412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Немышев » Сто первый (сборник) » Текст книги (страница 14)
Сто первый (сборник)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 08:37

Текст книги "Сто первый (сборник)"


Автор книги: Вячеслав Немышев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

* * *

Это был лучший его репортаж. Ленок была опытным редактором.

– Але, але, Гриша, ты умничка!.. Хочу сказать, это очень важно. В первую войну одна наша съемочная группа чуть не погибла. На то место, где стояла их машина, угодил снаряд. Представляешь, они за десять минут до этого решили переехать немного в сторону! Судьба?.. Это полемика. Слушай меня внимательно. Тебе нужно записать стендап… встань с микрофоном, так чтобы за спиной был виден бронетранспортер. На бортах ты говоришь кровь? Запишись так, чтобы видно было кровь. Скажи, что вы должны были ехать вместе с саперами. Это драйв, фишка – вы же чуть не погибли! Понял? Умничка. Пока, пока. Опустел комендантский двор.

Серега Красивый Бэтер бушлат накинул – знобит.

И Вязенкина знобит.

Рана, рано еще. Только ж октябрь; впереди холода, там – далеко, не видно пока. Осень на Кавказе – бархат. А знобит.

Серега с ведром в руках. Тряпка в ведре. Вязенкин думает: «Чего Серега с ведром? Как же чего – кровь смывать. Подожди, Серега, не торопись… А чья это кровь, интересно, Вакулы или Женьки Реуки?»

– Гриня, время, Гриня! – Пестиков по часам стучит.

Вязенкин текст бубнит про себя, сбивается, начинает по-новой.

Память, память…

Не то в голове – не о работе мысли. Фотография в рамке на столе… Женьки Реуки нет на снимке… Костян на снимке. Мишаня обнимает Витька. Петюня Рейхнер. Колек брат Витька. Каргулов контуженный рожу корчит.

Не черно-белый снимок, а цветной получился.

Не о том мысли у Вязенкина – текст вылетает из головы – не профессионально. Он жив. Двое солдат погибли. И они с Пестиковым могли погибнуть.

Могли, всего лишь могли…

Это подвиг?

Это уже подвиг!

Пусть будет подвиг.

Приятно, черт возьми: горит огонь в камине – не жжет руки.

– Гри-иня, перегон, не уфпеем!

Завис спутник над Атлантикой, инженеры уже дизелек завели. Ленок на том конце спутниковой связи губы кусает. Нет, наверное, не кусает, – Ленок опытный редактор. Вязенкин выставился перед броней. Серега с ведром ждет. Обернулся Вязенкин, чуть подвинулся, как скомандовал Пестиков, – чтобы кровь было видней.

– Так нормально?

– Пойдет.

Вязенкин руку тянет, и ладонь кладет на броню.

Теплая броня у бэтера.

Надо же, знобит его: затылок дрожит, мурашки по шее и выше по волосам. А броня теплая. Отнял Вязенкин руку от брони. И черная ладонь стала. Серега сейчас же ливанет на броню, и с кровью стечет под колеса пылюга. Голый станет бэтер беззащитный…

Через два дня у Вязенкин с Пестиковым закончился срок двухнедельной командировки. Они уехали. Перед самолетом, как обычно, ночевали в Пятигорске.

Когда Вязенкин вернулся в Москву, в редакции «Независимой» компании все хвалили его: коллеги кивали понимающе – тот репортаж не на шутку всех напугал! Главный редактор, милая – очень милая дама, расцеловала Вязенкина, сказала, что он значительно вырос в профессиональном отношении. Вязенкину объявили отгулы, выдали премию в размере оклада. Он вместе с женой укатил отдыхать в Питер… Шел дождь. Прелестная девушка плела венки из желтых кленов, а потом кружилась в распахнутом пальто по кленовой алее. Лапчатая корона упала с ее головы. Прелестная девушка, будто не заметила, залилась счастливым смехом. Она увлекала за собой приятной наружности молодого человека. Молодые люди беззаботно шлепали по мокрым кленовым листьям до ранних питерских сумерек, до последней капли холодного октябрьского дождя.

Через сорок дней Вязенкин вновь приехал в Грозный.

В саперной палатке поминали пулеметчика Ишеева и фантазера Реуку. Серега Красивый Бэтер водрузил на стол огромную сковороду со шкварчащей картошкой. Были почти все. Не было только Каргулова. Он после госпиталя уехал в отпуск, – саперный взвод снова остался без лейтенанта.

Сидели за столом саперы: Буча, Мишаня, Костя Романченко, Петюня, другие, кого Вязенкин знал только в лицо. Витек быстро оклемался и снова ржал как дурак, и подначивал всех вокруг. Савва из разведки пришел, устроился с краю. Глаза у Саввы нитки. Забрел Полежаев, сказал, что созванивался с Вакулой. Тот все мотается по госпиталям. Не то у него афганское защемило, не то свежая дырка никак не заживет. Старый он дурак, подытожил Полежаев, но с женой ему повезло. Танюха его – баба сердечная, с ней только и выдюжит старик Евграфич. Спросил, платят ли корреспондентам как раньше по сто долларов в день.

Вязенкин сказал, что платят.

Вздохнул Полежаев, но тут же встряхнулся – завтра же в дорогу. Все уже сменились: комендант Колмогоров, другие офицеры. Духанин, правда, остался. Каргулов после отпуска только за деньгами вернется. И фьють – только их всех и видели!

Первый выпили за помин душ Ишеева и Реуки. Второй тоже за них. Третий, как и положено, за всех погибших.

Потом уже поднялся Костя Романченко и стал говорить. Много еще говорили после старшины, но его слова запомнил Вязенкин – на всю оставшуюся жизнь запомнил.

– Так что браты, скажу я… Вот нам медальки, ягрю, дали. Спасибо, конечно, корреспондентам. Они показали репортаж, где погибли наши браты. А про скольких они не смогли показать. Но я не о том хочу… Нас, ягрю, наградили всех после того трагического репортажа, – он достал из кармана медаль. – Вот она боевая медаль. И я буду гордиться. И дети наши… и твои Буча, и твои Витек, будут гордиться за своих отцов. Мы честно выполняли свой долг, – он немного помолчал и скоро закончил. – Но, пацаны! Что все эти медальки по сравнению с горем тех матерей, чьи сыновья погибли или остались без ног, или просто сошли с ума.

Тишина в палатке. Никто не посмеет нарушить этой тишины. Поднял Костя кружку, покружил в ней теплого разбавленного спирта.

– И все же, пацаны, быть добру. Ягрю, давайте за это и выпьем.

Первого декабря две тысячи первого года саперный старшина Константин Романченко погиб – во время разминирования подорвался на радиоуправляемом фугасе.

Вместо эпилога

Заметелило на Новый год, завьюжило.

Расстреляли две тысячи второй, располосовали – по нулям ровно сыпанули праздничными очередями, расчертили небо трассерами.

Иван Знамов дослужил свой контракт и после новогодних и рождества собрался ехать домой. Дома – переждать холода, отпариться в бане, надышаться березового духа, а там видно будет.

Первого же числа он и зашел в штаб, чтоб времени не терять. Подписав все бумаги у Духанина, выбрался на морозец и уселся под голым заиндевевшим каштаном.

Пусто на плацу.

Вечный огонь ровно горит. Ни ветерка. Синее небо, глубокое.

Хороший день. В такой день только о доме и думается. Иван чиркнул спичкой, зажал огонек в кулаке, подкуривает.

– Как жив здоров?

Он поднял голову. Корреспондентик! Пуховик распахнут, щеки красные, улыбается. Иван протянул руку.

– Давно приехал? Садись, покурим.

Вязенкин присел рядом.

Подумал Иван: хорошо бы сейчас как в поезде – под тудум-дудум, и чтоб проводница шастала, чтоб километры столбовые пролетали мимо…

– Про Костяна слышал?

Вязенкин кивнул.

– А знаешь, кто виноват в его смерти? – Иван вдруг понизил голос и выхрипел, страшным шепотом: – Я! Я один и больше никто. Я знал, мне снилось, но не дошло до моей тупой башки, – сквозь зубы прошептал: – не дае-ха-ло!

Он схватился за голову. Потер бритые виски.

– Хочешь, расскажу?

Он не слышал, что ответил ему Вязенкин, не видел, как тот закуривал и мял в руках сигарету; он не видел и не слышал ничего в мире вокруг. Он говорил и говорил долго и по-порядку, как вспоминалось – с самого начала: про Аргун и Петьку Калюжного, брата и черную кассету, драку в ресторане и тетку Наталью, Светлану Палну, Шурочку и Лорку-«плюс-минус», полковника Батова. Свои сны и десять ангелов.

