355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Каринберг » Матрица или триады Белого Лотоса » Текст книги (страница 7)
Матрица или триады Белого Лотоса
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:08

Текст книги "Матрица или триады Белого Лотоса"


Автор книги: Всеволод Каринберг


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

«...Что за мной стоит? За мной все разбито, сожжено и растоптано. Но я свободен. Я могу вдохнуть в тебя такие идеалы, о которых ты и не подозревал. А потом низвергнуть в такую безнадежность, которой ты и не знал еще. Что за мной стоит? За мной стоит весь этот мир. Он – моя жизнь, я – боль его».

Цинкограф, или задумчиво о Кризисе либерализма в России

Вызывает Андропов, которого в редакционно-журналистских кругах считали интеллигентным либералом, редактора «Известий» на ковер.

– Что это у вас, взрастили нового Шукшина в цинкографии, фельетончики пишет. А что потом с ним делать, когда начнет ваять нового ущербного богатура, как Василий – Разина? Все стараетесь заячий тулупчик подарить очередной капитанской дочке. А кто вам его дал, кто вам деревеньку с сотней душ отписал? Власть хотите поменять, а на ШТО...?

– Дак, он цинкограф у нас, а литературный процесс под контролем.

– В жопу ваш литературный процесс. Мы тут стараемся, надо БАМ Брежневский достраивать, а нам пришлось целую Забайкальскую дорогу переносить из-за этих щелкоперов, что Хрущев развел, лагеря вдоль старой нижней портили светлую ленинскую мечту коммунизма.

– Дак, он литературой занимается в литобъединении молодежном.

– Сука, а еще прикасается к цинковым портретам вождей, строгает им рамки.

– Это случайно, что ВЫ попали на один цинковый лист с траурным Брежневым. Это фотограф его снял над работой, для внутреннего пользования. Задумчивого.

– Вся ваша литература – гавно!

– А Пушкин, Лермонтов, Достоевский...

– Закрой хайло, сюда слушай.... Нет литературы, есть писанина по поводу литературы. Нет мировой иностранной литературы, ты понял!? А то прикрою твою лавочку на х....

– Она по тиражам кормит редакцию.

– Это Я – вас кормлю, а вы, суки, бегаете в Елисеевский в рабочее время.

– Дак, мы...

– Всё, чтобы быстро разобрались с писакой. Героев нашего времени вам, что ли не хватает? На один квадратный километр, не слишком ли много? А то, вон, рядом Сытинский литинститут таких "Абаев" клепает, со всего Союза, много приходится от обороны отрывать, е-П вашу мать!

Андропов, на мнение политических редакторов о его интеллигентности, любил цитировать слова пулеметчика из фильма Алексадрова "Чапаев": "Хорошо идут, интеллигенция".

Пасека на Кие или граница

Из-за Уссури дул теплый сильный, но постоянный, ветер, и сбивал мелкую стружку из-под рубанка. Глаза чувствуют напор, когда смотришь на рвущиеся высокие заросли крапивы и конопли за избушкой, непрерывная стена ветра напирает на грудь. Старые дубы на пасеке гудят ровно, словно собираются взлететь в небо. Сиреневое облако перерезало надвое багровое закатное солнце, оно, быстро увеличиваясь, погружалось за горизонт бескрайнего Китая.

Трава на точке ложится и разбегается ветровыми прядями, как быстро она выросла в течение несколько дней. Ветер дул весь день. Серые дощечки золотились и разглаживались под каждым взмахом рубанка, высвобождая запах смолистых солнечных досок.

Появился откуда-то из кустов серьезный и удивленный Шарик, смотрел на мою работу, но так как я ничего не говорил и не обращал на него внимания, он опять убежал по своим делам, тряся шерстью на ляжках. Днем я притронулся чуть к вчерашнему супу, лапша с уткой, которую подстрелил на протоке, и почти все вылил Шарику, – собака должна иметь свой дом, т. е. получать пайку за привязанность к месту.

Под вечер стало на редкость тихо, ветер внезапно стих. Облака, несущиеся весь день со стороны Китая, остановились, их чернильные пятна, розовевшие по краям, сбились к горизонту. Расколол на дрова дубовый чурбачок, от поленьев пахнет солеными огурцами, удивительно, как обострилось обоняние. Поставил на два кирпича на огонь закопченный чайник, который вынес из избушки, не хочется топить печь в ней, ночью будет душно.

К омшанику прошелся, взял грабли и с точка начал убирать нападавшие за день, сбитые ветром мелкие веточки, сгребать к костерку прошлогодние листья. В замершем воздухе поплыл сизый дымок среди потерявших тень вечерних деревьев. Шарик, наконец, утих у крыльца, изредка приподнимая светлые брови над глазами, и поудобнее укладывая морду на протянутые лапы.

Вдруг над пасекой зажегся мягкий сиреневый свет, непонятно было, откуда он шел, солнце село в другой стороне. Он осветил траву, деревья и неровные ряды совхозных разнокалиберных уликов на точке. Дальние сопки Хехцира, где вояки говорят прячут в заповеднике ядерные отходы, стали рыжими, а над Китаем над четкой гранью облака, поднялось зарево багрового цвета, и протянулись в зенит лимонно-желтые и нежно-голубые полосы. Все вокруг преобразилось, приобрело торжественный, величественный и ... театральный вид, как на освещенной софитами сцене. Каждый предмет на пасеке наполнился неведомым ранее смыслом. Тучный дуб с желтеющими молодыми листочками, костерок с голубым дымком под ним, уходящим в небо, и тлеющими огненным узором старыми листьями и сухими веточками. Аккуратная зелененькая липа рядом с темным срубом омшаника. Я спустился со ступеньки крыльца, Шарик поднял голову, но когда я вышел на круг точка, он не побежал за мной, понял, что я пошел погулять сам по себе и его присутствие не требуется, опустил морду снова на лапы и исподлобья наблюдает за мной.

За первым рядом уликов я увидел над травой стебелек с нераспустившимся бутоном саранки – желтой лилии. Свет и тишина, только из травы поднимаются и жужжат комары.

Небесный свет также неожиданно исчез, как и появился. Всё прошло и стало быстро темнеть. Дальние сопки стали ниже, как будто земля вздохнула навстречу вечернему покою.

Я прошел к дому, посидел еще на крыльце, выпил чашку чаю с хлебом и медом. Не могу пить из кружки, как мой пчеловод, ушедший еще с утра к подруге в далекий поселок. Опять придет ночью пьяный и будет собаку бить, и заставлять ее подползать к себе на брюхе. Зашел в избу, запах керосина примешался к запаху ночи, засветил лампу на тесаном столе, пододвинул ее к окну, чтобы видно было на равнине издали. Сел на лавку, опять тишина навалилась.

"Зачем я здесь? Случайно это или нет? Случайно моя жизнь протекает здесь или могла бы быть в этот момент в другом месте? И вообще имеет ли смысл – где быть? Я могу представить себя в поселке имеет ли это значение? Это просто мысли и желание чего-то другого а ведь жизнь моя здесь Чувства мои привязаны к этому столу да что чувства реальный мир вокруг меня Я вижу темную высокую кровать за печью что посередине низенькой избы синее окошко с черными деревьями за ним шершавую поверхность стола чувствую пальцами границы своего тела ощущаю слышу как удаляется и приближается комар к моему уху негодяй обоняю уютный запах надо немного привернуть чуть коптящей лампы За дверью поскребывает собака И не надо ее впускать пчеловод не любит этого но ей скучно одной за дверью".

Встал, открыл, впустил "Шарика". Собака пробежал по полу и улегся под кроватью.

А ведь это еще не полная реальность! Ведь когда я "слышу" я весь обращаюсь в слух вот что-то изменилось в окружающем я поворачиваю туда глаза И постоянно сознание фиксирует это переходит с одного на другое Тело может делать одновременно многое но сознание фиксирует только одно Но тело принадлежит этому миру в отличие от сознания которое принадлежит "мне" Тело живет сознание фиксирует А что если сознанию позволить следовать за телом не мешать ему... тогда я буду сознавать каждый миг "своей" жизни... а это есть... реальность мира и "меня" "самого"... мешают... надо убрать мысли... и тогда...".

Переступить границу "ничто", как переступить границу смерти. Мысль, страшащаяся и сотканная из реальности бытия, есть поток всеобъемлющий и всеединый. Но это уже не "твое" бытие, это уже не поток "мыслей", – это бытие в котором возможно все.

Вышел под звездное небо. На лужайке распустилась лилия. От болотистой равнины вместе с холодным туманом тянет арбузной свежестью.

КГБэшник направил в глаза свет лампы и начал допрос, «кто тебя направил в погранзону», «с кем ты связан», «что говорил пасечнику». Но я быстро понял, чего он хочет, – его интересовал феномен, который появлялся вчера в небе, закрытое постановление по всем госструктурам предписывало, чтобы первыми с «инопланетянами» встретились представители советской власти.

Муза и Экклезиаст

Уже за полдень, солнце высушило начисто пространство тайги. Стратегическое шоссе ведущее в никуда, не проходящее ни одного жилого поселка, так называемая Находкинская трасса, строившаяся после событий на Даманском, давно осталось в тупике на Мухен. Дорога теперь вьет кольца среди безмолвных сопок, незаметно подбираясь к перевалу на Бикин. Сердце лопается в ушах, из пересохшего горла вырывается тяжелое частое дыхание, словно выворачивается из груди рыдание, подъем по дороге утомил. На вершине перевала воздух струится – это не ветер, рождающийся от земли, а свободный поток – и он приносит облегчение. Вокруг гравия дороги смыкается темнохвойная тайга.

Еще от реки в одном из распадков на пустырях увидел серые бараки. Вход в дом без дверей вел в сквозной коридор с проваленным местами полом. Сначала подумал – лесозаготовители, что отчасти оказалось правдой, но по осторожным людям и блатному языку понял, – это бывшие "зеки" на поселении без права покидать район.

Меня на ночь устроили к Шумову, пожилому мужику без возраста с мухобойкой в руках, время от времени он ее применял по назначению, ругаясь беззлобно. Говорят, он бывший полицай с Украины, не повешаный, а сосланный по малолетству.

Вскоре в дверях показалась молодая, неряшливая женщина. Соседка Шумова сладострастно скалила зубы и в уголках рта появлялась слюна, позвала на чай. В комнате чисто, везде портреты мужа, матери. В углу, где кухня, в виде тумбочки у металлической печки, грязно: немытые кастрюльки, тарелки и стаканы из-под чая, словно она живет не одна. Все время двигает руками розетки, кусочки хлеба щиплет, волосы закидывает, неряшливо оправляет платье, подтягивает панталоны и лифчик. Разговор у нее перескакивает на все, но не держит тему, и постоянно возвращается к слезливым подробностям бывшей жизни в большом городе с мужем, спецкорреспондентом «Правды». Перечисляя журналы, в которых печаталась, загибает пальцы, на одном намотана грязная тряпка, порезалась сегодня, но никак не может повторить весь ряд, все время сбивается, не досчитывает. Зашел Шумов. – Оставь-ка ёво в покое-та, – увел к себе. – За что ее так? – Никта не ебёть. – Нет. За что она здесь? – Тунеядьтва и маральный образ жизни, группку какую-та создат. Стишки на совецку-та влассь писат. Таки, комуняки возделуют-та рамантикав и мечтатлей, главно-та, чтоб не сумневалси. – Лушше видить глазами, нежли-та брадить душою. И етта суета и томлення духа, – докончил он свою речь Экклезиастом.

Как чисто пламя свечи, прозрачное внутри, с зеленым пятнышком посередине, ярким отточенным краем, самый верх его колеблется, двоится, словно оно маленькие ладошки потирает, – и все оно погружено в ясную небесную синеву, что дух захватывает, таким бывает небо Горной Шории зимой. Черный крученый фитиль проходит сквозь него, заканчиваясь тлеющей красной головкой. Пламя живет, и возникают вещи кругом.

Руки людей, в руках потрепанные замызганные карты, люди играют в карты. И говорят, о том, что там-то и там-то, так-то и так-то, и для того, и потому. И речь их грязна, утомительна и суетна. И не понятно, что их изнутри толкает на разговор, и слова вылетают, словно мухи из отхожего места, гудят из груди и колеблют пламя свечи. И нет простоты и ясности жизни, и не войти в освещенный круг, чтобы стать как чистое пламя свечи.

Умереть бы им, раз нет возможности говорить и жить так, как хочется, не захлебываясь кровью и грязью опоганенной жизни. Вот кто бы только поставил свечу во упокой в тихом и чистом месте.

«Жучок»

Деревья кидаются в стороны, летит, шурша, дорога под колеса машины. Ветер развевает волосы, рвет ноздри, и когда дорога проваливается на спуске, хватаешься за борт кузова, боясь улететь. Из прохладной чащи с одуряющим, как слезы, кисловатым запахом тайги машина вырывается в теплый простор поймы, напоенной цветущей таволожкой. Позади сопки удаляются и растут, впереди мелькает море. Проносятся дубки, и машина, разбрасывая мокрую гальку, уходит за скалу к берегу, где прибой разбивается о рваные камни, и снова на подъем под своды деревьев. Но вот открывается длинный спуск, в простор мягких сопок и высокого неба. Вдали у ломаной линии синих сопок светлые крыши поселка виднеются рядом с синеющим морем.

Пыльная улочка укуталась в деревья, за которыми виден прибрежный песок пляжа. У столовой машина резко затормозила. Пыхнул последний раз мотор, и тишина надавила на уши. Я встал на землю, она еще летит под моими ногами. Из кабины вылезли парни. – Все, дальше сегодня не поедем, – шофер спрыгнул с подножки, хлопнул дверцей со своей стороны и направился вслед остальным, ко входу в столовку, занавешенному кисеёй с бахромой понизу. А я пошел пешком к мосту, белеющему под береговой скалой в устье реки, к мысу крутой сопки, запирающей морской залив.

– Приветствую вновь прибывшего в Пьяную деревню.

На дороге стоял с бутылкой в руках широколицый парень неопределенного возраста, сделал не совсем твердый шаг навстречу, линялая от дождей, солнца и ветра одежда. Рыжие космы выбились из-под кепки, соразмерной большой голове и огромным, чуть навыкат глазам, расставленным широко и оттененных длинными густыми ресницами, глаза оленя, – белки глаз в тонкой паутине кровеносных сосудов, глаза светло-голубые, но не водянистые, кожа красная, лицо крупное, мясистое, голова сидит на крепкой шее, толстой, так что ворот рубахи всегда расстегнут.

– Я тот, кого привлекает на свой свет и страдание и наслаждение.

– Остер на язычок.

– Терпкой влаги наглотался.

– А может, отпустишь бороду, как Лев Толстой, и скроешь за ней лицо, где больше лукавства, чем правды. Зеркало русской революции.

– Что ж, понял. Революцию сделали пьяные матросы, а я и есть матрос.

– И до сих пор не могут остановиться, да?

– Хочешь пролить истину на всех и остаться при этом целым. На, пей, – краснорожий парень прищурился, глядя на меня, – алкоголь иногда помогает избавиться от отчаяния, представляя реальность легким фарсом на действительность.

– Тебя случайно, не философом называют?

– Философствовать, познавать, значит ощущать свою ограниченность, – он смотрит, как я пью из горлышка, закинув бутылку вверх, обжигающе-сладкий портвейн.

– Природа наша существует, чтобы спрятаться от действительности, так что истина – есть ложь, – отдал я ему полупустую бутыль.

– Витус, – протянул он здоровенную свободную ладонь, – с латыни переводится, как виноград. Заслали гонцом. Падай "на хвоста". Заночуешь у меня на катере.

Вечером. "Жучок, буксир КЖ-480!" – Матюгальник от диспетчерской под обрывом заорал трескучим голосом на весь причал. – "КЖ-480! Какого хуя, кто разрешил отход, назад, ёбаны рот!".

Куда назад! Если на борт попрыгали "гонцы", со стоящего на рейде, уходящего в рейс СРТМа, и укрылись в кубрике "жучка" с мешком водки.

Подошли к борту "рыбака", на палубе, ярко освещенной прожекторами, словно рыбы в аквариуме, чуть шевеля плавниками, бродят бухие рыбаки, – в море сухой закон на всю путину. Вышел на мостик капитан, делает вид, что нас – нету. Дежурному буксиру запрещено подходить к борту уходящего в рейс судна, чтобы не разбежались матросы. Штурман и моторист, закрепив шкоты на чужой палубе, ушли в каюты вслед за "пассажирами", вернулись назад совсем пьяные, за штурвал встал матрос.

На обратный рейс к причалу на борт "жучка" попрыгали пьяненькие подружки моряков, что висли через борт и кричали: "Я буду ждать тебя, любимый". "Возвращайся скорее". "Шли деньги на сберкнижку в Деревню".

Утром перед пересменкой услышали протяжный гудок у входа в бухту, команда "жучка" вылезла на палубу, со стороны моря возвращался с приспущенным флагом знакомый СРТМ, от запоя умер сорокалетний капитан.

Аркаша

В поселке раннее утро, тихо, безветренно, хрустит под ногами заледенелый слежавшийся снег. Звук шагов разносится среди темных домов. На светлеющем облачном небе поблескивают редкие звезды. По освещенной дороге движутся из семейного общежития темные фигурки, работяги спешат на судоремонтный завод.

Каркают черные вороны. У причалов притихшие суда, чернеют пустынные палубы, только под рубкой, под козырьком, освещено. Лениво от клинкеров отваливает пар. Я обхожу штабеля досок, пакованных у портового крана в ногах, теперь виден остров у входа в бухту с красным мигающим маяком, которому вторит далекий белый маяк в море, за невидимым мысом.

В конце причала привален незаметный и низкий "жучок". Я перебрался на его железную палубу и иду мимо деревянной двери кубрика на бак. Выпростал короткий, рваный на тряпки флаг и подтянул его на рее. Теперь можно и в кубрик спуститься, где слышны неторопливые голоса, пересменка еще не ушла. Чиф говорит со стариком, штурманом прошлой смены, о корюшке. Отдежурившие по одному протопали вверх по трапу. "Мотыль" как всегда запаздывает. Я выгребаю из печки остывшую золу в высокое ведро-банку, с металлическим тросиком, плетенным, вместо ручки, поднимаюсь по трапу наверх, и его, полное, мне подает снизу Чиф. Цепляюсь за него, и вытягиваю на палубу, аккуратно, чтобы не просыпать. Совсем рассвело, из-за сопки повеяло прохладным ветерком, выглянуло солнце, освещает ярко суда в бухте.

Когда печка-буржуйка разгорелась и на нее поставлен был чайник, появился Аркаша, мы его так называем, хотя это пятидесятилетний мужчина с лысеющей головой. Аркаша – наш "бич", он приходит к нам спать и готовить еду, здесь, на "жучке", у него в рундучке всегда есть картошка, лук, к обеду он варит уху, рыбу или сам выловит, или на рыболовецких судах достанет. Аркаша вносит в команду оживление, над ним посмеиваются, он, и сам над собой шутит. Вот и теперь.

– Фу, чай поставили. Кто вы? – заносчиво спрашивает, но тут же на вопрос Чифа, суровый: " Ну и кто, по-твоему?", – смиренно повторяет, – Кто вы? Вы не моряки. Вы – московские купчихи. И хихикает гнусно, довольный своей шуткой.

– Я тебе, Аркаша, когда-нибудь кирпич на шею повешу и выброшу за борт, – говорит Чиф.

– Купчихи, купчихи, – дразнит Аркаша, полез в карман штанов, задрав край фуфайки, достает оттуда жменю монет и помятый грязный рубль.

– Понятно, это все к выпивке, – проговорил Николай, наш "мотыль", протискиваясь вниз по трапу, он не пьет с нами и не курит, но когда на "пузырь" не хватает денег, добавляет несколько монет. Мы с Чифом выворачиваем карманы, Аркаша на столе пересчитывает деньги, сгребает их на грязную ладонь и отдает мне, моя обязанность еще и в том, чтобы "бежать гонцом" в магазин на сопке.

Когда возвращаюсь назад, с вышки диспетчерской под сопкой злой голос орет через мегафон: "Жучок 480, немедленно отчаливайте, колоть лед в бухте!".

– Поори еще, – ворчит в рубке Чиф. Я выбираю конец, "мотыль" лезет в машинное отделение, а я вниз, к Аркаше. Колоть лед, значит, это меня не касается. После отчаливания и разворота, в кубрик спускается Чиф, он отдал штурвал Николаю.

– Ну-ка, наливай, – говорит. Мы с Аркашей уже пропустили по полстакана, и кайфуем на нарах. Когда Аркаша не пьян и не спит, он либо беззлобно балагурит, либо вяжет авоську или мочалку на продажу. На столе, кроме начатой бутылки "Агдама", полбуханки хлеба и нарезанный ивась, что остался от предыдущей смены. Сутки начались.

Следующей весной "жучок" выполнял чартер до причала на другой берег бухты, Аркаша свалился за борт, когда его выловили, он был уже мертв. В морге сказали, что он не утонул, легкие были чистые, а умер от "разрыва сердца" – Аркаша не умел плавать.

Пластилиновые люди

Помойки оттаяли? – спросили в пространство Охотского моря люди в серых телогрейках, с изнуренными работой и рыболовным бытом лицами, заглядывающие с громоздящегося над нами высокого борта плавбазы «Приморский комсомолец».

От клинкеров тянутся ржавые потеки до ватерлинии, – судно давно в "морях". Нас по очереди поднимают наверх на стропах в металлической "корзине" с дверцей – мы весенняя смена "промтолпы", жаждущая больших денег, толпимся на качающейся палубе СРТМа, исполняющего роль перегрузчика со стоящего в открытом море белоснежного "пассажира". Резкий морской ветерок овевает наши нежные лица, а ноздри оскорбляет запах исходящий от бортов плавбазы. Когда "корзину" с вновь прибывшими "бичами" вздернули наверх на десять метров и плавно опустили на твердую палубу, "мариманы" повторили вопрос: "Помойки в Деревне оттаяли? – Значит ПОРА на берег!".

Деревню я покинул быстро. Однажды, холодным мартовским днем в "межрейсовой гостинице" по трансляции сообщили, что намечается отправление на путину, подменную команду плавбазы сдать анализы и пройти медкомиссию.

На сопке стоит пятиэтажная общага Базы Тралового флота, смотрящая сверху на суда в бухте, над слипом и громадиной "Либерти" на вечном приколе, рядом с которой плавучий док, в лицо бьет порыв ветра, пахнет сухая полынь и мелкий дубнячок, пыльная утрамбованная земля с замерзшими ночью лужами хрустит под ногами. Выше по склону, за дубками, шелестящими сухими листьями, дорога, кончающаяся за мысом тупиком, с домишками, придавленными убогими крышами. Перед тропинкой, резко падающей вниз к судоремонтному заводу, помойка, – здесь и банки, и тряпки, и гавно, вмерзшие в кратер замерзшего озера помоев, с жирными потеками разливов. Свежий скол напоминает зеленый бутылочный топаз, или замерзший холодец, а может зимний остекленевший сон из ночного кошмара. Такие помойки можно увидеть от Бурьяновки и Соколовки до "Бама" в поселке. Поднимаются над обрывом отяжелевшие черные вороны, каркают недовольно.

Скоро появятся "золотари", ломами и кирками разобьют ледяное плато на серые блоки и вывезут на свалку в конец бухты. Не все брались за эту работу, только до конца опустившиеся "бичи", которых никто уже не кормил. Верховодил ими Хохол, матершинник и хронический алкоголик, он не был настоящим "бичем", он был местный, и числился матросом на плашкоуте, стоящим у причала в ожидании открытия судоходного сезона. Очистка помоек было его призванием, Хохол никогда не стыдился этого, напротив, его худощавая фигура, не знавшая покоя в поисках выпивки и выгодной сделки, кончающейся выпивкой, неутомимо мелькала среди заторможенных бичей, и резкий громкий мат радостно покрывал округу, – здесь он был главным.

В детстве "Хохол" перенес менингит и потерял напрочь чувство запаха. Его приглашали в морг обмывать мертвецов, очищать колодцы ассенизации от сгнивших трупов собак и кошек, замученных злыми детишками или голодом. Хохол пользовался авторитетом у "бичей", ему никто никогда не отказывал в выпивке, он был общительным и "падал на хвоста" всем пьяницам подряд. Зимой часто надо льдом замерзшей наполовину бухты разносился его мат, – значит "Хохол" с женой вышел на подледный лов корюшки, и будьте уверены, – они поймают больше всех остальных рыбаков.

Однажды Хохол впервые покинул Деревню, баржу временно оттащили в портопункт Валентин. Среди бичей стало скучно без него, на судах и закоулках завода, где проводили время пьяницы, обсуждали его старые выходки и телеграммы, что он слал своей жене, – последняя звучала так: "Срочно шли деньги валентин мои похороны хохол", – смеялись бессмысленице написанного, но для всех стало шоком, когда это оказалось правдой. Хохол умер тридцати трех лет, "на чужбине" – никто его не похмелил вовремя. Это был свободный человек, посвятивший свою жизнь единственному и непреодолимому стремлению – выпивке.

Зиму я учился в УККа, и подрабатывал сутки через трое на "жучке" матросом, получал пол-оклада и продуктовый паек. В "общаге" на четвертом этаже мне выделили койку.

Длинная пятиэтажная гостиница, на первом этаже ее располагается сберкасса, КПЗ, паспортный стол милиции, медкомиссия БТФа, на втором этаже жило начальство, семейные и женский контингент Базы тралового флота, все остальные этажи заселены "межрейсовыми рыбаками".

В комнате N217 у меня девушка, иногда я ночую здесь. Моя девушка работает воспитателем общежития, она красивая стройная брюнетка, волосы заплетены в тяжелую косу и уложены узлом на затылке, всегда яркая, с накрашенными губами, энергичная в поступках и словах, зависть для немногочисленных, кто знает мои отношения с ней, "хохлов-мачо".

Я взял ее сразу, с первого знакомства, затащив в комнату отдыха на кожаный диванчик, без лишних слов, – "А кто ты?" – только и успела она сказать.

Этим же вечером к ней заявился жених с молчаливым другом, и принес бутылочку вина, он с длинным понурым носом, мастер холодильных установок. Они скучно и зажато посидели, и "воспитательница", с распущенными волосами, выпроводила их прочь. Вот так – сразу.

В моей комнате проживало два кореша-маремана, неделю назад вернувшиеся из рейса, каждый день они уходили куда-то и возвращались пьяными, часто с "прицепом".

У Миши глаза загорались недобрым светом, когда он вспоминал свою деревню на Тамбовщине. Миша делал две попытки съездить в отпуск на родину, первый раз добрался до Иркутска, второй – закончился в Новосибирске, где он был снят с поезда в невменяемом состоянии и без денег. Он смотрит влажными немигающими глазами на собеседника, но недолго, Ванин голос приводит его в себя, Миша выпивает свой стакан и голова вновь падает подбородком вниз, на грудь.

А Ваня уже пел: "Ты помнишь тот Ванинский порт...", – вскакивал, открывал шкаф и довольно ловко выстукивал мелодию на дверце ладонями и локтями. Мне становилось противно, и я выходил на улицу, где холодный ветер с заснеженных сопок возвращал меня в реальность, как бы оправдывая мое существование.

"Навозная куча – добро для курицы, разгребая, она выискивает в ней червячков" – любил говаривать Витус.

Последнее время "кореша" отлучались только в магазин, – нашли себе товарища, – низкорослого, круглолицего русого паренька, Степанцева, который учился шестой месяц "на кока" и жил у нас в комнате. Проснулся я от его вскрика, наполненного животным ужасом. "Кок" спустил трясущиеся ноги с панцирной сетки кровати, – матрац у него забрала коридорная уборщица, – под ногами у него резко пахнущая лужа мочи, обоссался сквозь штаны и сетку на пол, смотрит мутными голубыми глазами, потом наклоняется и начинает гонять от ног "зверушек", кусающих его, да так натурально, что веришь, вот-вот поймает их "за хвосты".

– Вова... Вова, – зову я. Не понимаю, почему он считает меня своим тезкой, Владислав это не Владимир. Он поднимает на меня невидящие глаза, взгляд скользит по пустой комнате. Потом, голова его закидывается, он теряет равновесие, и падает обратно на жалобно скрипнувшую сетку железной кровати. Отворачивается к стенке калачиком и засыпает, по-детски сопя и причмокивая.

Утренний сон после ночной смены был перебит, но спать уже не хотелось. Взяв со стола чайник, со спинки кровати полотенце, из тумбочки щетку и зубную пасту, я по полутемному коридору направился в торец этажа, где находились напротив друг друга туалет и помывочная, с многочисленными железными раковинами умывальников. От туалета в коридор течет лужа, резко пахнущая разложившейся мочой и хлоркой, как всегда писсуары и стояки чугунных унитазов густо припудрены ею, и как всегда переполнены тем, что вываливается и выливается из "межрейсовых рыбаков", пробираешься к открытым "местам отдохновения" на пяточках ботинок. Помывочная больше напоминает склад стеклотары, большая часть ее заставлена пустыми бутылками. Коридорные уборщицы моют комнаты рано утром, оттаскивая "хрусталь" в помывочную еще до начала рабочего дня, – мой сосед нагадил на чистый пол.

Не успел я выпить утреннего чая, фарфоровый заварной чайничек и тонкостенная чашка всегда со мной кочуют по жизни, – я их таскаю даже на буксир, – как в дверях нарисовалась нелепая фигура в спущенной с одного плеча майке. Скособоченный "паря" наверно неделю в запое, глазки – маленькие розовые щелочки на торчащей щетиной опухшей морде. Заходит без стука и спрашивает:

– Кореш, бинта нету? Случайно?

– Случайно есть, сейчас достану.

Я прошел до шкафа у двери, где лежали простейшие лекарства, сильными препаратами мои квартиранты давно закусили.

– А что с тобой?

– Гад какой-то двинул меня в спину ножом, – страдалец показал розовую нездоровую спину. На левой лопатке чернела припухшая ранка, когда дотрагиваешься до плоти, она мягко подается, оставляя бледный след, восстанавливаясь постепенно, как пластилиновая. – В умывальнике была драка, – я не удивился этому, – народу набилось много, нагнулся попить из крана водицы, и кто всадил нож, ни я, ни ребята не видели, а то бы показали, как бить со спины, – гордо добавил "раненый в спину".

Не удивляюсь драке, здесь много нервных, кому все мерзит с похмела, и любое неловкое слово вызывает жгучую ненависть, да и набежали из вонючего туалета, и пошла махаловка, – у нас на этаже каждый день драки, особенно среди пьющих вместе "корешей".

Я выпроводил бедолагу, и принялся варить уху из минтая в большой кастрюле, поставленной на электроплитку, что прячем в тумбочке от различных проверочных комиссий. Полблока мороженой рыбы у меня лежит между рамами окна, побитого в сторону улицы, а в тумбочке немного картошки и лука.

Дверь с треском распахнулась. Зашли Ваня с Мишей, следом протиснулся боком "раненый в спину", отсекая "хвосты". "Кореша" из-под курток вытащили бутылки: две водки, штук пять-шесть вина. "Раненый в спину" суетился вокруг, рассказывая свою историю. Вино поставили в шкаф, бутылки с водкой на стол, сели вокруг, откупорили обе бутылки сразу. Разлили по стаканам. Выпили. Закурили.

Старый мариман расплакался. – "Ваня, давай выпьем", – налил тому на палец белой. Выпили. "Ваня, давай закурим" – достал папиросу из пачки, "беломор" ростовский, он его открывает, как Кузменко, сбоку. Вся страна поделена на зоны сбыта, Дальний Восток снабжается с Украины и Ростовской области, Средняя Азия, Казахстан – Азербайджаном, Грузией и Арменией.

"Боссы – живут, а мы существуем, чтобы работать. Миша, давай еще выпьем". Выпили. Решили, и постановили – "Найти гада, ножом оскорбившего "пацана", и выбросить в окно общаги". Открыли банку баклажановой икры, добили пузырь, потом в два захода второй, и вывалились в коридор, взведенные. Ваня задержался, прикрыл шкаф и сказал: "Я с ними. Кто придет – скажи, нету", – это он про вино. – Когда вернусь, выпьем. А то, чалдоны пронюхают, похмелиться не оставят".

В дверь осторожно постучали. Зашел мой знакомый Юра с незнакомцем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю