Текст книги "Журбины"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Ковалев весело улыбнулся. Улыбка скользнула по лицу, и тотчас оно вновь стало серьезным.
– Эти кудесники – что они делают? – продолжал он. – Они вручную, час за часом, сидят и шлифуют, шлифуют на самых тонких шлифовальных кругах. Прежде чем приступить к работе, они измеряют температуру в собственных пальцах. Пальцы не должны быть ни холодными, ни горячими, иначе металл в них или сожмется, или расширится. Столько всяческого колдовства! А нам надо, чтоб изготавливались приборы машинным способом. Самое трудное тут не изготовление, а определение точных размеров. Бьемся, ищем такой мерительный инструмент, на который не влияли бы изменения температур.
Жуков, пока говорил Ковалев, остро отточенным карандашом делал пометки в записной книжке. Когда Ковалев умолк, чтоб отпить глоток воды, он сказал:
– Вы совершенно правы. Сегодня для нас очень важно, что мы делаем. Но не менее важно, и как делаем. А завтра это будет самым главным требованием в промышленности. Когда-то, бывало в истории, люди тоже возводили гигантские сооружения. Пирамида Хеопса, например. Сколько десятилетий она строилась! Далеко ходить нечего. Исаакиевский собор в Петербурге строили сорок лет. Здание же Московского государственного университета когда заложено? Года три назад на Ленинских горах я видел только экскаваторы да самосвалы. А вот сегодня это сооружение, высотой более чем в два Исаакиевских собора, готово. Или, например, четвертая очередь метро в Москве…
Жуков приводил один пример за другим. У него этих примеров труда по-новому, по-коммунистически было великое множество.
Антон сидел и с интересом слушал. Он думал о том, что весь план реконструкции завода именно и пронизан стремлением перевести труд кораблестроителей в новое качество, которое было бы созвучно эпохе великих строек коммунизма. И правильно говорят Ковалев и Жуков – надо умело подготовить рабочих, мастеров, инженеров к переходу на новую, более высокую ступень организации и производительности труда.
– Да, повторяю, – слышал он голос Ковалева, – умельцев надо беречь, берегите их, товарищи! Но растите и новых умельцев – мастеров коммунистического труда, мастеров владения машинами и механизмами!
Ковалев поднялся, пошел к своему письменному столу, порылся в папках и принес небольшой фотографический снимок. На снимке была изображена роза. Казалось, ее только что срезали с куста: свежие тонкие лепестки, тончайшие острые шильца шипов, мохнатый от ворсинок стебель, зубчатые, в прожилках, листья будто еще хранили на себе сверкающую утреннюю росу.
– Красиво? – спросил Ковалев, когда фотография обошла по кругу все руки.
– Великолепно! – ответил Корней Павлович. – Метод точного литья. Стальная роза. В прошлом году на одном из уральских заводов я видел ее в натуре.
– Не уступит ни тем кружевным фонарям, – продолжал Ковалев, – ни бронзовым или чугунным цветам крепостных мастеров. Но не месяцы ушли на ее изготовление, а секунды, и не руки кудесников ее изготовили, а наша техника. Вот так мы с вами обязаны строить и корабли. Техника должна решать дело, техника, доведенная до степени высочайшего искусства. В такой мы вступили век!
3
Люди, увлеченные своей профессией, отдавшие ей много лет жизни, очень часто и на все окружающее смотрят с точки зрения этой профессии. Иной раз стоишь в коридорчике вагона перед окном, тут же полковник или генерал с тремя, с четырьмя планками орденских лент на кителе; по сторонам поезда бегут орловские или курские бугристые поля, овраги, жидкие лесочки, желтеют на косогорах подсолнечники, машут серебристыми метелками стебли кукурузы. Сосед рассматривает все это рассеянно, прищурив глаза, и думает будто бы о чем-то другом, далеком, чего за окнами вагона не видно. Вдруг взгляд его метнется через овраги, через подсолнечники… Посмотришь и ты туда же: высотка, перед ней равнина, пересеченная шоссейной дорогой, дорога идет из березовых туманных рощ к зеленым кущам старинного городка, над которым торчат белые колоколенки. Ничего особенного, пейзаж, какими богат любой уголок средней России. Почему же так оживился офицер, почему так энергично перебрасывает взгляд свой с высотки на дальние рощи, от рощ к окраинам города и вновь на высотку? Не потому ли, что высотка господствует над шоссейной дорогой, с высотки контролируется каждый шаг по этой дороге, и недавний комбат – ныне командир полка или дивизии – роет тут окопы, ходы сообщения, стрелковые ячейки, – он увидел местность, удобную для решения интереснейшей тактической задачи, он развертывает на ней свои подразделения для удара по противнику. Мы с вами думали, что это овраг, но это совсем не овраг, а почти готовые огневые позиции для минометной батареи; мы любовались рощей, но это не роща, а укрытие для живой силы и техники; и дорога не дорога – коммуникации, и колокольня нечто иное, как ориентир; и подсолнухи с кукурузой в любой момент из полевых растений превратятся в подручные материалы для маскировки.
О Викторе Журбине нельзя было сказать, что он не замечал суровой красоты вековых сосен, могучими колоннадами тянувшихся вдоль побережья бухты, не слышал веселого шума молодых березок и дубков в новом парке за Веряжкой, никогда не любовался лиственницами и ясенями на городских улицах, не останавливался перед кедрами возле Исторического музея. Но вот стоит он так, разглядывая таежных обитателей, лет двадцать назад завезенных на Ладу, их прямые стволы, длинные иглы, собранные на ветвях в пучки, отчего темные кроны кедров всегда кажутся взъерошенными, всклокоченными, и вместе с тем видит нечто иное, скрытое от глаз человека не его профессии. Стволы, шершавая их кора в прозрачных каплях смолы, переплетение ветвей – это же только внешность дерева! Виктор Журбин больше любовался его «душой». Кедр – могуч, красив, он царь тайги. А Виктор этому красавцу предпочтет скромненькую старушку грушу. За эффектной внешностью кедра мы не видим того, что его желтовато-коричневая мелкослойная древесина менее прочна, чем у лиственницы или даже обычной сосны, что кедр очень плохо полируется, в то время как груша, с ее бледно-розовой древесиной, по прочности превосходит дуб, полируется великолепно, до зеркального блеска, не коробится от влаги, плотна почти как бакаут – самое тяжелое и твердое из всех пород дерево на земном шаре.
Перед Виктором распахнуты «души» берез, грабов, ольх, чинар, пихт, пальм, деревьев, которые называются: красное, розовое, черное, палисандровое… Сколько в этих «душах» потемок! Там таятся кривизна, трещины, косослой, гниль, грибковая синева, наплывы, суковатость. Каждый из этих пороков имеет множество разновидностей. Суковатость, например. Есть роговые сучки, они почти всегда выпадают, и мы в таком месте доски видим ровно очерченную дырку. Есть ивлевые сучки, окруженные по своим границам белой пылью; этими сучками страдает милая нам всем береза. Существуют еще табачный и крапивный сучки. Табачный рассыпается в порошок, а крапивный гниет и заражает гнилью всю древесину вокруг себя. Гниль опасней всяких других пороков. Но и косослой тоже плохо. Иной раз бьешься, бьешься над поленом, и не толстое как будто, а не расколоть, топор идет в него винтом, – волокна древесины пошли в стволе дерева по спирали, винтообразно. Доску из такого косослойного дерева ни на палубный настил не употребишь, ни на изготовление трапов, дверей, мебели. Другое дело – свилеватость. Тоже порок – волокна тут располагаются волнообразно, – но для ореха, для карагача или березы этот порок вдруг оборачивается очень ценным качеством: свилеватость дает красивое строение слоев древесины; отполируй – получится рисунок, из-за которого цена изделия возрастает во много раз.
Все эти премудрости столяров-краснодеревщиков были отлично известны и Виктору. Он сам был краснодеревщиком до того, как начал работать над моделями. А начал он работать над ними в войну, в ту пору, когда на завод приходили для ремонта боевые корабли. На отделку кают и салонов тогда обращали внимания куда меньше, чем на скорость ремонтных работ. Часто, вместо того чтобы составить чертежи, сразу же на месте изготовляли модели, лишь бы сократить срок пребывания корабля у причальной стенки, лишь бы поскорее вернуть его в море. Тогда-то Виктор неожиданно для себя и стал модельщиком, увлекся модельным делом, полюбил его, возвращаться к салонам, шкафам, креслам, панелям не захотел. Прежде он знал корабль только со стороны внешней, парадной; став модельщиком, узнал корабельный организм, как Виктор сам говорил, со стороны рабочей. Чаще всего он изготовлял модели такого оборудования, таких механизмов, которые в технических проектах обрисовываются общими чертами, а точные их размеры, точные их конфигурации надо определять на месте. Виктор вместе с конструкторами лазал в трюмы, в машинные отсеки, в коридоры гребных валов, в тесные, узкие, мрачные корабельные ущелья и пещеры, о существовании которых даже и моряки-то не все знают, не то что не моряки. И сколько всяческих уникальных деталей было изготовлено в цехах завода не по чертежам, а по моделям Виктора!
Станок, изобретенный им, помог ему работать гораздо продуктивнее. Виктор мог теперь не ходить по нескольку раз в день на корабль и назад, в модельную. Благодаря тому, что последовали совету Жукова и отлили части не из стали, а из сплавов алюминия, можно было носить станок с собой, устанавливать его где угодно и там, на месте, вносить необходимые изменения в модель. Это была истинная победа, как правильно сказала Зинаида Павловна при испытании станка.
Но вот в момент наивысшего душевного взлета, когда Виктор чувствовал себя победителем, произошла эта непонятная, путаная и скверная история с Лидой. Каких только предположений о причинах исчезновения Лидии не высказали в семье! Дед Матвей решил даже, что она уехала на Алдан золото искать. «Выдумаешь тоже, старый! – рассердилась тогда Агафья Карповна. – Горе какое, а он шуточки шутит». – «Чего плакать? – ответил дед Матвей. – Баб на земле мало? Допустим, одна уехала, – на другой Витька женится». Никто его не слушал, никто ему не верил, все знали, что говорит он слова, какие всегда говорятся в подобных случаях, не свои, чужие слова, ходячие. Сам-то он в них тоже не верил, сам-то он верил в то, что, сколько бы ни было женщин на земле, только одна из них напрочно войдет в жизнь мужчины. Другое дело, была ли убежавшая Лидия этой «одной» для Виктора? Не сразу такую встретишь. Нет, не сразу. И где ее искать, как? Разве кто знает? На гуляньях, на танцах иные ищут, за выпивкой по сторонам озираются: не «она» ли та, смазливенькая, не «она» ли другая, бойкая на язык? Иные совет дают: смотри, какая она работница, есть ли ее портрет на доске Почета. По-всякому ищут, по-разному, да, бывает, не ту и найдут.
Виктор при разговорах родных молчал, чувствовал себя в чем-то виноватым, раздумывал, и чем больше раздумывал, тем яснее ему становилось, что не так, как надо бы, шла их жизнь с Лидией, с самого начала не сдружились они по-настоящему. Любовь тогда, вначале, была, это верно, а дружбы не получилось. А потом?.. Если разобраться, никаких общих дел у них и не нашлось. Что ему ее поликлиника, ее регистрационные карточки с описанием болезней жителей Старого и Нового поселков? Что ей его доски, брусья и фанера?
И все-таки привык, привязался к жене Виктор, и все-таки по-своему была она ему дорога. Присутствия ее как будто бы не замечал, но отсутствие стал ощущать на каждом шагу.
Увидел Виктор Лиду только после праздников, на ее обычном месте, в поликлинике.
– Напрасно искал, – сказала ему Лида холодно, как чужая. – Домой я больше не приду. Не было у меня дома никогда и нет. Сам знаешь.
Да, Виктор знал, что мать Лидии умерла, когда девочке исполнилось семь или восемь лет, что жила она у тетки, что, встретив его, тотчас вышла замуж, лишь бы не оставаться в семье, которую не любила.
– Но почему, почему это все, Лидия? – спрашивал он растерянно, стоя перед окошечком регистратуры.
Лида ответила, что она не желает никаких разговоров, тем более что худшего места, чем поликлиника, и худшего времени, чем рабочее, для этого не найти.
Разговор все же состоялся. Виктор встретил Лидию вечером у подъезда. Они ходили по улицам часа три, и Лида высказала ему много такого, о чем он слышал впервые.
– Вы все – и ты, и ты! – эгоисты, – говорила она с непривычной для нее горячностью, с раздражением, даже со злобой. – Вы думаете только о заводе, вы заботитесь только о кораблях! Только о том, что интересно вам. Вам! Это и есть эгоизм! А если у меня другие интересы, значит, на меня плевать!.. Да, плевать?..
– Что ты говоришь, Лида?! Кто плюет?
– Кто? Ты, вы все! Вспомни шестое ноября!
Виктор не понял было, при чем тут шестое ноября, но тотчас почувствовал стыд. Как он мог забыть, что именно шестого ноября день их свадьбы! Двенадцать лет подряд этот день отмечался в семье небольшим торжеством: с утра дарили подарки Лиде, пекли пироги, вечером пировали. Лучший подарок всегда дарил он, Виктор. Как же случилось, что на тринадцатый год об этом позабыли? Пироги пекли, но не во имя Лидиного вступления в семью Журбиных. Не только о подарках – поздравить утром и то не подумали… Корабль, корабль – он во всем виноват. Права Лида. О нем думали, о нем и беспокоились, все иное было забыто.
– У меня есть школьная подруга, живет за ипподромом, – сказала Лида с неожиданной для Виктора твердостью. – И с ней я отпраздновала шестое ноября. Но не как день свадьбы.
Он уговаривал ее пойти домой, обещал постараться стать другим; обещал, видимо, не очень горячо, не очень убежденно, потому что не представлял себе, каким другим он должен стать и как это делается. Уговоры на Лиду не подействовали, она продолжала держаться твердо, хотя в глазах у нее временами блестели слезы. Потом она села в троллейбус и уехала.
Виктор рассказал дома об этой встрече.
– Эх, Витя, Витя! – Илья Матвеевич только головой покачал. – Не ты ли, друг мой, виноват? Поглядел бы на Костю с Дуняшкой. И в кино они, и на залив… Веселье у них, смешки, шуточки. На нас с матерью тоже гляди. Старые – под руку прогуливаемся, в театр вот ездили, оперу слушали. А у вас что? Она – сама по себе, ты – сам по себе. Схимником заделался, и от нее схимы требуешь. Женщине-то, еще молодой да красивой, твои монастырские уставы не по силам. Через край ее винить не могу, тебя виню больше, сынок.
– Себя, Илья, вини. Никого другого, – сказал Василий Матвеевич, зашедший в тот вечер на Якорную.
– Почему это себя? – Илья Матвеевич насторожился.
– Не сумел в собственном доме порядок навести, допустил до того, что живой человек у вас вроде как на отшибе оказался. Не вникаешь, брат мой, в семейные дела. Что у вас творится? С Алексеем происшествие. С Виктором… А семья – она ячейка государства. К ней шаляй-валяй относиться никто из нас не имеет права.
Поссорились, поругались, крик был страшный; били в стол кулаками; больше, конечно, бил Илья Матвеевич, Василий Матвеевич только сдержанно тискал кулаком столешницу.
– Кто ее затирал, кто? – кричал Илья Матвеевич. – Пожалуйста, развивайся, делай что знаешь!
– А интересовались, что она делать-то хочет? Свое дудите тут с утра до ночи…
– Пусть и она дудит свое. Кто мешает!
По-разному смотрели на жизнь, на человека братья Илья и Василий. Илья требовал от каждого активности, он любил напористых, умеющих добиваться своего. Василий готов был учить людей этой активности, помогать ей пробуждаться. Для Ильи человек, остановившийся на распутье, не нашедший своего пути, просто не существовал. Василий считал, что на такого человека надо обращать самое большое внимание: «чтобы не забрел куда не следует, чтобы шел вместе с нами».
4
– Товарищи члены завкома, – говорил Горбунов, поглаживая под столом колени, – наш клуб – имею данные – лучший клуб по всему министерству. В смысле помещений и оборудования – красавец клуб! А по работе он, ей-богу, худший! Ну никак не понять – почему? Никак!
– По очень простой причине, – сказал Жуков. – Это не клуб, а заштатное кино и танцевальная площадка.
– Вы забыли о библиотеке, – добавил Вениамин Семенович. С раскрытым блокнотом в руке он сидел в углу возле шкафа, чисто выбритый, в полувоенном костюме, в желтых кожаных крагах. – В ней шестьсот пятьдесят постоянных читателей! – Вениамин Семенович поправил на переносье свои внушительные очки в восемь граней.
– Библиотека, танцевальная площадка, кино – это еще не клуб, – ответил Жуков. – Вы назовите число постоянных посетителей кружков, кабинетов, комнат отдыха. Вы назовите нам такие мероприятия клуба, которые помогали бы заводу в его борьбе за реконструкцию, за выполнение новой программы, помогали бы воспитывать нового человека. Вот что вы нам назовите.
– Что касается кружков… в кружке, например, кройки и шитья регулярно занимаются двадцать шесть человек. – Вениамин Семенович перевернул страничку блокнота. – В музыкальном кружке было…
– Почему «было», а не «есть»?
– Руководитель уехал, нового найти не можем. Я лично не музыкант. – Вениамин Семенович отвечал с улыбкой человека, уверенного в своей правоте.
– Но вы лично, – Жуков сделал ударение на этом «лично», – как мне известно, в прошлом режиссер. Чем же объяснить, что не работает не только музыкальный кружок, но и драматический?
– Спросите об этом у товарища Горбунова, Николай Родионович. – Вениамин Семенович сверкнул очками.
– Не могу, – сказал Горбунов, подымая глаза от бумаг, – не могу согласиться на такие условия, товарищи члены завкома. За руководство драматическим кружком Вениамин Семенович требует тысячу двести рублей! Получается: за клуб тысячу да за кружок тысячу двести…
– Это же искусство! – перебил Вениамин Семенович. – Как вы не понимаете? Искусство требует всех сил человека. А если человек отдает все силы, то ему…
– Что за парламентские дебаты? – вступил в разговор Иван Степанович. – Клуб должен работать, должен! Взглянуть только на это здание – дворец! На его постройку ушло… – Иван Степанович назвал такую внушительную цифру, что сам же побагровел от возмущения. – Замороженные средства. Не клуб, а мертвый дом! Я настаиваю на самых решительных мерах.
– Вероятно, предложите меня снять, – вот, кажется, и все решительные меры, какие тут принимаются со дня открытия клуба. – Вениамин Семенович пожал плечами и, закрыв блокнот, сунул его в карман френча; все, мол, ясно, старая песня. – Клуб существует четырнадцать лет, – добавил он, – а заведующих в нем сменилось пятнадцать. Могу назвать фамилии, если угодно.
Он ошеломил собравшихся. Никто никогда таких подсчетов не вел. Заведующие приходили и уходили, почти не оставляя памяти о себе. О большинстве из них можно было сказать, что все они на одно лицо, все работали одинаково плохо, до крайности незаметно сменяли один другого. Ну, думалось, пять их было, шесть, – только не пятнадцать. Невозможно теперь и вспомнить, когда, кого из них, за что и почему снимали. Некоторые возглавляли клуб по два-три месяца, а кто – всего пять-шесть дней.
Дольше всех держался Вениамин Семенович – два с половиной года.
Это был честолюбивый человек. В четырнадцать лет он написал первое стихотворение, а когда ему исполнилось семнадцать, областная молодежная газета напечатала одно из множества его стихотворных сочинений. Каких-нибудь восемь строчек. Но и их Вениамину Семеновичу, или, как его тогда ласкательно называли, Венику, оказалось достаточно, чтобы покорить сердце соученицы по литературному университету. Так у него появилась жена, а затем и дочка с мудреным именем Тайгина, произведенным от слова «тайга». Учиться стало трудно, приходилось зарабатывать Тайгине на манную кашку. Он поступил затейником на какую-то базу однодневного отдыха, через несколько месяцев написал брошюру о затейничестве, ее издали.
Брошюра открыла ему двери в редакции газет. Но беда в том, что те качества Вениамина Семеновича, за которые его в детстве колачивали мальчишки – крикливость и хвастовство, – с годами дополнились непреодолимой страстью к склочничеству. Из-за них он не мог удержаться ни в одной редакции. Но он не унывал. Было время больших строек – строились первые домны, металлургические комбинаты, тракторные заводы. Вениамин Семенович правду говорил Лиде с Катей – он и в самом деле порхал тогда с одной строительной площадки на другую, что-то писал в редакциях многотиражек и радиоузлов.
Поступив в клуб Сталинградского тракторного, он сошелся с актрисой такого возраста, что ее сын уступал ему лишь двумя годами. Актриса крепко взяла Вениамина Семеновича в руки. Он ушел от Тайгины и ее матери. Он их «перерос». Актриса устроила его помощником заведующего литературной частью в местный театр. Потом он стал помощником режиссера, потом добрался и до самостоятельной режиссуры. Но снова старая история: страсть к склокам не позволяла ему удерживаться в одном театре хотя бы год. Вениамин Семенович объяснял это интригами против него, завистью, непониманием его творческого метода.
Нет худа без добра. Калейдоскопическая перемена мест была ему в немалой мере на пользу. Исполнительные судебные документы, которые мать Тайгины посылала по адресам очередных театров, неизменно опаздывали: Вениамин Семенович уже выбывал в неизвестном направлении.
Время шло, актриса старела, Тайгина где-то росла, училась; все менялось, не менялся только он, Вениамин Семенович.
Мало отразилась на нем и Отечественная война, бо́льшую часть которой он провел где-то в Средней Азии. После войны снова замелькали театры, лектории, редакции. Наконец судьба занесла его на Ладу.
Поначалу он взялся за дело горячо: в клубе работали кружки, устраивались интересные лекции. Вениамин Семенович нажимал на все педали, – поговаривали о том, что заводу будет разрешено отметить семьдесят пять лет существования, а это значило, что последует награждение орденами. Орден был очень нужен Вениамину Семеновичу: во время войны он его не заслужил. Но юбилей прошел, орденами наградили кого угодно – всяких клепальщиков и слесарей, даже уборщиц и вахтеров, – только не Вениамина Семеновича.
Вениамин Семенович обиделся, и работа у него пошла так же, как шла и у большинства его предшественников. Зачем тут лезть из кожи? Ни почета, ни славы, ни богатства.
Его не первый раз вызывали в завком, не первый раз требовали улучшить работу. Он держался всегда независимо, потому что привык к бродячей цыганской жизни, втянулся в нее, она его нисколько не страшила. Ну что ему могут сделать? Уволят? Советский Союз велик. Клубов, газет, театров, лекториев в нем тысячи и тысячи – не пропадет Вениамин Семенович, найдет себе место, и не такое – получше, где его оценят, в конце концов поймут. Почести, почести! – они дороже всяких денег. Сам бы рад платить деньги за них, да и денег нет, жалеют, скряги, лишнюю тысячу… А чего-то требуют.
– Снимайте с заведования, – сказал он. – Берите семнадцатого.
– Так и сделаем, – спокойно ответил Жуков. – Займитесь кружками.
– Поздно мне быть кружковцем. Через год собираюсь сорокалетний юбилей справлять.
– Товарищ Жуков правильно говорит, – сказал Горбунов. – Где шестнадцать, там пусть будет и семнадцать. Не выходит ничего у Вениамина Семеновича.
– Кое-что выходит! – вымолвил «король» гребных валов дядя Миша Тарасов. Он сидел рядом с Василием Матвеевичем. – Жену взял в два раза моложе себя. Боевой, знать, где не надо.
– Это мое личное дело. – Вениамин Семенович посмотрел на Тарасова надменно и так холодно, будто хотел его заморозить. – Прошу личную жизнь не затрагивать. Надеюсь, она не подконтрольна завкому.
– Завкому нет, а общественному мнению – да, – сказал Жуков.
Горбунов видел, что все относятся к Вениамину Семеновичу с явной неприязнью, и сам чувствовал в себе эту неприязнь. Дай ей волю, от Вениамина Семеновича только пух да перья полетят, и о цели заседания никто не вспомнит. Чтобы этого не случилось, он поспешил спросить:
– Какие же будут предложения? Заведующего снять, а дальше что?
– Нового поставить.
– Кого?
– Я так думаю… – Тарасов поднялся, огладил усы, кашлянул. – Бьемся, бьемся – толку нет, кого только не нанимали. Предлагаю взять хорошего производственника… Ну, конечно, еще и такого, чтоб он был и хорошим общественником… Да и сказать ему: «Вот, брат, тебе задание от всего заводского коллектива. Двигай!» Знаю такого человека….
– Разрешите, – попросил слова Вениамин Семенович и, не дожидаясь разрешения, продолжал: – Мое мнение для завкома, может быть, ничто. Но не могу промолчать, когда предлагают подобные нелепости. Всякая культурная работа имеет специфические особенности, тем более – работа клубная. Придет не знающий этих особенностей человек… Что получится, товарищи? Кустарщина, отсебятина, чепуха.
– Головы нам дурите особенностями! – обозлился Тарасов. – Какие такие особенности?
– Они есть, конечно, дядя Миша, – сказал Жуков. – Тому товарищу, кого мы поставим, с ними посчитаться придется. Пусть поучится. Кого же вы предлагаете?
– Его! – Тарасов указал рукой на Василия Матвеевича. – Василия Журбина.
– Что?! – Василия Матвеевича подняло со стула будто пружиной. – Прошу поаккуратней предложения вносить. Шутки шутишь, а люди всерьез примут.
– А я всерьез и предлагаю. Тебе, как никому другому, быть в клубе. И производственник, и общественник, и университет по марксизму-ленинизму посещаешь…
– Сам, сам иди, если такое рвение имеешь! – еще яростней запротестовал Василий Матвеевич.
Вениамин Семенович засмеялся.
– Нелегкое, оказывается, дело клубом заведовать, – сказал он.
– А что, Василий Матвеевич, – заговорил Горбунов. – Берись-ка, не трусь. Поможем. Человек ты – дай боже – с характером, напористый… Правление клуба выберем новое. А то Вениамин Семенович совсем его размагнитил: сам, дескать, да сам. Они и успокоились.
– Работал, работал… – Василий Матвеевич, потрясенный предложением Тарасова, не слышал того, что говорил Горбунов. – Нет, – сказал он, – не пойду! Что вздумали?
Жуков предложил отложить решение о новом заведующем клубом на недельку, – пусть каждый подумает о возможной кандидатуре.
В эту неделю он разговаривал с Василием Матвеевичем чуть ли не ежедневно. Василий Матвеевич стоял на своем. Нет и нет.
На помощь мужу поднялась и жена – Марья Гавриловна. Она пришла к Горбунову, приблизилась вплотную к столу, злая, взвинченная.
– Это что же такое! – заговорила, почти закричала, перегибаясь через календари и чернильницы. – Рабочего человека, мастера – в служащие! Я в Москву, Сталину писать буду. Где такие права – людьми кидаться?
– Никто не кидается. Повышение хотим ему дать.
– Провалились бы вы с вашим повышением! С девками да с парнями старику велят прыгать. Срам на седую голову! Вся семья – на заводе, он – на танцульках да на экскурсиях… на утренниках. Не поедет Василий, слышишь, Петрович, не пойдет!
Марья Гавриловна побывала у Жукова, у директора, на всех накричала: не позволит рабочего человека позорить – и все тут. Дед Матвей, увидев ее такой разъяренной, немало удивился: «Марья-то, Марья за рабочую честь, что лев, кидается. Вот Василий научил бабу понимать, что такое рабочая честь!»
Положение изменилось внезапно. Изменилось оно именно в тот момент, когда Жуков уже совсем было решил отступиться от Василия Матвеевича. В заключение одного из разговоров он сказал ему:
– Что ж, силой вас в клуб не потащим, товарищ Журбин. Ответственности боитесь, киваете на соседа.
Василий Матвеевич насупился, его уязвили слова парторга, обидели, оскорбили.
– Я? Боюсь? – проговорил он медленно и грозно. – На соседа киваю? Нет у нас этого! Пойду, провались он, чертов клуб, со всеми потрохами!
С завода он отправился прямо в клуб, через Веряжку, в Новый поселок. Он ходил по бесчисленным гостиным, аудиториям, кабинетам, залам, коридорам, вдыхал затхлый воздух пустующих помещений, злобно плюнул в сухой аквариум… Подымаясь по какой-то лестнице, чуть не ударился лбом о зеркало – оно было похоже на дверь, – увидел себя: взъерошенный, свирепый, не человек – туча с градом.
Вышел на балкон. Завод дымил, окутанный мглистым вечерним туманом. Тучи с градом висели низко, почти касаясь кранов. От них тянуло ледяным холодом.
Что же теперь будет? Завод там, а он, Василий Матвеевич, здесь? Веряжка разделит их навсегда? Казалось, ледяной холод проникал прямо в сердце от этой мысли. Зачем он согласился: «Пойду!» Почему не выстоял перед Жуковым? Не выстоял, ну и злись теперь, горюй. Слово сказано, слова обратно не берут.
– Новое хозяйство изучаете? – услышал он позади себя. Оглянулся – Вениамин Семенович. – Вы не теряйтесь, – покровительственно продолжал Вениамин Семенович. – Помогу.
Василий Матвеевич промолчал. В воздухе летел какой-то белый лепесток. Он протянул руку, поймал его на ладонь: снежинка! Вторая летит, третья… Снег обрадовал Василия Матвеевича: окончилось долгое ожидание зимы, зима пришла. Повеселев, посмотрел себе под ноги. Снежинки мягко ложились на цементный пол балкона и не таяли. Их становилось все больше, в несколько минут балкон побелел. Побелели крыши соседних домов, побелела земля. Она устала от летних забот и хлопот, она уходила на покой, на отдых – до весны, до нового лета.
Перед тем как покинуть клуб, Василий Матвеевич сказал смещенному заведующему, отныне своему работнику:
– Послезавтра приду ровно в девять.
– В двадцать один ноль-ноль? – пытался шутить Вениамин Семенович.
– В девять, в девять! Без всяких нулей. И чтоб все были на месте.
Василий Матвеевич стоял вполоборота к Вениамину Семеновичу, почти спиной к нему. Зубы стиснул, глаза сузил, смотрел в одну точку. Что он там видел? Не вспоминал ли он грязную пивнушку, темный трактирчик на одной из улиц возле Петербургского порта? Не вспомнил ли ту пору, когда он, пятнадцатилетний парнишка, стоял часовым, охраняя вход в заднее помещение трактира, заставленное бочками? Да как не вспомнишь о том времени! У дворян тогда свои были клубы – дворянские собрания, у офицеров свои – офицерские собрания, у маклаков тоже какие-то «деловые» клубы. У всех по клубу. А у рабочего класса? Вот эта пивнушка, этот трактир. Но в ней, в этой пивнушке, в заднем ее помещении, среди бочек, – какие люди бывали! В трактирных конурах составлялись планы забастовок, охватывавших весь порт, планы политических выступлений; в трактирных конурах портовики встречались с подпольщиками-революционерами. Подумать только! – в тесных, темных клетушках вызревали идеи, потрясшие весь мир. А тут дворец! – и что в нем?.. Танцульки да радиолы. Завоевали право иметь такие дворцы, кровью за это право заплатили, жизнью, тяжелым трудом первых лет после революции…