Текст книги "Семнадцатый самозванец"
Автор книги: Вольдемар Балязин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Лихачев бумагу отложил на сторону, и совсем иным тоном – свои люди перед ним сидели – произнес:
– Совет мой, тебе, Степан Матвеевич, и тебе, Иван Исакович, две тысячи рублей, кои ищет на вас великий государь, сегодня же в его государеву казну самим внести. А кою кому часть взносить, то вы сами промеж себя порешите.
Проестев спросил робко:
– А на ком ином протори взыскивали, то каков рез первой посол платил и каков – второй?
– Разно бывало, Степан Матвеевич. Платили те протори по их достаткам и по тому, сколько кто напрасно чего стратил.
– А нам как быть? – спросил Патрикеев. – Ты скажи нам, Федор Федорович. Человек ты разумный, честность твоя всем ведома, как скажешь так и будет.
– А ты согласен, Степан Матвеевич? – спросил осторожный. Лихачев.
– Согласен, – неуверенно ответил Проестев – чувствовал, что большую часть платить придется ему.
– Делим мы по государеву жалованью, – ответил Лихачев. – Ты, Степан Матвеевич, получал жалованья в два раза более, чем Иван Исакович. Стало быть, и платить тебе две трети долга, а ему треть.
Проестев вздохнул, сказал раздумчиво:
– В иные годы был я великим государем взыскан и обласкан много. Теперь же до грехам моим наложил на меня государь опаду. И я государю вину свою приношу, и что ты, Федор Федорович, сказал, то сегодня же сполню.
Проестев встал и, не дожидаясь Патрикеева, вышел.
А Иван Исакович остался сидеть недвижно – не было у него шестисот шестидесяти рублей и где их взять – он не знал.
* * *
С превеликим трудом собрал дьяк Иван со знакомых и родни триста тридцать рублей – половину того, что было нужно. Сто рублей взял для него в долг друг его Тимофей Анкудинов у известного всей Москве ростовщика Кузьмы Хватова.
На третий день явились к Патрикееву на двор подьячий, двое ярыг, сотский, да мужики с телегами. И вывезли чуть ли не все, что было у Ивана Исаковича. Причем ценил домашний скарб подъязки нечестно – что стоило рубль, за то едва-едва давал полтину, все хорошее забирал, оставляя старье да рвань.
Жена Ивана Исаковича плакала, пробовала усовестить бесстыжего, ню напрасно. Дьяк Иван на жену прикрикнул – велел идти вон. А сам плюнул, надел шапку и – чего никогда не бывало – пошел в кабак, забрав с собой и Тимощу. За подьячим же оставил присматривать холопа своего Дёмку, что дом вел и за хозяйство радел.
В кабаке – на чистой половине – сели Тимофей да Иван Исакович одни, без послухов. Выпили по первой.
– Вот мне и плата за службу мою, – сказал Иван Исакович, и заплакал.
Тимоша, обняв опального дьяка за плечо, проговорил утешительно:
– Та беда – не беда, отец мой и благодетель, Иван Исакович.
– Да уж чего может быть хуже – хоть по миру с сумой иди.
– Главное, Иван Исакович, – голова цела, а ей цены нет. Будет голова на плечах – снова все наживешь, лучше прежнего жить станешь.
Патрикеев краем рукава смахнул слезы.
– Выпьем, Тимофей Демьянович, за удачу.
Тимоша поднял кружку, однако пригубить вина не успел – в комнату вошел целовальник.
– Прощения просим, честные господа, некий человек спешное дело до вас имеет, однако ж каково то дело – не говорит.
Патрикеев взмахнул рукой:
– Веди.
Вошел сморщенный, ростом в два аршина старичишка-ярыжка из Земского приказа, хорошо знакомый и Тимоше, и Патрикееву. Поклонился низко, подошел к самому столу, зашептал сторожко:
– Ведомо мне, Иван Исакович, от верных людей – привезли нынче утром из Сибири в Разбойный приказ бывого вологодского воеводу, а ныне колодника – Лёньку Плещеева. И тот колодник доводит на тебя, – Тимофей. Говорил, де ты ему, Плещееву, что ты, Тимофей, царю Василию Ивановичу Шуйскому – внук и Московского государства престол держат ныне мимо тебя неправдою. А те де твои слова может подтвердить Новой же Четверти подьячий Костка Евдокимов Конюхов сын, при коем ты, де, не раз сие говаривал.
– Неправда это! Оговор и великие враки! – вскрикнул Тимоша.
– А я, голубь, и не говорю, что – правда. Я тебе, голубь, то довожу, что услышать довелось, – тихо и ласково проговорил ярыга.
– А буде станет Костка на правеже запираться, то привезут из Вологды иных видоков и послухов.
– Спаси те бог, дедушке, – проговорил Тимоша и протянул ярыге рубль.
– Дешево голову свою ценишь, голубь, – так же тихо и ласково проговорил ярыга и сел на лавку.
Тимоша бросил на стол ещё три рубля. Старикашка брезгливо смел их со стола, будто объедки голой рукой снимал. Не прощаясь и не кланяясь, нахлобучил рваную шапчонку и шастнул за порог.
Иван Исакович, сощурив глаза, молчал. Затем проговорил раздумчиво:
– Перво Костю упреди. А после того, не позже завтрашнего утра вместе с Костей беги, Тимофей, за рубеж. – Иного пути у тебя нет. А чтоб Кузьма Хватов с тебя сто рублей не взыскал – сожги избу. С погорельца – долга ростовщику нет. Да и жена за мужа не ответчица.
«Ах, ловок Иван Исакович, – подумал Тимоша, – все предусмотрел, да как быстро». И, обняв друга за плечи, сказал Тимоша жарко:
– Век тебе этого не забуду, Иван Исакович.
Глава девятая. Розыск
Решёточный приказчик Овсей Ручьев издали заметил лощадь, запряженную в телегу. На телеге же увидел Овсей домашний скарб, да бабу с двумя малолетками. Выехала лошадь из проулка, что упирался в улицу Варварку. Рядом с телегой шагали два дюжих мужика. Светало. Блекли звезды. Повозка тяжело прогрохотала по бревенчатому настилу Варварки и свернула вниз к Москве-реке, скрывшись за беспорядочно стоявшими избами.
«Ни свет, ни заря», – подумал Овсей. И пошел дальше, негромко постукивая по доске, и вполголоса покрикивая: «Слушай!»
Тихо было вокруг и безлюдно. Не вскрикивали петухи, спали собаки. И только ночные сторожа с разных сторон выкрикивали свое «Слушай!»
И вдруг Овсей услышал слабый треск и вслед за тем увидел высокий желтый всполох огня, взметнувшийся над одной из изб. Это было столь неожиданно, что Овсей вначале подумал: «Привиделось что ли?» Но тотчас же над крышей вновь взлетели языки пламени. На этот раз уже два – желтый и красный. Тихо постояли в недвижном воздухе, а потом сплелись друг с другом и метнулись над крышей, будто молодайка в новом сарафане впляс пошла.
Тут-то Овсей и ударил в доску изо всей мочи, и, не помня себя заорал:
– Караул! Горим!
Что было потом, помнил он плохо. Бежали какие-то люди, неодетые, сонные. Простоволосые бабы в исподних холщовых рубахах передавали по цепочке ведра от двух ближних колодезей. Мужики с баграми метались вокруг горящей избы, как черти в аду возле грешника, норовя покрепче зацепиться крюком да посильнее дёрнуть. Другие мужики окатывали водой соседние избы, валили заборы, чтобы огонь по доскам не перебежал в соседние дворы.
Когда изба рухнула и огонь лениво заплескался на куче обгорелых бревен и досок, появился объезжий голова Митяй Коростин.
– Кто видел, как изба занялась? – спрашивал Митяй грозно, но видоков не оказывалось: отговаривались тем, что де спали и выбежали на пожар после многих других.
Пришлось говорить Овсею, упирая на то, что если бы не спохватился он, Овсей, сразу – выгорела бы вся улица.
Спрошенные Митяем соседи погорельца ответствовали одно и то же: жил де в избе, что ныне сгорела, Тимошка Демьянов сын Анкудинов, приказа Новой Четверти подьячий, с жёнкой своей Наташкой, да с двумя малолетками Ванькой да Глашкой, а отчего изба загорелась того де они, соседи, не ведают.
Объезжий голова соседских мужиков по избам не отпустил. Велел горелые брёвна по одному раскатать, водой пепелище залить и после того всем сказал приходить в Земский приказ к думному дворянину Никите Наумовичу Беглецову. А Овсею наказал быть в том приказе ранее других, ибо с него, Овсея, начнут государевы служилые люди розыск: как на Варварке в ночь с 21 на 22 июня 7151 года учинился пожар и кто в том пожаре виновен.
После этого и Овсей, и Митяй, и мужики разошлись по домам. На душе у всех скребли кошки: черт-те что могут придумать государевы служилые люди. Ладно еще, что не сгорел никто – по бревнышку раскатали избу, сгоревших, слава Богу, не оказалось.
* * *
Думный дворянин Никита Наумович Беглецов проснулся от шума. Шум был невелик: за дверью опочивальни негромко спорили двое. Беглецов сразу же узнал голос одного из спорящих – холопа своего Петрушки, голос второго был также ему знаком, однако вспомнить – кто это – Никита Наумович не смог.
– Спит ещё Никита Наумович, – говорил холоп.
– Нешто я не понимаю, известно: вся Москва ещё спит. Да я потому и приехал, что дело у меня безотложное, скорое дело.
– Погоди немного, он и проснётся.
– Да никак не могу я ждать, пойми, пожалуй, Пётра.
– И ты, пожалуй, пойми – не могу я тебя к Никите Наумовичу допустить.
Беглецов вздохнул, сполз с пуховика, надел на шею четки янтарные литовские, натянул халат бухарский, ватный, кизилбашские туфли юфтяные и вышел из опочивальни.
С Петрушкой спорил Коростин Митяй – объезжий голова с Варварки. Беглецов поджал губы, сморщился недовольно. Митяй, увидев хозяина, шагнул навстречу, забыв поздороваться, проговорил быстро:
– Беда, Никита Наумович. На Варварке изба сгорела. Новой Четверти подьячего Анкудинова Тимофея Демьянова.
– Одна изба? – быстро спросил Беглецов, ещё не понимая, что заставило Коростина заявиться к нему домой чуть ли не среди ночи.
– Изба-то одна, да хозяин-то её не простой человек. Я и подумал – не грех бы мне тебя, Никита Наумович, упредить.
– А я чаю уже не улица ли сгорела?
– Слава Богу, одна изба и люди все живы, Никита Наумович. Я на пожар поспел, пепелище велел водой залить, оглядел все со тщанием – никто не погиб, и соседние домы все целы. И послухам велел быть в Приказе с утра вдруг занадобятся.
– Ладно, Митяй, ступай. Будешь надобен – пошлю за тобой. Да узнай про то, где теперь Анкудинов Тимофей и, узнав, о пожаре его расспроси.
Досыпать Беглецов не стал. Постоял у окна, подумал, сказал про себя: «Ай да Митяй, умная голова, спасибо, что упредил». И возвратившись в спальню, стал быстро одеваться – сердцем чуял – надо было не мешкая известить о случившемся начальника Земского приказа, думного же дворянина Наумова Василия Петровича.
* * *
Василий Петрович Наумов сидел в Земском девятый год. Из них семь лет вместе с Никитой Беглецовым. Служба в Земском приказе была не в пример другим службам тягостнее и беспокойнее. Ведал сей приказ всей Москвой и чтобы где в столице ни случилось – татъба ли, разбой ли, пожар ли, или иное какое лихо – за все про все перед боярами и государем был в ответе Земский приказ. Кроме того, с московских тяглых людишек должны были государевы служилые люди исправно взимать налоги и по всем тяжбам вершить справедливый суд, а буде надо – и расправу.
Однако бог лес не уравнял, а паче того – человеков. И потому каждое дело надо было вершить с умом и с оглядкой. Мешкать было нельзя, а уж спешить – тем более. Паче же всего следовало оберегаться поступков и решений, кои по судейскому недомыслию могли задеть людей сильных и родовитых. И потому редко когда государевы думные дворяне или дьяки какое-либо дело решали враз и единолично – мужики и посадские худые людишки в сей счет не шли – их делишки решал любой подьячий, и долго не волокитил.
В то утро, 22 июня 1643 года от Рождества Христова, Василий Петрович стоял в моленной, поверяя себя Господу. Тихо и благолепно было на душе у Василия Петровича, когда вышел он из моленной в горницу и увидел сидящего у окна Никиту Наумовича.
«Да, в Земском служить – не в Панихидном», – подумал Василий Петрович, сразу же догадавшись, что какие-то неприятные дела привели в неурочный час его помощника.
Беглецов встал, пожал протянутую ему руку. Наумов вопросительно на Беглецова глядел, ждал.
– Дело к тебе, Василий Петрович.
– Говори.
– Тимофея Демьянова Анкудинова изба сгорела. Митяй Коростин на пожаре был, всё сделал гораздо. При пожаре никого в избе не было, то и дивно. Изба пуста, и вдруг под утро, как бы сама по себе горит.
– Почему думаешь – сама по себе?
– Решёточный прикащик Своей Ручьёв видел, как первый сполох из избы над крышей взлетел. Коли бы её кто снаружи поджигал – не так бы она занялась.
– А зачем Тимофею собственную избу жечь?
– То нам и надобно выведать, Василий Петрович.
Наумов задумался. Постучал пальцами по краю стола.
– То ты добре сделал, Никита Наумович, что дело это до меня довел. Тут хорошо подумать надобно. Помню я, как приехал Анкудинов на Москву жил он немалое время у Ивана Исаковича Патрикеева. А Патрикеев – сам знаешь благодетелю нашему Степану Матвеевичу Проестову первый друг. Так что дело это надо делать без всякой зацепки.
А про Тимошку сегодня же узнай все доподлинно: где он сам и где жёнка его с детишками обретаются и по какой причине изба у них загорелась?
* * *
По дороге в приказ Беглецов прикинул, с чего начнет розыск. Приехав, он первым делом призвал к себе Никодима Пупышева – старого ярыгу, великого мастера по сыску обретавшихся в нетях людишек.
Никодим пожевал беззубым ртом, поглядел в потолок, молча нахлобучил шапку и неспешно вышел.
Вернулся Никодим к полудню с заплаканной молодой бабой. Оставил её на дворе, строго наказав непременно его дожидаться, а сам нырнул в приказную избу.
– Привел, Никита Наумович.
– Тимошку?
– Жёнку его Наталью.
– А Тимошка где?
– Того она не ведает.
– А ну, веди жёнку ко мне.
Наталья Анкудинова, молодая, круглолицая баба, с лицом опухшим от слез, войдя, испуганно покосилась на Беглецова, и не ожидая вопросов, с порога заголосила:
– И ничегошеньки-то я не знаю, ничего не ведаю! И чего он ко мне пристал? Хоть бы ты, господине, велел ему отстать от меня!
Беглецов молча глядел на Наталью, которая причитала и не умолкая всхлипывала.
– Ты чья будешь, красавица? – спросил Беглецов тихо и ласково.
Наталья мгновенно замолкла, недоуменно глядя на Беглецова.
– Анкудинова я, Наталья, – проговорила она робко.
– Садись, Наталья. В ногах правды нет.
Наталья присела на краешек скамьи. Страж понемногу отпускал её, и она чувствовала, что от сидящего перед нею начальника не надо ей ждать никакого зла.
– Позвал я тебя, красавица, горю твоему помочь. – Беглецов ласково на Наталью поглядел, поиграл чётками. – Знаешь, поди, что лихие люди избу твою нынче в ночь спалили?
Бекдецов внимательно посмотрел на молодуху. Та глаза отвела, снова дурашливо запричитала:
– Знать ничего не знаю, ведать – не ведаю!
– Да ты погодь. Нешто не знаешь, что избу твою пожгли?
– Не знаю, боярин, не ведаю.
– И ярыга мой того тебе не говорил?
– Ничего я не знаю – не ведаю!
– Ну, а муж твой, Тимофей Анкудинов, где ныне обретается?
– И того я тоже не знаю.
– Значит, ничего не знаешь? Ну, а как ты с детишками у Ивана Пескова оказалась – тоже не ведаешь?
Наталья замолкла, отвела в сторону глаза, задумалась.
Беглецов понял – зацепился точно. Сидел, ждал, лениво перебирая, чётки.
– Ну, так как же ты к Ивану Пескову с детишками попала?
Наталья молчала.
– Али мне Ивана Пескова об том спросить?
Наталья заплакала. Беглецов ждал.
– Ничего-то я не знаю, – неуверенно затянула она.
– Ну, вот что, баба, – стукнув рукой по столу, сухо и зло проговорил Беглецов, – плакать дома будешь, а здесь слезам не верят. Или ты мне тотчас скажешь, кто тебя к Пескову привел, или не я буду с тобой разговаривать, а кнутобойцы в пытошной избе.
Наталья от страха побелела. Откуда было ей знать, что Беглецов просто-напросто пугает ее? Не помня себя, Наталья заговорила:
– Не гневись боярин, на меня, глупую. Со страху забыла я все. Привез меня к Ивану муж мой Тимофей.
– А когда привез?
– Нынче под утро и привез.
– А зачем ему было ночью тебя с ребятишками из своей избы в чужую избу возить?
Наталья хотела было снова сказать заведенное – не знаю, но взглянув на Беглецова, тотчас же передумала.
– Сказал он мне, что буду я с детишками у Ивана жить. А он с Москвы вместе с другом своим Костянтином Конюховым вон пойдет. И они нас на телегу усадили и к Ивану свезли. А боле я, боярин, вот те крест святой, – Наталья встала, истово перекрестилась на образа, – боле ничего не знаю.
– Что, много мужик твой задолжал? – спросил вроде бы невзначай Беглецов.
– И этого я, боярин, не знаю, – ответила Наталья и заплакала. Беглецов поглядел на неё печально.
– Иди с богом. Будешь надобна – призову.
* * *
Отпустив Наталью, Беглецов прошел в соседний покой к начальнику приказа Наумову.
– Нехорошо получается, Василий Петрович.
– С Анкудиновым что ль?
– С ним.
– Ну, говори.
– Тимошка с Костей Конюховым жёнку Тимошкину и детишек ночью свезли к Ивашке Пескову. После того изба Тимошки загорелась. А сами они – Тимошка и Костка – из Москвы побегли вон.
Предвосхищая вопросы Наумова, Беглецов сразу же пояснил:
– И Тимошка, и Костка в Москве задолжали немалые деньги. А чтобы те долги не платить, чаю я, Тимошка избенку свою подпалил. Чего-де с погорельцев возьмешь, тем паче, что баба бездомная за беглого мужика безответна.
Наумов глядел куда-то вбок; вроде и не слушал.
Беглецов замолчал. Спросил:
– Али я не то говорю, Василий Петрович?
– Может и то, а может и не то.
– Скажи, Василий Петрович, не томи.
– Твоя правда, Никита Наумович, ещё не вся правда, а может половина или же четверть. А правда в том, что Лёшку Плещеева, бывого вологодского воеводу, второй раз в Москву привезли.
* * *
Узнав о том, с каким делом привезли в Москву сибирского колодника Леонтия Плещеева, Беглецов мгновенно понял, что теперь дело Анкудинова принимает совсем иной оборот и потому решил бумаги по начатому розыску составлять сам. Пригрозив пыткой, он допросил ещё раз Наталью Анкудинову, выспросил все, что мог у Ивана Пескова, записал речи соседей Тимофея и пищиков с подьячими, что сидели с Конюховым и Анкудиновым в Кабацком приказе. И после великого и многотрудного розыска вышло так: Новой Четверти подьячие Тимошка Анкудинов да Костка Конюхов воровским обычаем затягались со многими людьми и ночью, украв из казны сто рублей для того, чтобы замести следы, подожгли избу и тем же воровским, изменным обычаем бежали из Москвы неведомо куда.
Полностью отводя от себя возможные упреки в нерадении и попустительстве, Беглецов отправил отписку в Сыскные приказы, чтобы на заставы посланы были листы, а в тех листах были бы описаны приметы воров, и буде божиим соизволением попадут те воры в руки властей, то, оковав железом, послать воров в Москву в Разбойный приказ за крепким караулом.
Глава десятая. Черниговский каштелян
Тимоша открыл глаза. Ясные незакатные звезды текли в высоком черном небе. И почти дотрагиваясь до звезд, немо и недвижно стояли околдованные тишиной медные сосны.
Только ближний ручей тихо журчал, обмывая коряги и камни, да всхрапывали рядом уставшие кони. Не слышно дыша, спал, разбросав длинные жилистые руки, Костя. Спали птицы и звери, и только звезды да он – Тимоша не спали в этот час: глядели друг на друга и шептали друг другу тайное, сокровенное.
Робко, будто опасаясь – не ошиблась ли? – пискнула первая пичуга. За ней – увереннее – вторая. Тимоша сел на ворохе сена, пригладил руками волосы, потер ладонями лицо и пошел к ручью мягкой, крадущейся походкой. Вернулся он свежим, умытым, бодрым. Сила и радость переполняли его.
Лес уже наполнился свистом, криками, стрекотом и стуком бодрствующей, трепещущей, бьющейся жизни.
Вставало солнце. Тимоша прикоснулся к плечу Кости. Костя тотчас открыл глаза и так же, как и Тимоша, быстро сел, приглаживая волосы и потирая лицо.
– Седлай коней, Константин. К ранней заутрене надобно быть нам в Киеве, – проговорил Тимоша строго, как говаривали со своими стремянными начальные люди.
– Счас, князь-батюшко, счас Иван, свет Васильевич, – произнес Костя дурашливо и метнулся к коням, изображая страх и великое усердие. Тимоша не засмеялся. Подошел к Косте, сказал тихо:
– Не шутейное дело задумали мы с тобой, Константин. Кончились наши забавы. Одно слово не так скажи, одним глазом не туда посмотри – и висеть нам на дыбе в Разбойном приказе. А получится у нас, как задумали, то так с тобою заживем – царю завидно станет.
– И пора бы уж, – посерьезнев ответил Костя. – Иные недоумки, головою от рождения скорбные, в двадцать лет уже окольничьи, а в тридцать – бояре. А и всех-то заслуг, что не в избе, а в хоромах на свет появились.
– А мы, Костя, хоть и из избы мир божий увидали, – зато не обделил нас создатель умом да сноровкой. И пять раз будем мы дурнями, если данное нам перед иными людьми превосхожденье на пользу себе не употребим.
– В золоте будем ходить, князь Иван Васильевич, и на золоте есть будем, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают!
– Ну, дай то бог! – весело воскликнул Тимоша и вскочил в седло. А Костя бережно собрал осыпавшееся сено, закинул его на верхушку стога, и тихо тронув коня, выехал из леса.
* * *
Адам Григорьевич Кисель, черниговский каштелян, комиссар короны и сенатор Республики, в этот день долго не ложился спать. Через двое суток в Варшаву отправляется воеводский гонец и Адам Григорьевич с двумя писарями готовил к его отъезду необходимые бумаги и письма.
Адам Григорьевич, сидя в углу комнаты, диктовал, затем перечитывал написанное, перемечал киноварью и отдавал обратно – писать набело.
От долгой работы у каштеляна заболела спина, резало глаза – все никак не мог собраться поменять очки, да и годы давали себя знать – все-таки шел седьмой десяток. Когда часы пробили десять, Адам Григорьевич встал, потёр поясницу, повел плечами.
– Завтра придёте в десять.
Писаря молча поклонились.
Адам Григорьевич походил по комнате, посидел у стола, сложа руки. Подумал. Медленно и аккуратно очинил перо, затем второе и третье. Вытащил из ящика стола лощёную бумагу с затейливым фламандским вензелем в верхнем правом углу. Придвинул шандал, аккуратно снял со свечей нагар. Склонив голову набок и взяв перо в левую руку, вывел тщательно:
«Милостивый пан! Неделю назад в Киеве, в Печорском монастыре, объявился некий беглец из Московии, называющий себя Иванам Васильевичем Шуйским – сыном покойного царя Василия. Моими стараниями ныне живет князь Шуйский на моем киевском подворье. Я постарался, чтобы слух о его появлении не распространялся, по крайней мере, до тех пор, пока вы не примете решения, как следует с ним поступить и что предпринять.
Гонец, который доставит это письмо, должен получить от вас и ответ на него».
Кисель улыбнулся и сразу же написал второе точно такое же письмо. Залив конверты с письмами сургучом, Кисель вдавил в ещё теплый и мягкий сургуч серебряный перстень-печатку с латинскими буквами «F» и «S», и ещё раз улыбнувшись, сам себе сказал: «Ай да молодец Адам Григорьевич! Ай да розумный чоловик! Теперь посылай письма куда хочешь – никто не догадается, кто и кому писал все это».
* * *
Адам Григорьевич летом вставал до первых петухов. И на этот раз проснулся ни свет, ни заря. Светало. Адам Григорьевич полежал с открытыми глазами, разгладил усы – делал он это всякий раз, как крепко над чем-нибудь задумывался – и хлопнул в ладоши, вызывая казачка.
Хлопчик лет десяти тут же вбежал в спальню и замер у порога, ожидая приказаний.
– Оденусь я сам, а ты пойди в гостевые покои, где живут ныне паны из Московии и попроси ко мне Ивана Васильевича, не мешкая.
Мальчик выбежал, а Адам Григорьевич неторопливо, по-стариковски, стал одеваться.
Только он затянул златотканый кушак, как тот же хлопчик возник на пороге и низко поклонившись, сказал:
– Иван Васильевич Московский до вашей милости. Адам Григорьевич погладил усы, велел:
– Проси.
Анкудинов вошел быстро. Здороваясь, чуть наклонил голову, взглянул сумрачно. Кисель шагнул навстречу, протянул руку, проговорил душевно:
– Поздорову ли, князь Иван Васильевич?
– Спаси бог на добром слове, Адам Григорьевич.
Поглядели друг на друга внимательно. Тимоша, как и прежде, недовольно, Адам Григорьевич, как и прежде, – ласково. Тимоша будто ненароком коснулся пальцами золотого креста, что висел у него поверх кафтана.
Остановившись перед дверью в соседний покой, Адам Григорьевич спросил участливо:
– Ай, чем недоволен, Иван Васильевич?
Анкудинов, поглядев строго, сказал громко:
– Не холоп я, Адам Григорьевич, и не слуга твой. А корм мне и дворянину моему идет не по достоинству, а будто мы простые мужики или казаки.
– И только-то? – засмеялся Адам Григорьевич. – Ну, эта кручина – не беда, князь. Чего раньше-то не сказал?
– Гонор шляхетский и у меня есть, пан Адам. Христарадничать князья Шуйские и в нужде не обыкли.
– Да что ты, князь! Корм тебе я со своего стола посылаю. Да дело-то в том, что сам я в яствах и брашнах умерен, говяды и в мясоед не вкушаю, в вине воздержан, пища моя – хлеб, молоко, да то, что с огорода и с бахчи на стол идет.
Кисель обнял Тимошу за плечо:
– Стар я стал, забываю, что в молодые годы и я – попить-поесть любил. А ведь вы – люди молодые; вас молочком да дыней – не насытишь. Ну, да ладно – нашли о чем говорить. Мы промашку мою в сей момент исправим.
Адам Григорьевич хлопнул в ладоши. Подбежавшему казачку сказал весело:
– А ну, хлопчик, скажи, чтоб несли в застольную вина ренского добрую сулею, да быстро бы зажарили индюка, и всего прочего принесли бы тотчас довольно.
Кисель показал рукой на дверь в соседнюю комнату. Сам дверь распахнул, пропустив князя впереди себя. Сел на лавку сбоку, Тимошу посадил под образа. Погладив усы, начал тихо:
– Позвал я тебя, князь, по спешному делу. Через час пойдет в Варшаву гонец с письмами к панам сенаторам. Одно письмо – о тебе. Не лучше ли это письмо послать с верным человеком особо?
Правый глаз у князя Ивана Васильевича стал чуть косоват; задумался князь.
– У меня, Адам Григорьевич, два верных человека. Известный тебе дворянин Константин Евдокимович, да чаю я, ещё и ты.
Не остыл ещё Тимоша от недавнего разговора – держал на Киселя сердце.
«Экой наглец», – подумал Кисель. Однако ответил сдержанно:
– Я, князь, только моему королю да церкви православной верный человек. А тебе – лишь доброхот, покуда готов ты служить нашему делу и вере наших отцов.
Тимоша понял, что перегнул палку, поставив Костю и Киселя на одну доску, а себя против них возвысив.
Здесь, Тимоше на удачу, появился казачок с серебряным подносом, с серебряными; же сулеёй и стопками.
– Стало быть, и думать нечего, – ответил Анкудинов с улыбкой. – Коли нужен верный человек, хоть и один он пока что у меня, бери его, Адам Григорьевич, и любой твой наказ он исполнит как мой собственный.
– Добре, князь, – ответил Адам Григорьевич, наливая в стопки душистое ренское. – Вели своему человеку быть в канцелярии, зад только мы с тобой угощаться кончим.
* * *
Костя выехал в Варшаву вместе с гонцом пана Адама – пожилым, молчаливым казаком по имени Силуян – лишь только взошло солнце. Шли они одвуконъ, ведя в поводу сменных лошадей.
Киев проехали быстро. В девять часов утра – по летнему времени в самую обеденную пору – гонцы остановились у ручья, на опушке соснового бора. Неподалеку от них на большом панском поле жали хлеб мужики и бабы. Солнце взошло уже довольно высоко. Становилось жарко.
Костя и Силуян расседлали коней, разулись, положили под голову сёдла и с наслаждением вытянули ноги. Расстелив чистый холщёвый плат, Силуян разломил хлеб, отрезал два куска сала, достал из тороков кисет с солью и походную деревянную сулею с водой, похожую на сырный круг. Молча сжевали гонцы мягкий падучий хлеб, розовое твёрдое сало и прилегли снова набираться сил перед дальней дорогой.
Костя закрыл глаза и вновь возникло перед ним все, что увидел он, выехав из Киева.
Увидел дорогу – широкую, пыльную, серую. Желтые хлеба, зеленые травы. Полуголых, черных от загара косарей, белые платочки жнущих баб. Верхоконных панских надсмотрщиков, что медленно, как бы задремав в сёдлах, переезжали с покоса на ниву и с нивы на покос. Шла вторая половина июля – самое страдное время на Украине, когда кончается первый покос и начинается жатва.
«До солнца пройти три покоса, ходить будет не босо», – вспомнил вдруг Костя нивесть откуда всплывшую пословицу и подумал: «Здешние мужики до солнца по пять покосов проходят, да все почти босы, лапти и то не на каждом, а постолы на одном из десяти».
И снова всплыли перед взором Кости дорожные картины… Карета с гербами, с гайдуками на запятках, окруженная дюжиной всадников. Бредущие по обочине слепцы-нищие, серые и пыльные, как дорога. Вереница возов, груженных глиняными горшками – «писанками», что везли на продажу в Киев коричневолицые синеглазые гончары… Брели по дороге странники – с высокими посохами в руках, с котомкою за спиной. Брели монахи – босые, в выжженных солнцем рясах, подпоясанные веревками, с бренчащими медными грошами кружками на поясе-. Твердо вышагивали солдаты, неся на плече алебарды, с навешанными сапогами, шлемами, кирасами.
Ехали в повозках хитроглазые торговцы, утомленные долгой дорогой ямщики. Скакали надутые спесью паны, окруженные толпой загонной шляхты пьяной, горластой, – в латаных сапогах, проносившихся до дыр кафтанах, и если бы не усы в три вершка, да не сабля – не отличить пана от хлопа.
Проезжали сумрачные, влитые в седла гонцы, с сумками через плечо, в кожаных штанах, в шапочках с коротким пером. Гнали по дороге круторогих волов, блеющих, суетящихся овец, изможденных острожников, иссушенных зноем и голодом пленных татар и казаков. А вокруг шумели хлеба и травы, пели птицы и жужжали шмели. Пчёлы несли мёд и земля дарила людям наливающиеся соком яблоки и черные ягоды черешен и вишен. И тучные волоокие коровы копили жирное молоко, и кричали в перелесках птицы. И всего было довольно вокруг, ибо земля была черна и масляниста, трава высока и хлеба густы. Да только мужики и бабы, что работали вдоль дороги, показались Косте ещё беднее, чем те, что встречались ему у Москвы или возле Вологды…
– Поехали, – буркнул Силуян.
Костя быстро собрался, переменил коня и поехал дальше, держась позади своего неразговорчивого попутчика.
До темноты гонцы ещё дважды меняли лошадей – после полдника и после удина.
Поздним вечером Силуян остановился возле большой старой корчмы. Спрыгнув на землю, он, передав повод Косте и произнеся только одно слово «жди», – вразвалку пошел к корчме.
Было уже темно, светились лишь окна черной от времени избы, да где-то в стороне – за огородами – желтым сполохом подрагивай над землей костер.
Силуян открыл дверь, еле втиснувшись в узкий проем, и Костя услышал пьяную разноголосицу, собравшихся в корчме постоятельцев.
Не успел Силуян переступить порог, как дверь распахнулась снова. Шум в корчме стал сильнее.
В освещенном дверном проеме появился темный силуэт широкоплечего, приземистого Силуяна. Гонец, отступая, пятился на крыльцо.
– Константин! – крикнул Силуян, и Костя, мгновенно сообразив, подогнал лошадей ко входу в корчму.