355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Гаршин » Сочинения » Текст книги (страница 15)
Сочинения
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:52

Текст книги "Сочинения"


Автор книги: Всеволод Гаршин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Письмо было очень длинное; я не дочитал и бросил его в топившуюся печку. Участие Бессонова в этом деле для меня показалось несомненным. С какой стати капитану заботиться о спасении моей души? Вся кровь бросилась мне в голову, и первым моим движением было бежать к Бессонову. Я не знаю, что бы я с ним сделал. О капитане я не думал: этот ренегат, скрывающий свое ренегатство, был уговорен, подпоен, может быть, чем-нибудь запуган. Я схватил шляпу и был уже у дверей, когда опомнился. Лучше было прежде успокоиться и потом уже решить, что делать.

Я утвердился в этом решении и, в ожидании Надежды Николаевны, попробовал писать кое-какие аксессуары картины, думая успокоиться в работе; но кисть прыгала по холсту, и глаза не видели красок. Я оделся, чтобы выйти и освежиться на воздухе; отворив дверь, я увидел, что перед ней стоит Надежда Николаевна, бледная, задыхающаяся, с выражением ужаса в широко раскрытых глазах.

XVIII

Из дневника Бессонова. Тоска! Тоска эта преследует меня, где бы я ни был, что бы я ни делал, чтобы забыть, утолить ее чем-нибудь. Глаза мои, наконец, открылись; с тех пор как я ничего не записываю в этот дневник, прошел месяц, и в этот месяц решилось все. Куда девалось это хваленое философское спокойствие? Где мои бессонные ночи, проводимые за работой? Я, тот самый я, который гордился тем, что имею характер в наше бесхарактерное время, смят и уничтожен налетевшей бурей… Какой бурей? Разве это буря? Я презираю себя, презираю за свою прежнюю гордость, которая не помешала мне склониться перед пустой страстью; презираю за то, что позволил этому дьяволу в образе женщины овладеть своей душой. Да, если бы во мне жила вера в сверхъестественное, я не мог бы иначе объяснить случившееся, как наваждением.

Перечитал написанные строчки… Что за унизительные, жалкие жалобы! О, где ты, моя гордость, где сила воли, дававшая мне возможность переламывать себя и жить не так, как живется, а как я хотел жить? Я унизился до мелочной интриги: написал письмо матери, и она, без сомнения, рассказала все, что я хотел, его сестре, и из этого ничего не вышло; в нетерпении я заставил старого дурака написать безграмотное письмо Лопатину – и из этого ничего не выйдет, я знаю это. Он бросит письмо в огонь, или, еще хуже, он покажет его ей, своей любовнице, и они вместе будут читать его, потешаться над безграмотными излияниями капитанской души и будут издеваться надо мной, потому что поймут, что некому было, кроме меня, толкнуть капитана на эту пошлость.

Его любовнице! Так ли это? Слово сорвалось у меня с пера, но я до сих пор не знаю, правда ли это? А если это не так? Если для меня есть еще надежда? Что заставляет меня думать, что он полюбил ее, кроме смутных подозрений, возбужденных безумной ревностью?

Три года тому назад все было возможно и легко. Я лгал в этом самом дневнике, когда писал, что отказался от нее, потому что увидел невозможность спасти. Если не лгал, то обманывал себя. Ее легко было спасти: нужно было только наклониться и поднять ее. Я не захотел наклониться. Я понял это только теперь, когда мое сердце болит любовью к ней. Любовью! Нет, это не любовь, это страсть безумная, это пожар, в котором я весь горю. Чем потушить его?

Я пойду к ней и поговорю с нею. Я соберу все свои силы и буду говорить спокойно. Пусть она выбирает между мною и им. Я скажу только правду, скажу, что ей нельзя рассчитывать на этого впечатлительного человека, который сегодня думает о ней, а завтра его поглотит что-нибудь другое, и она будет забыта. Иду! Так или иначе, а это нужно кончить. Я слишком измучен и больше не могу…

В тот же день.

Я был у нее. Сейчас иду к нему.

Это последние строки, которые будут написаны в этом дневнике. Ничто не может удержать меня. Нет у меня власти над собою…

XIX

Записки Лопатина. Зачем тянуть дальше? Не лучше ли кончить свои воспоминания на этих строках?

Нет, я напишу до конца. Все равно: если я и брошу перо и эту тетрадь, этот ужасный день будет переживаться мною в тысячный раз; в тысячный раз я испытаю ужас, и мучения совести, и муки потери; в тысячный раз сцена, о которой я сейчас буду писать, пройдет перед моими глазами во всех своих подробностях, и каждая из этих подробностей ляжет на сердце новым страшным ударом. Буду продолжать и доведу до конца.

Я привел Надежду Николаевну в комнату; она едва стояла на ногах и дрожала, как в лихорадке. Она смотрела на меня все тем же испуганным взглядом и в первую минуту не могла сказать слова. Я усадил ее и дал ей воды.

– Андрей Николаевич, берегитесь. Заприте дверь… не впускайте никого. Он придет сейчас.

– Кто, Бессонов?

– Заприте дверь, – шептала она.

Гнев овладел мною. Ему мало безыменных писем; он дошел до насилия.

– Что он сделал с вами? Где вы его видели? Успокойтесь. Выпейте еще воды и расскажите. Где вы его видели?

– Он был у меня…

– В первый раз?

– Нет, не в первый. Он был еще два раза. Я не хотела говорить вам, чтобы не рассердить вас. Я просила его перестать ходить ко мне; я сказала, что мне тяжело видеть его. Он молча ушел и не был недели три. Сегодня он пришел рано и ждал, пока я оденусь.

Она замолчала; ей было трудно продолжать.

– Что ж дальше?

– Я никогда не видела его таким. Он говорил сначала спокойно. Он говорил о вас. Он не говорил о вас ничего дурного; сказал только, что вы человек впечатлительный и увлекающийся и что я не могу надеяться на вас. Он просто сказал, что вы меня бросите, потому что вам скоро надоест возиться со мной…

Она замолчала и расплакалась. О, никогда такая любовь и жалость не овладевали мной! Я взял ее холодные руки и целовал их. Я был безумно счастлив; слова без удержу полились из уст моих. Я сказал, что я люблю ее на всю жизнь, что она должна быть моей женой, что она видит и знает, что Бессонов неправ. Я сказал ей тысячу нелепых слов, счастливых слов, по большей части не имевших никакого внешнего смысла, но она поняла их. Я видел ее милое лицо, озаренное счастьем, на моей груди, это было совсем новое, немного чужое лицо, не то лицо с тайным мученьем в чертах, которое я привык видеть.

Она улыбалась, и плакала, и целовала мои руки, и прижималась ко мне. И в ту минуту во всем мире не было ничего, кроме нас двоих. Она говорила что-то о своем счастии и о том, что она полюбила меня с первых же дней нашего знакомства и убегала от меня, испугавшись этой любви; что она не стоит меня, что ей страшно связать мою судьбу со своей; и снова обнимала меня и снова плакала счастливыми слезами. Наконец она опомнилась.

– А Бессонов? – вдруг сказала она.

– Пусть приходит Бессонов, – ответил я. – Какое нам с вами дело до Бессонова?

– Постойте, я кончу, что начала говорить о нем. Да, он говорил о вас. Потом о себе. Он сказал, что он гораздо более надежная опора, чем вы. Он напомнил мне, что три года тому назад я любила его и пошла бы за ним. И когда я сказала, что он обманывает сам себя, вся его гордость вспыхнула, и он до такой степени вышел из себя, что бросился на меня… Постойте, – сказала Надежда Николаевна, схватив меня за руку, когда увидела, что я вскочил на ноги, – он не тронул меня… Мне жалко его, Андрей Николаевич… он у меня в ногах валялся, этот самолюбивый человек! Если бы вы видели это!

– Что же вы сказали ему?

– Что же было говорить? Я молчала. Я сказала только, что не люблю его. И когда он спросил – не потому ли, что люблю вас, я сказала ему правду… Тогда с ним случилось что-то такое страшное, что я не могу понять. Он кинулся на меня, обнял меня, прошептал мне: «прощай, прощай!» – и пошел к двери. Никогда я не видела такого ужасного лица. Я упала на стул почти без сил. У двери он обернулся и странно так засмеялся и говорит: «Впрочем, я еще увижусь с тобой и с ним». И лицо его было так ужасно…

Она вдруг перестала говорить и страшно побледнела, устремив глаза ко входу в мастерскую. Я обернулся. В дверях стоял Бессонов.

– Не ждали? – сказал он, заикаясь. – Я не обеспокоил вас и прошел с черной лестницы.

Я вскочил на ноги и стал против него. И мы стояли так долго, меряя друг друга глазами. Он был действительно способен навести ужас. Бледный, с красными, воспаленными глазами, с ненавистью устремленными на меня, он ничего не говорил; его тонкие губы только шептали что-то, дрожа. Мне вдруг стало жаль его.

– Сергей Васильевич, зачем вы пришли? Если вы хотите говорить со мной, подите и успокойтесь.

– Я спокоен, Лопатин… Я болен, но спокоен. Я уже решил все, и мне не от чего волноваться.

– Зачем же вы пришли?

– Затем, чтобы сказать вам несколько слов. Вы думаете быть счастливым с ней? – он указал рукою на Надежду Николаевну. – Вы не будете счастливы! Я не позволю вам этого.

– Уйдите отсюда, – сказал я, делая страшные усилия, чтобы говорить спокойно. – Подите, отдохните. Вы сами сказали, что больны.

– Это мое дело. Вы слушайте, что я вам скажу. Я ошибся… Я виноват. Я люблю ее. Отдайте ее мне.

«Он сошел с ума!» – мелькнуло у меня в голове.

– Я не могу жить без нее, – продолжал он глухим и хриплым голосом. – Я не выпущу вас, пока вы не скажете мне «да!»

– Сергей Васильевич!

– И вы скажете мне это «да», или…

Я взял его за плечи и повернул к двери, он шел послушно. Но подойдя к двери, вместо того чтобы взяться за ручку, он повернул ключ, сильным движением оттолкнул меня и стал в угрожающую позу. Надежда Николаевна вскрикнула.

Я увидел, как он переложил ключ в левую руку, а правую опустил в карман. Когда он вынул ее, в ней блестел предмет, которому я тогда не успел дать названия. Но вид этого предмета ужаснул меня. Не помня себя, я схватил стоявшее в углу копье, и когда он направил револьвер на Надежду Николаевну, я с диким воплем кинулся на него. Все покатилось куда-то с страшным грохотом…

Тогда началась казнь.

Я не знаю, сколько времени я лежал без сознания. Когда я очнулся, я не помнил ничего. То, что я лежал на полу, то, что я видел сквозь какой-то странный сизый туман потолок, то, что я чувствовал, что в груди у меня есть что-то, мешающее мне двинуться и сказать слово, – все это не удивило меня. Казалось, что все это так и нужно для какого-то дела, которое нужно сделать и которого я никак не мог вспомнить.

Картина! Да. Шарлотта Корде и Илья Муромец… Он сидит и читает, а она переворачивает ему листы и дико смеется… Какие пустяки!.. Это не то; это не тот вопрос, о котором говорит Гельфрейх.

Я делаю движение и чувствую, что мне очень больно. Конечно, это так нужно, иначе и нельзя.

Тишина. Ожившая муха звенит в воздухе и потом бьется в стекло. Рамы еще, не вынуты, но сквозь них доходит веселое дребезжание дрожек. Дымок расходится перед моими глазами, странный сизый дымок, и я ясно вижу на потолке грубую лепную розетку вокруг крюка. Я думаю, что это очень странный орнамент; я никогда не замечал его прежде. И кто-то касается моей руки; Я повертываю голову и вижу чью-то руку, маленькую, нежную, белую, лежащую на полу. Я не могу достать ее, мне очень это жаль, потому что это рука Надежды Николаевны, которую я люблю больше всего на свете…

И вдруг яркий луч сознания озаряет меня, и я сразу припоминаю все, что случилось… Он убил ее.

Не может быть! Не может быть! Она жива. Она только ранена. Помогите! Помогите! Я кричу, но звука не слышно. Только какое-то клокотание в груди душит и давит меня, и розовая пена клубится на моих губах. Он убил и меня.

Собрав силы, я приподнялся и увидел ее лицо. Глаза ее были закрыты, и она была неподвижна. Я чувствовал, как волосы шевелятся на моей голове. Я хотел бы лишиться сознания. Я упал к ней на грудь и покрывал поцелуями это лицо, полчаса тому назад полное жизни и счастья, доверчиво прижимавшееся к моей груди. Теперь оно было неподвижно и строго; маленькая ранка над глазом уже не сочилась кровью. Она была мертва.

* * *

Когда выломали дверь и Семен Иванович бросился ко мне, я почувствовал, что меня оставляют последние силы. Меня подняли и положили на диван. Я видел, как взяли и вынесли ее, я хотел крикнуть, просить, умолять, чтобы этого не делали, чтобы оставили ее здесь, подле меня. Но я не мог крикнуть; я только беззвучно шептал, пока доктор осматривал мою простреленную навылет грудь.

Вынесли и его. Он лежал с суровым и страшным т-цом, залитым кровью, волной хлынувшей из смертельной раны на голове.

* * *

Я кончаю. Что еще прибавлять?

Соня приехала сейчас же, вызванная телеграммой Семена Ивановича. Меня лечили долго и упорно и продолжают лечить. Соня и Гельфрейх уверены, что я останусь жив. Они хотят везти меня за границу и надеются на это путешествие, как на каменную гору.

Но я чувствую, что мне осталось уже немного дней. Рана моя закрылась, но грудь разрушается другой болезнью: я знаю, что у меня чахотка. И третья, еще более страшная болезнь помогает ей. Я ни на минуту не забываю Надежду Николаевну и Бессонова; страшные подробности последнего дня вечно стоят перед моим душевным взором, и какой-то голос, не переставая, нашептывает мне на ухо о том, что я убил человека.

Меня не судили. «Дело» прекращено: было признано, что я убил, защищаясь.

Но для человеческой совести нет писаных законов, нет учения о невменяемости, и я несу за свое преступление казнь. Мне недолго уже нести ее. Скоро господь простит меня, и мы встретимся все трое там, где наши страсти и страдания покажутся нам ничтожными и потонут в свете вечной любви.

1885 г.

Очерки. Статьи

Подлинная история Энского земского собрания

Маленький уездный городок в тревоге. Со всех сторон понаехали гласные: помещики с остатками прежнего величия явились в каретах и колясках, помещики без таковых остатков и духовенство – в тарантасах, крестьяне… – впрочем, их почти не было в числе гласных уезда.

По улицам, по которым в обыкновенное время прогуливаются только скучающие собаки да сумасшедшая нищая, Марья Ивановна, предполагающая в недалеком будущем выйти замуж за какого-то мифического помещика, господина Растопыркина, о чем она сообщает во всеуслышание, – теперь ходят группы обывателей города и уезда, группы оживленных, озабоченных, горячо толкующих людей. Большею частью они направляются к местному клубу. Здесь все полно; кроме гласных, собрался также и весь город. Говор, стук ножей и вилок, звон посуды. В одном углу высокий седой господин собрал вокруг себя толпу слушателей и заливает их потоками красноречия:

– Да помилуйте, господа, это негодяй, совершеннейший негодяй. Я так и назову его «Гласов». Он, положим, Голосов, ну, да Гласов – это лучше! Я, поверьте, все законы знаю. Я ему такие законы покажу! Я скажу: господин гласный Гласов, хотя вы и все законы знаете…

Слушатели смеются.

– Хотя вы и все, скажу, законы знаете, но я… господин гласный Гласов, иначе…

Гласов проходит мимо. При его приближении все стихает, только слышится сдержанный смех. Седой господин бросает на Гласова взгляд вепря, Гласов отвечает ему тем же. Однако враги расходятся благополучно.

Буфет берется приступом. Рюмки водки и бутерброды исчезают с невероятной быстротой; под влиянием винных паров языки представителей нужд и потребностей населения делаются еще развязнее. Какой-то оптимист, с рюмкой водки в одной руке и с куском балыка на вилке в другой, ликует и восторженно разглагольствует:

– Вот, господа, как наш-то уезд себя знать дает! Мужскую прогимназию открыли, женскую откроем! Письма по почте земской посылать будем! Железную дорогу выстроим! Вот как у нас!

Водка и балык исчезают.

– Вы бы прежде позаботились о мерах против голода, – грустно говорит какой-то маленький человечек – не земец.

Балык представляет важные препятствия свободному выражению мыслей ликующего господина, но наконец он побежден, и из облизывающихся уст вылетает:

– Какой голод?

– А в Муразовской-то волости – копна на десятине.

– Какая копна? Что за голод! Пустяки, никакого голода нет! У меня, батюшка, копна семь мер, слышите? Семь мер в этом году дает. У меня, батенька, пятьсот четвертей в этом году одной пшеницы-с! Вот что-с. Какой тут голод? Урожаи не ниже среднего… У меня, сударь мой…

– Помилуйте, какой голод! – громко вмешивается третий собеседник, господин джентльменского вида. – Я предлагаю тридцать копеек в день, и никто не идет ко мне работать. Разве это нужда? Поверьте, если бы они нуждались, они бы и за гривенник пошли.

– Да ведь я говорю только, что в Муразовской волости…

– Нет, позвольте-с! У меня в самом Муразове погреб. Если бы был голод, разве не было бы заметно по отпуску спирта?

– Пьяницы! – перебивает мрачный отставной генерал, хранящий в своем сердце предания «Вести».

– А? Разве не было бы заметно? – победоносно кричит изящный владелец погреба, наклоняясь своей бородой к самому лицу низенького протестанта. – Они, милостивый государь, водку пьют, как и всегда! А вы в набат, голод…

– Дармоеды! – гремит генерал и, полный негодования, требует рюмку хересу.

Низенький человечек скромно удаляется.

– Вредный человечек, ваше превосходительство.

– Пьяницы! Что-с, что вы говорите? – строго и внезапно обращается генерал к изящному владельцу погреба.

– Франт этот, говорю, ваше превосходительство, вредный человек.

– А, да, да, из них, из этих, из новых. Лентяи! Составляется одиннадцать пулек.

Иван Иванович Половин проснулся в необыкновенно приятном расположении духа. Да и было отчего. Наступающий день был для него великим днем. Он был скромный человек и не жаждал славы, но вдруг случилось обстоятельство, поставившее его в центр общественного водоворота: предводителя дворянства хватил паралич, так что он оказался неспособным председательствовать на предстоящем земском собрании. И воля судьбы указала Ивану Ивановичу взять на себя эту почетную и трудную обязанность.

Когда Иван Иванович, напившись чаю, надел свой мундир на белой подкладке, с длинною талией и пришитыми орденами, и вышел на улицу, то даже Марья Ивановна, проходившая в это время мимо, возопила от восторга и надежды увлечь в свои сети приятного подполковника. Господин Растопыркин на минуту был забыт.

– Пошла, пошла, дура, – сердито сказал председатель и величественно направился к низенькому зданию, вымазанному глиной, как и все здания описываемого города.

Вывеска, прибитая на одном из углов этого здания, гласила: «Энская уездная земская управа».

Зала собрания была уже битком набита. По случаю ярмарки и хорошей погоды число собравшихся гласных было более чем достаточно для того, чтобы собрание могло состояться.

Иван Иванович, пробираясь через толпу и расточая рукопожатия направо и налево, достиг длинного, покрытого зеленым сукном, стола. Сделав фланговое двжжение для обхода, он достиг, наконец, до своего председательского места и взял в руки колокольчик.

Водворилась тишина. Сосчитали гласных, выбрали членов редакционной и ревизионной комиссий, словом, начали так, как начинают все земские собрания. Но читатель еще не вполне знаком с составом энских представителей.

Главный элемент собрания, благородное дворянство, нам уже отчасти известен. Второй, менее численный, но не менее могущественный, составляло благочестивое духовенство. Целая скамья была занята массивными телами в коричневых и лиловых шелковых рясах, с наперсными крестами и даже с знаками ордена святой Анны. Похвальное единодушие и твердость в шествовании к избранной цели всегда составляли главные качества энских пастырей. Кроме того, некоторые из них отличались красноречием, явственно доказывающим благо-успешность в изучении риторики в бытность их в духовной семинарии. Особенно славился этим достохвальным талантом благочинный, о. Андрей Благовзоров, совокупивший в себе внушительную наружность и тяжкий вес с сладкогласием сирены и хитроумием Улисса.

За духовенством поместились гласные из волостных старшин и вообще все смертные, одетые не в рясы и не в сюртуки. Уныло понурив свои головы, слушали некоторые из них доклады управы: «о необходимости децентрализации хлебных складов»; «о внушении учителям сельских школ, чтобы они держались при преподавании арифметики метода Грубе»; «о дезинфекции вод реки Рохли ниже шерстяных моек купца Абдулина» и пр. и пр. Совершенная безнадежность понять мудреные слова, искусно ввернутые в доклады председателем управы, ясно выражалась на угрюмых седобородых лицах; сон клонил крестьянские головы и сгибал спины, не привыкшие к шестичасовому сиденью на одном месте. Во время чтения доклада об «ирригации и дренаже некоторых местностей Энского уезда», в котором, то есть в докладе, между прочим, упоминалось о том, что и предприимчивые нидерландцы осушили Гарлемское озеро, один из сидевших позади гласных даже испустил легкий носовой свист, за что и был подвергнут немедленному и строгому взысканию со стороны председателя собрания.

Заседание шло тихо и смирно. По прочтении доклада председатель предлагал «передать его в редакционную комиссию», с чем собрание единогласно соглашалось. Надо заметить, что многие вопросы решались подобным образом еще со введения земских учреждений; семь редакционных комиссий рассматривали их и оставляли дело in statu quo[16]16
  В прежнем положении (лат.)


[Закрыть]
.

Впрочем, большинство вопросов, представлявших хоть некоторую долю важности, и не могло быть решено именно другим образом. Вот, например, железная дорога: что вы с нею будете делать, тут что ни думай, ничего не придумаешь. Решили: «признать полезным доклад управы и выразить г. председателю оной благодарность собрания, а самый доклад передать в редакционную комиссию». Так как еще ни разу Энское земское собрание не успевало решить всех подлежавших рассмотрению вопросов, то, в силу естественного подбора, наиболее зубастые из них сумели продлить свое существование и, по всей вероятности, продлят его еще на долгое время.

Но бывают иногда вопросы, которые хотя и зубасты, но в силу обстоятельств должны быть разрешены во что бы то ни стало. Один из таких вопросов внезапно предстал перед членами настоящего собрания во всеоружии неразрешимости.

Уезду грозил голод.

Хлебороднейший уезд одной из хлебороднейших губерний терпит голод, – это странное обстоятельство перестало быть странным со времени достопамятного 1873 года. Наш тучный чернозем полтора месяца не видел капли дождя; всходы погорели; уцелевший хлеб в четверть ростом был с почти пустыми колосьями. Энский уезд, кроме пшеницы, ничего не производит; дело, следовательно, шло серьезное. Купцы и помещики мало горевали: в прошлом году урожай был огромный, но из-за низких цен много хлеба осталось непроданным на этот год. В этот же голодный год цены достигли редкой высоты, и прошлогодний хлеб заменил хлеб этого года. Крестьянство же, как и подобает невежественному, ленивому и пьяному крестьянству, не выказало такого похвального благоразумия; прошлогодний хлеб был весь продан за бесценок, а в этом году его вовсе не было. Сена тоже не было; уже в августе лошади продавались по 5 и по 3 р., жеребята по 30 коп.

Управа заблаговременно собрала по волостным правлениям сведения «о количестве необходимого в 187… г. пособия для лиц, нуждающихся в хлебе как для продовольствия, так и для обсеменения полей». Сведения собирали волостные писаря, и собирали весьма оригинальным образом: писалась красиво разграфленная ведомость, выставлялись на ней имена крестьян и против каждого имени более или менее хитрая цифра, как то: 21 р. 43 1/4 к., 41 р. 83 3/8 к. и т. п. Само собою разумеется, что при таком способе сумма, необходимая для предотвращения голода, вышла если не круглою, то значительною, а именно достигла до 411 843 р. 7 1/8 коп.

Секретарь собрания произнес эту цифру с некоторым дрожанием в голосе.

Взрыв криков покрыл последние его слова. Передние ряды гласных вскочили с места и разом произнесли до десяти речей, которых смысл, за всеобщим шумом, навеки утратился для потомства. Гвалт был так силен, что даже отставной гвардии корнет, окончивший службу еще при императоре Павле Петровиче, почувствовал, что что-то неладно, и испустил из своего угла какое-то мычание.

В зале стон стоял, изредка можно было разобрать отдельные возгласы:

– У меня семь мер…

– Да помилуйте, водки-то!

– Послать членов, разузнать о голоде! Какие там члены, просто плюнуть! Враки-с, враки-с, враки-с! Что за голод, помилуйте! Энский уезд, так сказать, древняя житница в некотором роде! Хорошо вам-то, у вас ведь куры не клюют!

Над всем этим гвалтом царил неумолкаемый звон колокольчика, потрясаемого неутомимою рукою председателя, не жалевшего ни здоровья, ни сил для общего блага, да густой бас генерала с преданиями «Вести», гудевший, подобно колоколу:

– Пьяницы! Дармоеды! Лентяи! Пьяницы! Сладкогласное духовенство молчало; крестьяне тоже. Да и что им было говорить?

В открытое окно с улицы глядела неизбежная Марья Ивановна, и странное дело: никогда не перестававшая болтать чепуху, она на этот раз молчала. Потом глупо засмеялась, повернулась и заковыляла по улице, громогласно вспоминая своего хотя и созданного ее безумным воображением, но уже неверного жениха.

Вопрос о вспомоществовании был передан в редакционную комиссию.

Вечером в клубе составилось четырнадцать пулек.

На другой день господа гласные собрались вновь. Редакционная комиссия окончила свои занятия и дала по некоторым вопросам мнения, которые и повергла на усмотрение мудрости народных представителей. Но еще до рассмотрения этих был предложен и блистательно проведен вопрос, имеющий существенное значение для общественной жизни уезда. Вопрос этот был поднят г. председателем управы и выражался в следующих незабвенных словах:

«Принимая во внимание, что интересы земского самоуправления вполне аналогичны, с таковыми же государственными; принимая во внимание, что стремление к совпадению тех и других одно лишь может назваться истинным направлением, а самое совпадение истинной целью представителей земской силы империи, председатель управы имеет честь предложить на обсуждение земского собрания следующий вопрос, заслуживающий внимания как по своей абсолютной важности, так и потому, что многие правительственные учреждения уже решили его в утвердительном смысле. Важный вопрос этот – вопрос об уничтожении в денежных счетах Энской управы долей копеек, существование которых столь значительно замедляет течение дел, что…»

Но автор предлагаемых достоверных мемуаров не может изложить конца этого блистательного предложения, потому что земское собрание так восторженно завопило: «принять, принять», что дальнейшее содержание предложения осталось неизвестным и г. председатель был вынужден, сложив руки на границе между грудью и брюшною полостью, раскланиваться во все стороны, что он и исполнил вполне успешно. При этом на глазах его показалась даже некоторая влажность, что привело господ гласных в еще больший восторг.

– Позвольте мне, – заговорил Иван Иванович, – позвольте мне, уважаемый Василий Николаевич, сказать несколько слов, которые только весьма слабо… в весьма слабой степени могут изобразить, могут выразить… благодарность собрания, которое… которое не может не видеть в вашей деятельности… неусыпной деятельности… знаков, знаков… которые…

Тут голос добродетельного Ивана Ивановича задрожал. Никогда сердце его не было так переполнено приливом возвышенных и светлых чувств. Задрожав, голос добродетельного Ивана Ивановича прервался, и рука его, достав из заднего кармана красный фуляровый платок, поднесла его к глазам, между тем как председатель управы продолжал раскланиваться направо и налево.

На другой день утро было пасмурное; вдали слышались раскаты грозы. К одиннадцати часам тучи собрались над самым городом, сверкнула белым зигзагом молния, грянул гром и полил проливной дождь. Господа гласные собрались на заседание в мокрых костюмах; быть может, и это обстоятельство было одною из причин печального события, подробности которого благосклонный читатель узнает из нижеследующих строк.

Господин гласный Гласов, равно как и седой господин на всех заседаниях собрания сидели молча. Что было причиною такого бесстрастного отношения к земским нуждам – сказать трудно, но можно с некоторою достоверностью утверждать, что эти господа из природного благородства и преданности обществу не желали мешать решению общественных дел открытым выражением своей вражды. А такое выражение неминуемо должно было последовать, как только один из врагов открыл бы рот.

При рассмотрении проекта «о децентрализации хлебных складов» некоторыми из гласных было предложено добавить к четырем уже существующим членам управы еще пятого, специальною обязанностью которого было бы ревизирование хлебных магазинов. Предложение это встретило всеобщий восторг, так как с почетною обязанностью члена управы соединялось некоторое жалованье, которое, как известно из поговорки, на улице не поднимешь. Среди общего ликования раздался один голос, совершенно некстати спросивший:

– А кто, господа, будет новым членом? Иван Иванович на это ответил:

– Милостивый государь, неужели у нас мало деятелей? Неужели между нашим дворянством не найдется человека, который мог бы взять на себя и с честью выполнять подобную обязанность? Вот вам пример: возьмем хоть нашего уважаемого Николая Дмитриевича.

И он, обратив руку вверх ладонью, сделал ею движение по направлению к господину Гласову.

Эти слова и этот жест решили все.

Уважаемый Николай Дмитриевич встал и поклонился. Но не успел он сесть на место, как послышался гневный вопрос:

– Это господин гласный Гласов с честью может выполнить? Благодарю покорно!

Компания, окружавшая седого господина, захохотала. Гласов, не садясь на место, вперил взор во врага, но встретил взор не менее грозный. Сердца бились. Все безмолвствовало. Иван Иванович очнулся первый, как и следовало мужественному председателю.

– Сядьте, господа, пожалуйста; Николай Дмитриевич, прошу вас! Иван Петрович! Ах, какие вы, господа… Да полноте, ну, прошу вас…

Последние слова его были уже заглушены. Гласов ответил седому, седой – Гласову; сторонники того и другого примкнули к своим вождям, и тут началось нечто неописуемое.

Автор предлагаемых достоверных мемуаров, к стыду своему, должен признаться, что он поспешил спастись бегством. Ибо, зная горячность нравов, он не мог считать дальнейшее пребывание безопасным. Впрочем, последствия показали, что страх его был напрасен. Тотчас же после его ухода кричащие представители самоотверженно решились ретироваться из залы собрания, чтобы не превратить этого поля гражданских подвигов в место беспорядка и насилия. Одним словом, все побежали, собрание расстроилось.

– Никогда нога моя не будет в этом собрании, – кричал, выбегая, изящный владелец погреба. – Помилуйте, что это за люди, это звери какие-то!

Седой господин, очутившись на улице, кричал во все горло:

– Это подлец Гласов все виноват. Это он, негодяй этакий! – и пр. и пр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю