов, ненавидевший кота за то, что тот гадил где ни попадя, со своего угла запустил ботинком. Попал по столу – посыпалась кружки, ложки. Савва заржал.
Иван шумнул со своей койки:
– Чурка ускоглазая, от безделья маешься! Сходи к минометчикам, бутылку займи… или сгоняй за пивом на площадь к Малике.
– Э, брат, туда-сюда, – Савва странный какой-то, в словесную перебранку не лезет. – Сегодня кассету смотрел, хотел вам принести, наши не дали, сами смотрят. Там «духи» «сроков» режут.
Иван окаменел.
– Что за кассета?
– Душка взяли в Заводском, менты да… Он в камере валяется, раненый в ногу. Мы с ним работали, жидкий дух. Все рассказал, признался сволочь, да. Подрывник оказался, – глаза у Саввы нитки, зубы белы ровные. – На адрес к нему ездили, там и нашли кассету, еще ствол, патроны. Пойдем, хочешь, наши смотрят.
На плацу комендатуры у штаба горит вечный огонь. Бэтер рядом. На бэтере механ кверху задом – копается в моторе. Трехцветный флаг треплется на ветру: гнется флагшток, тонок метал, силен ветер. Иван мимо проходил, остановился. Двое контрактников, мастеровые из Василича-зампотыла службы, прикручивают гранитную доску с фамилиями. «Ренат… Юля… Светлана Пална…»
«Чего ж медсеструху написали, она ж с централки?» – машинально подумал Иван.
Савва до угла дошел, где разведка. Ждет. Иван постоял и пошел за Саввой, камушек из-под ноги вывернулся.
«Вот чего… Комендант же ее перевел к себе ближе в Ленинку. Эх, ты… Кассета, кассета, кассета…»
К разведке наверх надо по крутой лестнице, там у них турник, штанги с гантелями. Разведчики Бучу уважают – как жизнь, спрашивают. Отмахнул Буча брезентуху и вошел внутрь. Темно с улицы. Синий экран мерцает. Народ у телевизора.
Савва подталкивает Ивана:
– Смотри, брат, потом пойдем в камеру к тому злому, лечить станем, – Савва не обкуренный, не пьяный. Не смеется Савва. Он – калмык хладнокровный. – Посмотри хорошо, а то ты забывать стал… жалеешь.
Иван кулаки до хруста сжал. Зачем он пошел? Как знал, как знал…
Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженный. Жорка! Кадыка у Жорки нет, по кадыку сталь, широкий нож туда-сюда, туда-сюда…
Будто и не было времени – прошедших лет, будто ветром задуло, будто не двадцать шесть исполняется завтра Ивану. Он эту кассету только раз и смотрел. И никогда после не спрашивал об этой кассете, никогда не брал в руки черной пластмассы.
«Что ж ты, тетка, не договорила? И мать моя молилась тогда… Брат, больно было тебе, брат? Простить, говоришь, богородица, говоришь? А как у Жорки кадык хрустел, тоже забыть? И кассету забыть? Как мне жить?.. Кому молиться-то, бабка, кому?!»
Кассету досмотрели. Иван на том месте, где солдатские тела катились в овраг, поднялся со скамьи. Савве на ухо, прохрипел:
– Я схожу к себе, бумажонку одну прихвачу, ты подожди. Менты пустят?
– Базара нет, пустят, – ответил Савва, оскалился: – Понравилось?
У гранитной стены с фамилиями никого.
Солдаты ушли, сделав свою работу.
Стих ветер.
Ивану вдруг послышалась музыка знакомая каждому солдату: когда уходил он в армию, вдарил оркестр «Прощание Славянки». Так вдарил, так…
Да не музыка то была, а механ на бэтере насвистывал.
Иван его сразу и не заметил. Глянул по-дурному на механа, схватился за голову. Будто рвануло фугасом землю под ногами. И побежал по плацу: за ним визг, снарядный вой, взрывы, стоны – крушит ему перепонки дикая музыка. Стучит в висках: не свисти, не свисти, не свисти, не свисти-и…
– Не свисти, блядина-аа!! – заорал Иван страшно бессмысленно, насмерть заорал.
Испугался механ, подавился на высокой ноте.
В камере на грязном полу лежал человек: кровь кляксами, окурки раздавленные, фантик от сникерса, хлебная корка с плесенью; руки стянуты в запястьях – ноготь на кожице висит. Нестерпимо воняет прелой мочой. Савва по-хозяйски зашел в камеру, двинул пленника ботинком в живот. Тот взвыл. У пленника на голове пакет, по пакету скотчем перемотанно, только рот рыбий наружу: черные губы разинуты, спекшееся месиво во рту.
– Мы-ыы, – мычит человек.
– Менты сказали, чтоб недолго, да… Его завтра фебсы заберут – каяться будет. Будешь, черт, каяться? – и снова ботинком в пах.
– Мыых, – ахнул пленник. – Не надо, ребята… я не сам, меня застауили.
Савву всегда звали на допросы. Менты так не умели. Савва бил смачно, со вкусом: когда пленник исходил кровью и мочой тыкал ему окурком в глаз и, коверкая слова, уродуя русскую речь, кричал в ухо:
– Ну, сука билат, скажи нах… перед смертью скока наших рюсских убиль?
Расскажет пленник, что знает – и что не знает со страху тоже расскажет. Савва был спец выколачивать информацию. Менты степенно стояли в сторонке, качали головами:
– Где так научился, брат Савва?
– Злой боевик, как собак, – только и отвечал Савва.
А Иван думал, когда рассказывал кто-нибудь про Савву, что, наверное, тот от природы такой – хладнокровный. Потом еще думал: сюда бы армию таких вот хладнокровных – и конец тогда войне. Иван не раз видел поверженных врагов; когда добивали пленных не испытывал душевных мук, но только брезгливо морщился и размышлял так: чем больше завалят «духов», тем лучше. Вот только кому будет от этого лучше, Иван понять не мог. После теткиной истории про десять солдатиков он смутно почувствовал, что где-то рядом, может быть, даже в самих теткиных словах кроется разгадка… и ответ на все мучавшие его вопросы.
Но на это раз все был по-другому.
– Он писать может? – спросил Иван. Так некстати спросилось, не к месту, что Савва удивленно разинул рот.
– А нафига ему писать, брат? Пусть говорит, да, – и снова пыром ткнул в перемолотые ребра. – Падла. Скажи нах… перед смертью…
Пленник взвыл от боли.
– Глаза ему развяжи. Мне нужно…
Лицо было шмат синего мяса. Иван сморщился, но, думая только об одном, пододвинул к пленнику стул и положил сверху лист бумаги. Савва с интересом наблюдал, думая про себя, что Буча окончательно свихнулся или… придумал какую-то новую форму допроса. Иван сунул пленнику между распухших пальцев ручку.
– Пиши.
Пленник с трудом понимал, что происходит вокруг, или только делал вид: так натурально корчился возле стула, так жалобно подвывал, что человек не искушенный в допросах, наверное, поверил бы – что попал этот двадцатипятилетний парень на войну совершенно случайно.
– Ребята», а что писать? Я сказал все… это страшная ошибка…
– Я диктовать буду. Пиши. Волгоградская область… поселок Степное…
Ручка воткнулась в бумагу; связанные руки мешали пленнику писать, – на листке появились темные пятна с отпечатками кровяных ладоней.
– Волгоградская… пиши!.. область… поселок…
На листке появились буквы, потом слово, второе.
Иван склонился над пленником.
Савва кисти разминает, выворачивает пальцы с хрустом.
Потом произошло то, чего Савва никак уж не ожидал. Иван схватил листок с синими каракулями, приложил его к другому – похожему на оберточную бумагу от бандеролей. Некоторое время молча шевелил губами. Савва видел, как задрожали плечи у Ивана, как выронил он оба листка. Не успели бумажки долететь до пола, вскинул Иван руку и, не говоря ни слова, но, рыча, как зверь, ударил пленника в голову. Ударив, пошел месить его руками и ногами. Иван топтал шмат синего мяса, давил ботинками пальцы связанных рук, прыгал, втыкаясь пятками в рыхлую грудь. Пленник уже не стонал: он вытянулся вдоль стены, – только вздрагивало и хлюпало под ударами его измочаленное тело.
– Брат, брат, тише, я ментам обещал… завтра фебсы…
Савва бросился к Ивану, обхватив его, стал оттаскивать. Тут бы и Савве досталось, но как бывает в таких делах, увидел вдруг Иван или почувствовал, что не сопротивляется пленник, не ворочается под его ногами, не прячет от сбитых в кровь кулаков синий шмат… Пленник потерял сознание. Обмяк Иван, сдался – схватился за лицо руками и трет, трет как сумасшедший. Бормочет:
– Брат, брат, я нашел… нашел… десятый… Прости, Жорик, скажи там… Это последний, последний. Так нужно, брат…
Случилось это на Дагестанской границе. Люди полевого командира Хаттаба предложили пограничникам на блокпосту сдаться без боя, пообещав им сохранить жизни, мол, срочников не убиваем. Когда боевики подошли вплотную, с блокпоста ударил пулемет. Вахабиты расстреляли блокпост из гранатометов. Лейтенант за пулеметом погиб первым. Мальчишки сдались, или их взяли в бою, или еще что-то… Это уже не имело значения. Шестерых оставшихся в живых солдат связали, бросив лицами в землю. Потом всех убили. Казнь сняли на видеокамеру, сняли неумело, но откровенно. Блокпост взорвали. Ветром разносило бумажки: летали по горной лужайке письма из дома с обратными адресами…
– Все рассказал честно, падла. Ты, брат, прости, не знал, да, – Савва забил косяк и протянул Ивану. – Давай, брат, пыхнем. Отпустит.
Так уж вышло – выложил Иван историю Савве. Потом пересказал еще раз эфесбешным операм. Пленника привели в чувство, и еще часа два Савва работал с ним.
– Этот шайтан и снимал, – потом сказал Савва.
Савва ноги вытянул. Под каштаном шмель закружился, погудел и махнул в город за синие ворота в надвигающиеся стремительно сумерки. Механ докрутил гайки, с опаской взглянув на Ивана с Саввой, потопал на задний двор.
– Потом с Махачкалы кассеты отсылал по почте, самый молодой был потому что: борода, говорит, еще не росла, везде ходил запросто. Говорит, сам Хаттаб приказал пленки разослать по адресам, чтоб боялись… Когда я его резал, он плакал, маму свою вспоминал, да. Прикинь, падла какая! – Савва выдернул из ножен, покрутил клинок. – Хороший нож трофейный, тот самый, с Аргуна, помнишь?
Ночь пришла холодная.
В саперной палатке смотрели телевизор, какой-то фильм про Вьетнамскую войну. Иван перешнуровал потуже берцы, накинул разгрузку. За столом Костя-старшина. Перед ним кружка с чаем. Костя прихлебывает, увидел, что Иван собирается, встал, подошел к нему.
– Ягрю, ты молчишь как сыч. Вижу, что дела плохие… Народ балакает про кассету. Ты уж прости. Там брат твой был?
Иван кинул автомат за плечо.
– Прошлое. Я с разведкой метнусь. Ты скажи пацанам… скажи, чтоб не базарили про Жорика, брата. Савва балабол. Прошлое это. Конец считалочке.
Тело завернули в обрывки одеяла и закинули на броню.
Черными пауками карабкались вслед человеческие тени. Четырехколесный броневик разведки, не включая фар, выкатился за синие ворота; под фиолетовым неоном Грозэнерго «бардак» набрал скорость и сразу нырнул в проулок. На Первомайке у кладбища водитель не глушил мотора – скинул обороты до самого малого, спрятал машину под ветвистой акацией.
Савва спихнул тело с брони.
– Тимоха, разгрузку на него надели, да? Держи ствол… подложи, не забудь. Э-э, брат, магазин дай сдерну. Сгодиться.
Тимоха свое дело знает: пристроил к телу голову в целлофановом пакете, автомат под руку. Подумал и содрал пакет.
– Слышь, Буча, – шепчет Тимоха, – мы этого пидора придумали подложить к полякам, к ихому забору, где Красный Крест. Подарок вашему взводному… и тебе, – Тимоха ткнул Ивана здоровенным кулачиной в бок, – к именинам. Сколько?
– Двадцать шесть.
– Да не, запал ставить на сколько будешь?
– На пару минут. Успеем.
Тело кинули у обочины в трех метрах от «польского» забора.
Иван пристроил рядом пузатое тельце минометной мины, вмял пластит в снарядную головку, воткнул детонатор. Осталось только чиркнуть по срезу запала и мчаться прочь с этой проклятой улицы.
Теперь он остался один на один со своим врагом, с поверженным врагом. Как долго он ждал этой минуты.
Свершилось – перед ним десятый, самый что ни на есть настоящий Десятый.
Свершилось сегодня…
Иван моргнул фонариком на часы, стрелки перевалили за полночь. Уже завтра – уже наступил день его рождения.
Что же это значит?
Только то, что он исполнил задуманное: пусть не он, пусть Савва поставил точку, но разве это меняет дело? Плевать. Вот тот, кто убивал… кто нанес смертельную рану его брату, кто глумился над всем его Ивановым родом. Так пусть он летит теперь ко всем чертям вместе с фугасным дымом, туда, где ждет его адово пламя.
Но что-то случилось за это время в мире вокруг Ивана.
Ветер, ветер… ветер всегда приносит беду.
Иван знает, привык.
И сегодня был ветер – там, у флага, где фамилии в граните. Иван тряхнул головой, заломило в затылке. Нет больше беды! Это конец… конец проклятой считалочке.
Послышался тихий свист. На броне заволновался народ – чего возится Иван, пора, пора убираться отсюда. Взревели моторы. Чиркнул Иван по коробку – зашипело, побежал огонек по шнуру…
Через две минуты в ночи ахнуло.
Рванулся ветер по верхушкам тополей, растрепал кусты акаций.
Не слышно открылись и закрылись синие ворота комендатуры, пропуская внутрь броневик разведвзвода.
В апреле две тысячи первого исполнилось Ивану Знамову двадцать шесть лет.
Обычный был день.
На маршруте наткнулась инженерная разведка на свежую воронку. Каргулов доложил, что обнаружено тело боевика, уточнил – мелкие фрагменты. По всей видимости, это тот взрыв, что слышали недалеко за полночь. Ошибся подрывник в проводках – разлетелся на куски. Прокуратуру ждать не будем, сказал Каргулов, время тикает, еще маршрут топтать.