– Ведь Костян в тот день предчувствовал. Потом все говорили, что по дурости Костян погиб. Он же заключил контракт на пять лет. Дурная примета. Ведь как заведено? Служи полгода, солдат, и вали на родину баб щупать. Деньги кончились – снова на контракт. Философия. Нельзя спорить с приметами. Только я по-своему мыслю.

Не торопится Иван. Нет ветра – не дует. Жить теперь можно нараспашку, хоть и мороз; не страшен мороз в такое вот безветрие.

– Костян… он серьезный мужик был. Он не как мы. Он дом хотел построить – чтоб беседка белая была, увитая виноградом. Мы как вышли, вернее, как на место приехали, он с брони спрыгнул и говорит – браты, говорит, смертию пахнет. У меня тогда аж мурашки по спине. Чего, ты, говорю, Костян, лиха нагоняешь? Первый раз что-ли. Эрпеха, хоть и старая, но работает. И потопали мы.

Иван задумался:

– Судьба, брат, судьба… Я ведь шел первым номером, меня должно было первым. Но эрпеха на Костяне сломалась – вырубилась, старая была глушилка. Говно, одним словом. Я уже метрах в пятнадцати был впереди, когда и рвануло сзади.

Слушает Вязенкин, нет? Слышит ли, о чем на самом деле говорит солдат? Холодновато сидеть нараспашку. Двигаться, двигаться надо, тогда ни мороз, ни ветер не страшен.

Запахнулся Вязенкин.

– Подбежал я к нему и, веришь, встал как вкопанный. Пацаны рядом кружатся, стрелять начали. Костян на земле под ногами корчится. И вижу я, как он поднялся на руках, и на меня смотрит, ртом беззвучно что-то говорит мне, а я понять не могу, вроде просит меня о чем-то, а я уйти хочу. Убежать.

Замолчал Иван, отдышался, закурил.

– Мутно мне тогда стало, может, ветром надуло. Потекло из глаз, и все как в тумане стало: Костян на земле копошиться, встать пытается. А у него там, где ноги и живот, все разворочено: кишки синим клубком вывалились и дымят. Парит прям. Мишаня к Костяну нагнулся перевязать, да куда там, нечего перевязывать. Полчаса Костян умирал. Я все время стоял над ним. И вдруг понимаю, о чем меня Костян просит. Он стонет тихонько так, еле слышно: «Добей, меня, брат, добей, больно мне, больно!» Я тогда как завороженный был, как в замедленном кино. Поднял я винтовку и ему прямо в лоб нацелил. Улыбнулся Костян и глаза закрыл.

Смотрит Вязенкин на солдата.

Справный солдат Иван Знамов. Все у него ладно: и форма по росту, и ботинки начищены, будто на парад идти. Глаза у Ивана – зелень болотная. И ресницы, будто пеплом присыпанные.

– Так вот и не верь потом снам, – продолжает Иван. – Савва вон бакланит… Как брательник мой говорил: сосчитаешь всех до последнего, так и отпустят тебя. Вот я и сосчитал… То ли курок у меня заклинило. Да не может такого быть – сколько лет со стволом в обнимку. Спать не лягу, а почищу. Жму курок, а он не жмется, давлю что есть сил, а он не давится. Слышу, как Мишаня в ухо мне орет – умер, пульса нет! Опустил я винтовку.

И еще сказал Буча. Только Вязенкин, может, и не понял до самого конца смысла этих последних слов.

– Так и стал Костян последним. Десятым. На себя взял мой грех.

Скрипнули синие ворота: вкатились во двор комендатуры бэтер с десантом на броне, водовозка Василича-зампотыла. Снегом запорошило борта.

Иван поднялся.

С бэтера прыгали саперы. Ивану перед дембелем не положено на маршрут ходить. На сохранении он.

– Ну, бывай, корреспондент.

Тепло в палатке. Кот Фугас к печи жмется – пахнет паленым котом. Берцы с улицы оттаивают – юфтью сырой так по носу и шибает. Привык Иван, и другие привыкли.

Колек, Витьков брат, вернулся на контракт. Колек – во главе стола, остальные расселись с обеих рук. Трет Колек умные темы – серьезный он мужик. Витек у себя в углу читает письмо из дома.

Отлежался Колек, и с виду ничего себе. Иван слушает. Подумал, что Колек еще больше посерьезнел. Ухмыльнулся про себя Иван: «Вот как бывает – один на «ха-ха», другой на «умняк». Как с травы».

И вдруг…

– Паренек чудной со мной лежал, – говорит Колек. – Все про Толстого рассуждал, про князей. Серьезный паренек. Правильный. Он про женщин красиво говорил, про вечный двигатель… Только я с ним в одном не согласен был. Он говорил, что народ, то есть мы с тобой, Мишаня, виноваты в том, что много нас на земле. Поэтому и происходят войны на земле. Расплодились потому что мы… А сам без ног. Ноги ему уже в госпитале отчикали. Осколками все кости перебило. Он мне берцы подарил, говорит еще с первой войны, трофейные.

Не-ет, год нынче не простой наступает, знаковый год!

Так и подумал Иван.

– Дай-ка, Колек посмотреть берцы, – говорит Иван.

Поднял Колек ногу.

– Ну-ка, снимай.

– Да ты чего? – Колек не понимает, чего это Буча взвился так: забегал по палатке, бушлат на себя тянет.

– Снимай, снимай, говорю. Не бывает, значит, исключений, не бывает.

Он бежал на задний двор.

Перескочил через Серегу. Тот у бэтера копается; ахнул от неожиданности. Мимо машин в автопарке, караулку обежал Иван. И встал перед колючей проволокой. Дальше чужая территория – промка дальше, руины и помойка. Не думая больше и не сомневаясь, Иван размахнулся и, что есть силы, швырнул берцы за колючку.

– Пропади, ты пропадом!

Повернулся Иван и зашагал бодро, но остановился и полез за пазуху. Утро разгулялось, солнце выползло из-за снежных развалин. Иван щурится на солнце… Когда еще в штабе был, передали ему письмо. Глянул на конверт – от матери, только почерк материн вроде ровнее стал. На обратном адресе: Степное, улица их.

Теперь видит Иван, что не знакомый ему почерк. Развернул письмо, стал читать.

Прочитал залпом…

Серега Красивый Бэтер к нему сзади – закурить дай, братуха. Не слышит Иван. Серега его тянет за рукав. Иван ошалело глядит.

– Серый, дело такое… мама дорогая… Серый! – хватанул с брони снежка, кинул себе в лицо. Серега смотрит, вроде не пьяный Иван. А как пьяный. – Шурка это пишет… моя! Понял? Слушай…

Стал Иван читать вслух:

– «Дорогой Ваня, я боялась тебе писать, но все время думала о том, что не дело так, как вышло у нас с тобою. Нельзя так все оставлять… – Иван перескочил по строчкам, нашел нужное место: – В феврале родился у меня сын. И никто не знает, Ваня, кроме меня, что не мужнин он, а твой…» – Иван на этом месте, палец поднял, потряс перед Серегиным кривым носом. – Понял ты, душа керосиновая? Понял?! Мо-ой!! Дальше, дальше…

Иван зашебуршал листками, нашел и ткнул в нужное место пальцем.

– Вот, Серый, главное… «А назвала я сына Георгием…» Жоркой, понял?! Жор-кой!!

Иван жадно глотнул морозного воздуха, выдохнул легко.

– Не-а, Серый, ничего-то ты, брат, не понял…

Февраль 2003 – сентябрь 2007 года.

Грозный – Москва – Коломна (д. Белые Колодези).

Сто первый

– Двойка, к вам идет борт, на борту шесть лежачих и двенадцать сидячих.

– Встречаем.

Гражданские самолеты приземляются, сверхзвуковые истребители совершают посадку.

Ил-76-ой с двенадцатью тоннами рваного мяса на борту «упал» на взлетную полосу аэродрома…

Третьего января тысяча девятьсот девяносто пятого город-герой Волгоград замело колючей пургой по самый Мамаев курган. В утро этого дня военврач Томанцев был поднят по тревоге, – сообщили, что на «большую землю» из Грозного прибывают первые раненые.

Шесть да двенадцать получается восемнадцать душ.

Томанцев распорядился, чтобы шесть «реанимаций» с мигалками и пара разъездных госпитальных «буханок» подкатили задком под брюхо семьдесят шестого ила. Самолет закончил рулежку, крылья качнулись напоследок и замерли. Томанцев стоял первым, за ним остальные – врачи и медсестры, его друзья и коллеги по госпиталю. Заработали механизмы створок грузового отсека…

Весь Новый год в теленовостях передавали сводки о боевых действиях в Грозном. Томанцев считал и удивлялся, что так мало раненых за три дня боев. Конечно, думал он, раненых больше, но их распределили и по другим госпиталям: в Ростов, Владикавказ, кого сразу в Москву в Бурденко.

С ноющим до зубной боли воем стала отваливаться рампа…

Томанцев поежился, нащупал в кармане бушлата фляжку с коньяком. Коньяк – сосудам бальзам, если – в меру. Подполковник Томанцев умел пить в меру – научился через год, как вернулся из Афганистана; и вот дослужился до начальника «гнойной хирургии». С семьей у него лады: жена, дочка – студентка мединститута. С молодым человеком уже встречается. Лизой ее зовут. Стеснительная. Он думал раньше – но боялся об этом думать, – что она познакомится с каким-нибудь курсантиком, выпускником-золотопогонником, махнет за ним по далеким гарнизонам.

До половины опустилась рампа. Вдруг остановилась. Заело – стонет на морозе гидравлика. Но отпустило. Снова медленно повалилась…

Ежатся на ветру военврачи и медсестры.

Лиза у них в госпитале проходила практику, работала медсестрой. Вон она за его спиной стоит. Настырная девка выросла: спорит с отцом – не удержишь на месте – все ей знать надо, видеть, пощупать самой. Он отговаривал дочь от гнойной хирургии. Случится война – как девчонке на такое смотреть? Ручки у нее тоненькие прозрачные, глазенки серенькие, вся словно тростиночка. Не его, Томанцева, порода – материна. И случилась же война! Как ее теперь уберечь: не пускать, не дать смотреть на страдания! Вдруг не выдержит? Таких, как Лизочка его, нельзя пускать на войну, спасать надо от войны.

Томанцев тронул фляжку – полная фляжка, коньяк в ней пять звезд, подарочный; решил – с легкоранеными и отправит ее: «Старый дурак, дурак! Дочь родную тащу на войну! Мозгов нету что ли?»

Отвалила рампа. Керосин авиационный – пахуч, транспортник с летунами насквозь пропах.

И пахнуло….

Как вошел Томанцев внутрь – торопился, оступился на скользкой рампе – и задохнулся смрадом. Сладкий приторный дух крови, йода, мочи и горелого мяса, еще сырой кирзы вперемешку с запахом скисших под прелой хэбешкой тел.

Борт, как размороженный рефрижератор с протухшей рыбой, был забит людьми.

Томанцев считал и сбивался со счета, но считал снова по головам и подвесным в три яруса койкам. Когда насчитал восемьдесят лежачих, сидячих считать не стал: те копошились, ворочались, чиркали спичками об коробки.

– Не курить, не курить, не курить! – орал человек в летной куртке.

Томанцев толкнул его плечом, вырвался на мороз и чуть не задохнулся – закашлялся на ледяном ветру, но не закричал нервно, а громко и отчетливо, чтобы разобрали врачи и медсестры, и тот, пропахший летным керосином, произнес:

– Все внутрь! Пощупать, понюхать… Готовить к транспортировке. Закрыть рампу, тепло не выгонять. Меня ждать, – и пошел от самолета нараспашку бушлат.

Машины скорой помощи, визжа сиренами, стекались к аэропорту со всего города.

Томанцев поднял больницы, МЧС, милицию; успел отзвониться жене, сказал, чтоб не ждала недели две.

Лежачих грузили и увозили, снова грузили.

Стемнело.

Сине-красные мигалки, будто гигантские гирлянды, растянулись по шоссе в сторону города. В это время Томанцев считал сидячих. На сто первом остановился, – у сто первого бушлатом ноги прикрыты, – отдернул бушлат: не было у сто первого правой ноги от середины бедра.

– Ты как же сидишь, солдат? Почему не лежа?

– Дай, закурить. Лейтенант я.

Томанцев прикрыл его бушлатом и, вынув из кармана початую пачку, из другого зажигалку, все вместе вложил сто первому в ладони.

Томанцев думал, как увозить сидячих. Летун в керосиновой куртке прошнырялся по аэропорту, где-то уже остограмился, радостно так сообщил:

– Там на кольце рейсовые автобусы штук пять.

Томанцев побежал.

Четыре автобуса поехали сразу – водители молча выслушали, молча завелись. В пятом водитель, немолодой кавказец, обедал – жевал вдумчиво, запивал из термоса.

– Поехали, – сказал Томанцев.

– Нэ поеду, у мэня графык.

Томанцев прогрыз до крови щеку; потянулся к поясу, расстегнул кобуру и, вынув пистолет, передернул затвор. Ствол упер водителю в лоб.

– Поехали! Аргументировано?

– Э-э, брат, зачем так, да? Доем только…

Он не доел. Томанцев ехал вместе с ним. Забрав последних раненых, автобус понесся, раздирая фарами густо поваливший снег. Томанцев держался за поручни, стоял и думал о дочери. Где она? Ведь поехала с лежачими, ведь не слушается его Лизка. А он? Он не уберег, не спрятал ее. Она слабая – дочь его родная. Таких война не жалеет: разжует и выплюнет. Спасти, спасти, спасти! Сто восемьдесят раненых нужно спасти, ни одного не потерять!

У госпиталя народу как на вокзале. Носилками таскают; на руках, ковыляющих под бинты поддерживают; кто на больное оступился, взвыл матюгами. Часы как минуты. Все двенадцать тонн загрузили: перетаскали, разложили по койкам, матрасам и углам. Томанцев бушлата не снимал, спина взмокла; он считает: сколько врачей, сколько капельниц, сколько жратвы на сегодня и завтра готовить. Забыл о дочери. Искал глазами сто первого и все не находил…

И пошло поехало.

Первым делом каждого обмыть, рванье задубевшее кровяное содрать иногда со шкурой и мясом. Орут, кто терпит. Голых, наспех обмытых, тащат на перевязку.

Не успевают медсестры, а надо быстро: там сердце останавливается, реаниматолог ребра ломает – пошло сердце, тут же укол, капельницу. В операционной на столе мокрый от крови солдат. Он воет как собака, скулит. Врач – над ним со щипцами.

– Терпи. Сейчас третий буду вынимать… От так! – и выдернул осколок из ягодицы.

– А-а… ыы-ы!

Промедол рекой льется; медсестра ополоумевшая мимо бежит, глаза – блюдца. Томанцев схватил ее за локоть, встряхнул, потряс.

– Лизка где?

– Там печень…

– Что?

– В печень… крови ужас как много… – всхлипнула.

– Марш и не ныть!

Медсестра губки поджала, ныть перестала, слезы оттерла.

– Ага, – и побежала.

Томанцев, наконец, добрался до своего кабинета. Сразу выкурил три сигареты подряд, одну за другой…

Парень у Лизки – приятной наружности молодой человек. Аспирант. Историк. Приходил к ним в гости и рассказывал, что хочет он заняться темой военнопленных немцев. Представляете, говорил Лизкин аспирант, из девяноста тысяч плененных под Сталинградом немцев, только десять тысяч дошли, дожили до лагерей!

Сто восемьдесят надо спасти! Надо…

Полночь на дворе. В госпитале ни одного темного окна.

В кабинет ворвался старший ординатор. Рот разевает, а сказать не может.

– Ты чего, старшой? – Томанцев рад, что тот его от мыслей семейных отвлек.

Интеллигентен старшой – коньяк никогда залпом не пьет.

– Мать перемать! Куда прикажете оружие девать – а?

В коридоре, где выбрали подходящее место – куча тряпья: бушлаты, хэбешки, сапоги со вспоротыми голенищами, шапки в одно ухо. Старшой стоит над кучей и держит в руке гранату, в другой пистолет.

– Это что – трофеи? Или в милицию сдавать?

Томанцев ногой ковырнул, бушлата рукав откинул – еще граната, патроны высыпались из драного кармана. Стали кучу вонючую ворошить: раскопали еще с десяток гранат и чуть не цинк патронов. Старшой из середины выудил автомат с подствольником.

– Твою мать!

Томанцев распорядился про оружие, а сам уже из реанимации по палатам, по коридорам: там промедол кончился, тут офицер, танкист обгорелый, спеленатый бинтами как мумия, руками машет, белыми обглодышами ворочает. Убью, кричит, суки! За пацанов убью! Кто подставил нас, суки?!

Томанцев по лестнице спустился на этаж, зашел в туалет. Зеркало над раковиной. Он воды из-под крана плеснул в лицо. Смотрит в зеркало, капли стекают по отражению: по щекам, по седой щетине на щеках, по глазам. На часы глянул – три ночи. Лизка! Вот, дрянная девчонка! Придется отчитать ее дома. Когда ж отчитывать? Недели через две…

Лизка, как проводила своего аспиранта, и сказала им: папа, мама, так и так, мол, молодой человек у меня умный, только не решительный. Мы поженимся. Вы не против, родители? Он мне предложение сделал, а я согласилась.

Почти всех раненых распределили. Томанцев отдышался, шагает к себе в кабинет, думает, что теперь можно и коньяку пятизвездочного.

Почти дошел…

И вдруг видит – солдатик сидит в углу, а в руках держит сапог кирзовый. И дрожит солдатик, колотит его мелко, мелко.

Но в сапог вцепился двумя руками, будто во что родное. Шапка-фазанка – кусок сгнившей ваты – на голове. Морда у него чумазая, рот открыт, губешки ребячьи, и сопля зеленая засохлая под носом.

Томанцев остановился над ним.

По-вдоль коридору еще человек десять: кто на корточках, кто вповалку. Их с краю таскают медсестры по одному.

Томанцев нагнулся – от солдата пахнуло гнилью – ворот ему оттянул, а там кровяные расчесы и точки черные кучками и поодиночке. Жирные точки, сытые… Вши!

– Ты чей, солдат?

Тот куренком глядит с поднизу и, заикаясь так, говорит:

– Ле-ле-лейтенантовский, – и глазами неморгающими косится на бугор рядом.

Под бушлатом зашевелилось. Показалась стриженая макушка, голова, лицо землистого цвета. Знакомое лицо-то! Томанцев лоб наморщил. Еп…

– Курить есть? – сказало лицо, будто выблевало.

Лейтенант, сто первый! Безногий!.. Томанцева в жар бросило, пот со лба оттер, вымолвить слова не может. Вот так сортировочный ляп! Есть правило спасать в первую очередь тех, кто молчит. Кто матюгами кроет от боли, тех во вторую очередь: обождут, орут, значит, силы еще есть. А этот видать так крепко молчал, что не заметили…

Сто первый черными губами пошевелил – голос у него ровный и тихий, будто и не болеет человек вовсе, а спросонья будто:

– Ты этого… этому придумай какую-нибудь болячку. Убили бы его… Я ему дал свои сапоги, чтобы держал в обеих руках и не потерял, а он один просрал в дороге. Я его потащил за собой как будто бы он раненый легко. Но он целый… Только убили бы его, если б остался там. Таких сразу убивают, я видел. Мне обидно стало, что убьют не за хер. Придумай ему болячку, напиши в своих бумажках. Слышь… Пусть пацана отпустят домой к мамке. Он мамку звал, когда их убивали. А я ему дал сапоги и говорю, ты, дура, смотри, балакай всем, что меня сопровождаешь, типа я очень важный клиент, и ты должен меня с сапогами доставить. И сам, что тоже раненый… Напишешь?

Ни слова не произнес Томанцев. Сто первый равнодушно спросил:

– Куриво есть?.. Таких как этот нельзя пускать на войну. Нельзя… Слабый он, убивают сразу таких на войне.

Томанцев вернулся в кабинет, достал фляжку с коньяком и, не отрываясь, выпил все до последней капли.

Свадьбу ведь они назначили через месяц. Свадьбу решили играть дома, чтобы по-семейному, но обязательно с аккордеоном. Старший ординатор, друг его по Афгану, так играл, так играл! И квартира, где жить молодым, была – от бабки осталась – на Спартановке: двухкомнатная и с видом на Волгу.

В кабинет ворвалась бледная Лиза.

– Папа… товарищ полковник, почему промедола нет? Да слышишь, что ли? Папа, папа…

Тому солдатику с сапогом Томанцев придумал болячку. Сам расписал историю болезни. Ровно через две недели отпустили солдатика домой к мамке. Спасти удалось почти всех – сто семьдесят девять раненых из того первого борта, который «упал» на взлетную полосу волгоградского аэродрома третьего января тысяча девятьсот девяносто пятого года. Один умер – лейтенант сто первый. Ночью тихо умер – остановилось сердце, только утром и заметили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю