355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Каринберг » Матрица или триады Белого Лотоса » Текст книги (страница 13)
Матрица или триады Белого Лотоса
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:08

Текст книги "Матрица или триады Белого Лотоса"


Автор книги: Всеволод Каринберг


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

У Юваншана тринадцать детей, а у него ни одного седого волоса в шевелюре. Старшая дочь еще и внука принесла, муж ее, Украинец, с Бурьяновки. Иусан, занимающийся огородничеством на хуторе на Судзухе, и Юваншан, – братья от первого мужа их матери, маньчжура, китайцев и корейцев из Уссурийского края еще при царе несколько раз выселяли за границы России, не говоря уж о предвоенных и послевоенных годах при Сталине. Юваншан, с ошибками пишущий по-русски печатными буквами, читает и пишет китайскими иероглифами! Иваншан, младшенький из братьев, родился в Сучане в сорок шестом от японца, военнопленного, а младшая сестра, живущая в Бурьяновке в уютном частном домике, – от последнего отца, местного таза, который вечно сидел на корточках у магазина в Судзухе, и когда его спрашивали: "Иван Иваныч, ты какой национальности будешь? – Он отвечал, вытаскивая изо рта длинную курительную трубку, говорят набитую опиумом. – "Однако, моя, – украинец".

Потом мне Юваншан объяснял, как надо стрелять зверя в тайге: "Стреляй всегда не по силуэту, а заметь какую-нибудь светлую волосинку на шкуре зверя, туда и бей, никогда не промахнешься",– и добавлял, – " также и с людьми, находи, куда и когда надо бить, лучше в пуговицу. В тайге никого не бойся, человек самый страшный зверь, не лезь напролом грудью, не пропадешь тогда".

Охотники и жертвы или торжество Зверя

И на раскорчевке, где утренний туман набирает силу, затягивая пространство, цепляется за прутья кустов, а холодный воздух наполняет свежестью легкие, ты начинаешь понимать свое присутствие в этом реальном мире. Соскользнув с камня, ударяешься с размаху о валун, ты еще не проснулся. Душа твоя наполнена молчанием, сознание при этом говорит – ты не один в мире. Ворочаются птицы на ветвях, невидимые в предрассветных сумерках, вороны расправляют крылья и каркают в эхо, разносящееся гулко в лесу, неуютно им, чувствуют свое одиночество.

Слабый пока свет зари выстужает, выбеливает глаза, прибивая к кочковатой земле клочья тумана, неясными растворяющимися призраками колыхающиеся в пространстве. Еще не звучит гимн нового дня, но оркестр уже занял свои места. За дальними сопками, скрывающими море, скоро поднимется занавес утра. И радость вольется в жилы, и ты снова закричишь "ура" жизни. Мысли приведут в порядок желания, сознание включится в новый день и заботы, как штопор в пробку бытия. Сапоги, неуютные и холодные ночью, освоятся окончательно на ногах, понесут тебя уверенно навстречу твоей судьбе.

Тянет с моря густой туман, скрывая очертания синих сопок, плотным телом растекаясь, наполняет долины. Вот, казалось бы, солнце встало, проясняя голубизну неба и желтизну мокрых саранок на равнине, но птицы не поют.

За плечом ладно пригнанное ружье, казавшееся еще утром тяжелым. Ты главнее зверя, ты вышел на охоту, может туман к полудню исчезнет, но пока тебе надо найти следы пребывания добычи. И ты уверенно направляешься к сопкам, ты охотник. Рано-рано, попив чаю с кусковым сахаром и хлебом, ты вышел из дома, ставшего сразу чужим кордоном, влекомый неясным предчувствием сегодняшней удачи. Сколько их, избушек, было на твоем пути, приютивших тебя на один день. Три пустых дня обнадеживают тебя, уверенность только окрепла и толкает тебя к действию, к свершению охотничьей цели. Это как найти решение трудного уравнения, – оно вдруг само выдает себя.

Когда гонят Зверя, единственный шанс тому спастись – остаться самим собой, не поддаваться воле охотника. Это как с женщиной – "он позволял ей делать с собой, что ей угодно, но оставался всегда собой". Зверя же загоняют в заранее подготовленную ловушку.

Раненый зверь, потеряв самоконтроль, идет вниз в долину, хочет спрятаться там, уменьшая шансы на то, чтобы оторваться от преследования. Умный ведет стадо верхами, когда склон скрывает его от глаз охотника, и в какую бы сторону зверь не повел их – неизвестно. Спускаясь вниз к морю, чтобы поесть водоросли в прибойной зоне, они попадали часто в засаду. Летчик в бою должен держаться выше противника, хотя по логике, чем выше в пустом пространстве, тем его виднее снизу, но – недоступен!

Приходя на солонец, олень отдавал себя ждущим его убийцам, вот почему охотники и хищники устраивались там, несмотря на осторожность зверя, и ждали часами, а то и днями, заранее обреченные жертвы. Терпение хищника всегда оправдывается.

Идя по следу, пользуешься нижним чутьем, видишь перевернутый мох, клочок шерсти, пахнущий, на колючках кустов. Верхний запах сбивает даже собак со следа, они могут пробежать рядом со зверем, чувствуя густой его запах, но, не зная, что он выше их, на скале, и направление его со всех сторон.

Тигры зимой в период любовных встреч охотятся парами, интересно наблюдать за ними. Вот они гонят зверя испуганного вниз по ручью, и один из них прыгнул на холку сверху, со скалы. Кровавое зрелище. Вы когда-нибудь видели останки животных на гребнях и перевалах сопок, – всегда в ловушках, у ручьев, или в густых кустах, или на открытых низинах, куда погоня загоняла жертв, когда они готова умереть.

Есть выражение – "скрадывать" благородного зверя. Копытному надо двигаться, есть непрерывно, хищник же может голодать неделями. Охотник всегда "выше" жертвы в этом "умном" мире по воздействию на нее. Численность его падает только вместе с падением численности жертвы.

Вот и Христос учил "малых сих", "будьте выше их, и тогда сильные не смогут обладать вами". И еще он говорил, "не проси у сильных мира сего то, что они и так отдадут тебе, просто укажи, что тебе нужно", стань выше их – останешься жить.

Иваншан

По склону, по склону забираюсь в дубняки, пахнет взрытой землей, – кабаны. Они хотя и дикие и чистые, а запах как на залежалом свином дворе. На гребне заметил след подошвы легких кедов. Судя по тому, куда он шел, – прямо и уверенно в "бардачки" на Сяо-чингоу, – это мог быть только знающий лабиринт гребней и глубоких распадков, где можно бродить, запутавшись, целый день.

Сейчас сезон в тайге поисков женьшеня, а след принадлежит Иваншану. После неожиданной смерти деда Горового на кордоне Сяухи, который умер три года назад в одиночестве, выпив с похмелья полстакана женьшеневой настойки, в поселке каждый сезон ищут его плантацию корня. Дед, проживший на Сяухи тридцать лет, не говорил о плантации даже молодой своей жене, которая и обнаружила его лежащим на веранде с сильными кровотечениями изо рта, носа, ушей и глаз. Мне кажется, что плантация – это миф, тем более, что ее искал даже колченогий, еле передвигающийся Делюков с женой, встретил я их, прочесывающих падь на Пашигоу.

На солнечном склоне рассыпаны шарики оленьи, запах сенной трухи, да еще примешивается густой запах мускуса, гон у них, видно отошли потихоньку в распадок только-то, спугнул я их. В пади поют птички-синички, шарят по стволам ильмов непоседы поползни. С шумом снялись с черемухи рябчики, стряхнули с ветвей последние листочки, запах переспелых черных плодов. В каменных россыпях пахнет мхом и лимонником. Речка шумит, воды много, тайфун был, залило перекаты, кружит поток под свежим буреломом. Жажда, а пить не могу, запах рыбьей чешуи, на нерест кунжа пошла. Я шлепаю вниз сапогами, распугивая рыбин под коряги и глубокие ямы, только хвосты и плавники мелькают. Заповедник имени убиенного браконьерами первого директора.

Вышел на дорогу, на простор пряных лугов, запахи меда с полей астрагалов и полевых хризантем, от цветущей леспедеции по обочинам. Забылся, опьянел словно, а тут вдруг принесло запах с пасеки Василенчихи, уху варят, значит, сети ставила, браконьерничает восьмидесятилетняя бабка, да ладно уж, не заповедник, да и я горячую уху не люблю. Услышал за поворотом у речки мотор, но не успел, только запах мотоциклетного дыма остался. "Колькин" мотоцикл, лысые протекторы. В протоке увидел сеть, перегораживающую поток полностью, вытащил нож и порезал ее по середине, пусть рыба проходит.

Чем ближе к поселку, тем гуще запах человеков. Потянуло горькой жженой картофельной ботвы с огородов, навозом от дач, словно курятники разбросанных на вырубках.

В поселок не хочется, но Иваншан обещал взять за корнем, придется зайти на пустыри среди низких бараков и крашеных палисадников частных хибар, окружающих врытые в землю бункера овощехранилищ Базы Тралового Флота. На замусоренные улочки, где ни травки, только бродят в пыли тощие кошки и лениво вихляющие тощими задами собаки.

Бурьяновка, с её ветхими заборами, затянутыми пропыленной драной сеткой, запахи человеческих испражнений от помоек, где роются куры и грязные свиньи. Вот где оскорбляется чувствительный нос. Туберкулез и дизентерия – обычное дело здесь. В 1975 году принят закон о бродяжничестве, срок – до 2 лет, его отменили только при Горбачеве. Бичи стали оседлыми.

Лето прошло, а в Бурьяновке все по-прежнему. Куры, что кроты, прорыли под загородками ходы, или перелазят как кошки из дровяных сараев в загончики под провисшей пыльной рыболовной сетью. Клумбы под окнами отгорожены штакетником, затянутым мелкоячеистой делью, заложенной понизу камнями, заняты цветами и картошкой. Золотые туфельки с оторванными пряжками, заветные ларчики из ярких открыток сшитые, эмалированные тазы с проржавевшими насквозь донышками, – все это складировано на завалинках.

Зашел к Иваншану в темную квартиру, едва освещенную бледной лампочкой под темным закопченным потолком, у входа полуразвалившаяся печка-голандка. Пахнет мышами, и тоскливо двигают усами тараканы по углам. Обрывками фуфаек заткнуты щели между стенами и покатым полом. На столе кастрюли и кастрюльки с мятыми разнокалиберными крышками.

– Нет этого злыдня, а чтоб он сдох, не работает, матери алименты два года не плотит, последнюю копейку отбирает на вино, а меня, старуху, хоть когда угостил, у..., в милицию надо писать, живет, живет. – Ворчит девяностолетняя мать Иваншана. – А у тебя, сынок, деньги есть? – Старуха в калошах из срезанных болотных сапог, изодранные донельзя кожаные перчатки с прорванными пальцами, нужны для повседневной работы по собиранию щепочек и бутылок.

Косит взглядом, протрусил в магазин Колька, уже приехали значит, как поджарая побитая собака.

А в магазине запах плесени и мыла в коробках. Под поколотым стеклом прилавка американские ленд-лизовские бритвы врассыпную по цене 1 копейка 10 штук, разные, по-моему, уже пользованные. На стеллажах туфли за 2 рубля с картонными подошвами и китайские кеды еще времен "вечной дружбы". На вешалках развешаны платьица и рубашки, словно некогда их носили тощие люди, а потом вдруг взяли и все испарились разом из одежды. Вино, гнилой вермут, одеколон "Ландыш", консервы в томате, каменные пряники и бутылки лимонада без этикеток. На прилавке толстенная долговая книга с засаленными растрепанными страницами от постоянного употребления.

За прилавком пухлая розовощекая Марья продавщица, благодетельница, дающая в кредит. Тощие кокетки, все они ходят в домашних тапочках и выцветших платьицах, наверно ещё со своего детства, и старых трико, лямочки на голых ладышках вздернуты и всегда натянуты, держатся стайкой в стороне, – хлеб еще не завезли. Грань между девочками и пожилыми женщинами незначительна. Иваншана здесь нет.

На улице немые школьницы быстро обмениваются жестами и гримасами лица и рта – это вызывает отвращение, – они не замечают окружающих, особенно неприятны их мычащие звуки. В Преображении немые муж и жена никогда не разговаривают на людях жестами и потому у них приятные, добрые, милые, чистые лица. Дело не в немоте, а в жестах.

Иваншан оказался у Эдика. В узеньком дворике стоит "ИЖ" шаровой краски с разбитой фарой, прикрученной к рулю проволокой, зажигание – два оголенных провода, но ездит! В тесной кухоньке приторный запах стоит, на электроплитке жарятся нарезанные, как колбаса, свиные кишки, рядом на табуретке стоит другая сковорода, с жареной кровью. Под лавкой стоит балён с осевшей, словно несвежая вода, где художник мыл кисти, темной кровью. На столе у кушетки бутыль вермута.

– Стой, лесник, скидывай карабин, – грозно сказал, копируя Лёху, пьяный Иваншан.

– Зачем?

– Ха-ха, за стол с оружием сядешь? – В углу примостился невозмутимый Колька, на меня не смотрит, потянул стакан, собака шкодливый, утерся ладошкой.

– Заходил?

– Заходил, когда за корнем?

– Нет, завтра за рыбой. Я же "таза", мне 30 хвостов положено, – хитро осклабился беззубым ртом пьяный Иваншан.

– Лесник, патроны надо?

– Патроны? А есть.

– Сейчас принесу, – Эдик ушел куда-то во двор, но быстро вернулся с обоймой.

– По воронам только пугать, пуля проходит в ствол, – заглянул в ствол карабина Колька.

– На тебя и такого хватит, дай-ка сюда, под корчами места много.

– Мы не в лесу, сначала споймай.

– Как тебя споймаешь, стреляешь ты с испугу, а потом деру даешь.

– А, сиди уж.

– На, потяни стакан, лесник, – сидит пожилой мордастый мужик бельмастый.

Неловко, что смотрю на человека, а потом ловлю себя, что смотрю на бельмо в глазу его, лихорадочно перевожу взгляд в здоровый глаз, и становится еще более неловко, так как понимаю, что он заметил это, и ему как бы напомнили, что он инвалид. Совершенно другое дело Эдик, у него совсем глаза нет, только сморщенная кожа на том месте, и потому неловкости не испытываешь. Может, подразумеваешь, что бельмастый глаз видит.

У Иваншана ночью долго не мог заснуть на полу, в темноте по лицу и рукам бегали тараканы, лезли в волосы. Да и бабка ворочалась на высокой постели у стены, а в кладовке слышалось кряхтение и стоны, там на кушеточке Иваншан драл поджарую подругу.

Много позже пьяный Кузменко рассказал, как они в тот год нашли плантацию Горового в полуторе километрах от моего кордона Сяухи, а я лох. Младшего Иваншана отец обучил поиску корня, и тот нюхом вышел в маленькую падюшку, заваленную буреломом, где краем зацепился за плантацию, когда подтянулись Кузьменко, Делюков и отчим Сани-"вольного стрелка", они выкопали 87 корней.

По утру Иваншана уже не видно, все вернулось на круги свои, никуда мы не пойдем. Бурьяновка – ойкумена человечества, как сказал бы Пешков, "на дне". Корюшка

Корюшка идет на нерест на берег моря в сумерках, когда ее не видят чайки, и не вышли на охоту еще береговые животные. Она идет на нерест при определенной волне в закрытых бухточках, на крупный песок. Тысячи рыбок выпускают икру и молоки в песок с приходящей волной, которая помогает перемешиванию их, т.е. оплодотворению. Рыбка эта как волна жизни идет накатом по всему берегу, подчиняясь каким-то внутренним побуждениям, идет в июне месяце, идет, нагуляв возраст в бухте. Может этой волной жизни руководит космическая сила. Даже человеком, его телом, возможно, руководит та же сила. Разум человека слаб, точнее не ощущает этой силы, как мы не ощущаем давящий на нас столб воздуха. Но если эти силы совпадают с нашей волей, с ритмом нашей жизни, мы словно слышим музыку нашей жизни, впадаем в эйфорию, как некую свободу жизни, как радость, – исчезает противостояние и настороженность к внешней жизни, нет никаких желаний, направленных на личное сохранение себя в потоке, в волне всеобщей жизни.

Когда я вышел из машины, ночной ветер рвал волосы, забирался под рубашку, холодил тело. Разговор в машине еще оставался, звенел в ушах, да, люди сидевшие в ней не понимали ничего, они были глухи к тому, что я им пытался высказать. Клочья тумана набегали на сопки, скрывая время от времени мятежную луну, волны накатывались на песчано-галечный берег, открытый по всему пространству от ближних скал до дальнего мыса. Бухта Тазовая. Я не вижу окружающего рельефа, как видел бы днем, но я знаю – там наверху дорога, далекий поселок, люди. И вот в эту темень подхожу к воде, которая накатывается на берег. Мне показалось, что она механическая, мертвая, даже машина, мотор машины более живой, чем этот величественный накат волны, длинный, по всему берегу, грань земли, по которой я иду, которую знал, и моря, которого постоянно боялся, не знал, входил в него с опасением.

Меня волновала моя не складывающаяся жизнь в поселке, мое будущее, но с шумом волн это начало исчезать.

Я пошел вдоль прибоя, слушая рев волн, не различая даже звука собственных шагов по гальке, не видя в темноте окружающего моря, только волны, блеск в темноте, постоянство и силу наката. И они уже не казались мне мертвыми. Это было, как музыка американская, под которую я засыпал в одиночестве, пробивающаяся сквозь "глушилки", рок, что звучал из транзисторного приемника в темноте недостроенного домика на берегу бухты Па-шигоу, где за стеной неутомимый шум прибоя сопровождал ее. Это была музыка свободы, человек не пропустит покорить очередную стихию, бросить ей вызов, если она существует.

Волна, ее рев, освободила меня, наполнила радостью, бешеным восторгом и безумным криком в окружающее, слившимся с рокот волн. То, что заботило в завтрашнем, тяготило в прошлом, – это все уходило, оставались только эти волны, и музыка свободы, что росла и жила во мне. Волна иногда сбивала меня с ног, увлекала за собой в черную бездну, и мне приходилось, смеясь, выкарабкиваться на берег. Я был трезвый, мокрый и счастливый.

Как должна звучать музыка свободы? Как накат волны, грозный, крепкий, а потом внутри возникает чувство торжества, наката свободы безграничной, до патетического смеха. Безлюдная ночь, без голосов живого, только шум ветра, шепот гальки, и накат, длинный накат волны, когда возникавшая мысль о свободе пробуравливала радостью мозг, уносилась в пространство, сливалось с ним. Все должно возникать из ритмичного наката волны. Над головой звезды страшные, как глаза злобные, но я чувствую твердость земли и силу океана, и мне не страшно. Звезды светят злобно, копьями и стрелами холодного пространства пронизывая жизнь земную, но они не могут уничтожить жизнь возникшую, вопреки им, – жизнь создала себя, сопротивляясь их силе, противостоя их мертвому миру, найдя смысл своего существования в самой себе.

Утоп в море дождь, ушел с ветром. Черная дорога, блещут в темноте лужи, словно осколки черных зеркал. Шипят волны в пустоте под ногами. Потом вместе с дождем ушел в море и мрак, начали появляться звезды, потом черный край занавеса и в пространстве над головой из-за него вылупилась бледная с мертвыми узорами на челе луна. С обрыва стали видны мрачные волны, посеребренные ледяным блеском. Косогор сопки отдалился, выделились черные пятна кущей и силуэт высоковольтной вышки на вершине, как распятие. За очередным поворотом дороги появилось на вершине светящееся окошко избы. Промерзший и мокрый парень направился туда по еле видной в черной траве колее.

Подошел к двери и протянул руку, чтобы постучать, но дверь перед ним распахнулась, и на пороге появилась высокая женщина, в руках она держала зажженную керосиновую лампу. На парня смотрели из-под темного платка белесые глаза на продолговатом от удлиненного подбородка лице. Парень попросился на ночлег, женщина молча пропустила его в темноту веранды, он переступил высокий порог, и прошел в прохладную кухню. Он хотел еще что-то спросить, но женщина, молча, поставив на стол лампу, ушла за занавеску в другую комнату, а парень остался в одиночестве, неловко осматривая жилище. Печь голландка, полки задернуты занавесками, в углу умывальник над жестяной раковиной, у двери вешалка, на столе закрытая покрывалом посуда, на стене над столом большое темное застекленное паспарту с многочисленными старыми семейными фотографиями. Вскоре появилась хозяйка, молча протянула сухую мужскую одежду, и снова ушла за занавеску. Парень переоделся. Вышедшая молчаливая хозяйка забрала его промокшую одежду, потом снова появилась на кухне, сняла со стола покрывало, под ним оказалась трехлитровая банка с молоком, кружка с куском хлеба на ней, молча указала рукой на табуретку, налила в кружку молока и снова ушла в другую комнату.

Он проснулся поздно в маленькой комнатке с двумя стоящими друг напротив друга высокими кроватями, на стуле лежала его высушенная одежда. Пока одевался, в окошке увидел недалеко от дома кладбище на косогоре. Он вышел на кухню, от печки тянуло теплом, сдвинутый с чугунной плиты на край чайник тихо посвистывал, рядом с ним стоял маленький пузатый заварной фарфоровый чайничек, на столе стояла глубокая сковорода, накрытая крышкой, кружки, ложки, сахарница и миска с хлебом. Сбоку открылась дверь, и вошел высокий прыщавый парень с белобрысым чубом, падающим на белобрысые брови и белесые глаза, такие же пронзительные, как у его матери.

– Серега?

– Стас, здорово.

Оленевод, по дороге за кладбищем в распадке поселок корейцев, дальше заповедник. Вдвоем поели на сковороде жареную рыбу, выпили чаю. Вышли вместе, на веранде остро пахнет свежими огурцами от лежащей вдоль стены "хватки", которой местные выгребают из волны идущую на нерест корюшку, Серега ночью принес два мешка рыбы. Спустились до тропинки к морю, где Серега показал короткий путь по берегу к бухте Преображения.

Канхеза

Лёха улыбался, если можно так сказать на показ зубов и натянутые на скулах щеки. Он стоял с ложкой на кухне, аккуратно помешивая, жарившиеся на печке голландке в котелке в жире от потрохов порубленные почки, печень и сердце изюбря, убитого им вчера прямо напротив кордона в ручье под ольхой. "Граф", белого цвета и громадного роста сенбернар с добродушной широкой мордой, усыпанной веснушками, пригнал его на кордон из леса, и держал зверя, пока Леха и Женька не выскочили на лай собаки, я, лично, никогда не слышал, чтобы "Граф" лаял. Собаку оставили Лехе зуботехники, муж и жена, уехавшие из Преображения домой, на Родину, хватит зарабатывать деньги в таежной глуши. Кроме собаки они ему оставили и подружку жены, Ларису Семеновну, учительницу Преображенской школы. "Граф" никак не показывал своего присутствия, когда на кордоне появились две празднично одетые девицы в открытых туфлях, чтобы видны были педикюренные пальчики ног.

Сразу засуетились высокий, атлетически сложенный Женька, с индейской повязкой через лоб, как у Гойки Митяча, поддерживающей длинные русые волосы на крупной голове, ему вскоре нужно было идти в армию, повестка из Иркутска нашла его и здесь, в Преображении, и семнадцатилетний Саня, покручивая первые паршивые усики рукой, и сладострастно ухмыляясь, он их знал, это были подружки Натали.

Леха снял передник, который ему привезла мать, недавно приезжавшая из Киргизии, занавески вышитые на окнах кордона – тоже её, вытер, не спеша руки, и широким жестом пригласил получивших аттестат зрелости девиц за стол. Кордон Лянгуевой пади был самый большой и просторный в лесничестве. До Кузменко, практически никто не жил там, раньше кордон был показательным.

Леха незаметно собрался, и ушел к Ларисе Семеновне в пионерлагерь, что был за стрельбищем пограничников, лупивших раз в месяц по мишеням у Круглой сопки, по склону которой, среди мелкого дубняка и глубокой траншеи, с деревянными стенками, шла тропа на берег Сяухи, за сопку, где и был на другом у стены кухни берегу летний пионерлагерь БТФа.

За плиту встал Женька, повязав вокруг тонкой талии Лёхин передник. Нас, егерей осталось только трое, и две девицы, снявшие свои туфельки, пол на кордоне крашеный и чистый, спасибо Ларисе Семеновне. Как девчонки прошли по лесной тропе, всегда находящейся под тенью сопки, где внизу просвечивает сквозь деревья река, и сырая земля и корни деревьев переплели путь, в миниатюрных подобиях обуви на высоких каблуках? Тропе, разбитой грубыми сапогами погранцов, тащивших по ней ящики с патронами, пулеметы и автоматы. У Натали был в 14 лет друг на погранзаставе, из самой Москвы. Он пел ей песни в казарме "про девочку, колышущуюся в лодке над волнами, в речке, где поет в малиннике иволга". Как она далека, сука Москва.

Девчонки поначалу ели мясо вилочками, их наманикюренные красные ноготки торчали, отставленные в стороны, как напоминание, какие они нежные и ранимые. Но вскоре, забыв о навязанных неизвестно кем манерах, они запустили руки в котелок, жир тек по их локтям, первым показал, как нужно есть свежатину, Саня. Это было зрелище. Леха, уходя с кордона, так, между делом, сказал мне, что у Натали с детства псориаз на нервной почве у корней волос, почему она и носит челку на лоб.

Поднявшись над обрывом, где внизу мерцала под скалой речка Канхеза, он полез выше. По склону попадаются хорошо набитые звериные тропы. Соседние сопки приподнялись, раскрывая свои склоны, проглядывается каждое дерево от земли, каждый кустик. Подъем стал круче, деревья выше, среди развесистых дубов появились громадные маньчжурские березы с пепельными, словно старый пергамент, лохмотьями коры, и раскидистые липы с мягкими очертаниями толстых ветвей. В тени деревьев, сквозь камень, оставляя на нем ржавый налет, бил струйками радоновый источник. Он набрал воду в бутылки.

Ему хотелось узнать, пошла ли после тайфуна в реку сема, и он, дурак, пошел с радоновой водой по руслу Канхезы, туда, куда он никогда не ходил, вниз, до появившихся неожиданно среди леса вырубок, на которых, по склонам на раскорчеванных участках, торчали красивые, новые для него, непохожие на дачки-курятники бедняков в долине Сяухи, дома.

Река текла, как ей и положено, новые вырубки пахли взрытой землёй. Он прошел вдоль склона неизвестной ему сопки. Грунтовая дорога была свежа, лужи на ней, ржавые, облеплены какими-то белыми мелкими бабочками. За поворотом сопки открылось ровное пространство в свежей вырубке, еще лежали не вывезенные деревца и ветки, и он услышал треск мотоцикла.

Он подошел одновременно к дачному домику, когда туда подъехал мотоцикл с коляской. Их от меня отделяли кусты на повороте уже хорошей дороги, выровненной грейдерем и засыпанной свежим гравием.

На заднем сиденье "Урала" с коляской сидела Наташа, гордо реяли ее белые банты на двух "бабетках", две туго завернутые косы "его" Натали, он сразу и не узнал ее, – она была пьяна. Две косы с бантами. Из коляски мотоцикла вылезли два незнакомых парня, третий, выпроводив всех из коляски, вытащил "бичевскую" авоську, толсто набитую бутылками. Из коляски достали коньяк, водку, портвейн.

Он, прислонившись спиной к дереву, умирал, боль невыносимая крутилась в груди. Он слышал, как любимый голосок на новенькой дачке произносил без запинки: "ёбаны рот", и "нахуй пошли". Время от времени пьяные голоса слышались и на огородике за дачкой, там блевали на порубленные деревья.

К вечеру все замолкло, он поднялся с земли, оставив рюкзак с живой водой под деревом, ушел в глухую ночь.

Еще раз про любовь

Горовой с совиным лицом, с депутатским значком на лацкане пиджака, комсорг трубопроводчиков на судоремонтном заводе. Дядька его – депутат Краевого Совета. Горовой стоит позади, за спинами своих "вассалов". Один из них с широким лицом, угреватым, как несвежее тесто, с рыхлым телом и здоровенными "колотушками", его называют "Стеклорезом". Он подошел слишком близко для того, чтобы ударить в лицо, переступив грань, где собеседник его терял комфортность, и где уже начиналась наглость, которая в любой момент может сорваться в агрессию. Другой, коренастый, аккуратно обстриженный, со спортивной фигурой, молча, почесывая кулаки, заходит сбоку, он как-то сразу оттеснил меня вглубь комнатки.

Троих друзей, живших в одной узенькой комнатке в конце коридора, напротив душевой в семейной общаге, прислали на судоремонтный завод на практику, как специалистов из Владивостока. Один давал всем в долг деньги, но раз, если не возвращали. Другой, "Ален Делон", купил у меня модную ковбойскую рубашку, денег не хватало на жизнь. Учился я тогда в УККа на матроса, работал в подменном экипаже и дежурил ночью на катере Рыбоохраны, поднятым на слип, завод менял на переделанном из буксира судне трубопроводную систему и гребной винт

Делон притащил от семейных швейную машинку и прострочил новую рубашку по бокам, приталил ее, как у Дина Рида. Третий был с длинными волосами, "а-ля битлы", в очках и с аккуратными усиками "мачо", он был наиболее общительным и компанейским, он и привел Горового, появившегося с компанией в маленькой комнатке.

И надо же было молодых спецов прикрепить к комсомольской ячейки трубопроводчиков! Они зашли выпить вина, спецы получили аванс. "Стеклорез" налил в стакан себе вина, сделал глоток и сплюнул обратно в стакан. – "У тебя хуёвое вино", – сказал с ухмылочкой. Битломан, было, возмутился, но получив в лицо удар, отлетел к кровати. Делон ошалел от такой наглости, глаза его заблестели, но его не тронули. И тут заговорил Горовой, с какой-то обиженной самозабвенностью детского эгоизма. Они взяли денег на выпивку у Банкира и ушли. Но вскоре вернулся "Стеклорез", как к себе домой зашел, и не обращая внимания на хозяев, вызвал меня в коридор. Горовой пригласил меня на квартиру, на выпивку, мне было все равно, это были те ребята с Канхезы, что привозили Натали на дачу, и я пошел.

Я поднялся на последний этаж пятиэтажного кирпичного дома, дверь в квартиру была открыта, в комнате на диване развалился Горовой с двумя девками, третья, постарше, сидела на ковре у его ног, смотрела осторожными, испуганно-виноватыми глазами, она жила на "Баме" в "хрущобе", муж постоянно был в морях. Горовой их во время разговора тискал за плечи, показывая мне, что они – "его". Спортивный парень молча, сразу, стоя, налил мне коньяку, потом водки, потом портвейна. В комнате не было ни книг, ни посуды, только телевизор на тонких ножках и раскладывающийся диван. Мне все больше и больше не нравился этот мелкий негодяй.

– Тебя пригласили, потому, что ты "местный".

– Я не "местный".

– Ты, "аркаша", пей, и слухай сюда, – заглядывая, наклонившись к моему лицу несвежим лицом, говорит "Стеклорез". – Пей вино, видишь красное, как кровь.

– Я видел кровь, ты думаешь, оно – сладкое вино, нет, оно горькое и солёное. "Участь сынов человеческих и участь животных – участь одна...и нет у человека преимущества перед скотом; потому что все суета! Все идет в одно место, все произошло из праха, и все возвратится в прах".

– Он еще и рассуждат, налей-та ему еще вина.

– Я, – все, пойду.

– Мы тебя поим, а он нас даже не благодарит.

– Спасибо, все, я пошел. Ты на каждой свадьбе хочешь быть женихом, а на похоронах – покойником, – я его не боялся, только злость закипала в груди, словно ворочалась безликая тварь.

Говорят, отец "сделал" его в семь лет, а потом и дядя позабавился, а теперь ему надо самоутверждаться во власти, социальный статус в мужском обществе дает только авторитетный мужчина "мальчику". Как меня не тронули, не знаю, наверно видели, как я шел по верхней дороге с карабином, когда меня пригласили к себе в гости Наташкины подружки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю