Текст книги "Семнадцатый самозванец"
Автор книги: Вольдемар Балязин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Тимоша перевернул несколько страниц и вновь увидел фамилию Шуйских: «И выковал себе в нашей казне золотые и серебряные сосуды, и высек на них имена своих родителей, будто были они достоянием его родителей. А ведь всем людям известно: при матери нашей у князя Ивана Шуйского была единственная ветхая шуба из зеленого мухояра на побитом молью куньем меху. И если бы то была их старина, то чем было сосуды ковать, лучше было бы шубу переменить».
И Тимоша вдруг вспомнил: осевшую в землю избушку, светец на столе и причудливую вязь на золотом кресте: «Раб божий, князь Иван Щуйской-Плетень». «Царево государево послание, – подумал Тимоша. – Да никак это сам царь Иван Грозный написал? Вот ведь как вышло, что и здесь снова Шуйские помянуты и нелюбовь царя Ивана к этому роду и здесь видна. Значит не зря бежал на реку Сухону, в глушь вологодских лесов Плетень-Шуйский, не зря хоронился от людского глаза. Может быть, знал, что царево послание пошло во все города государства Российского?»
Тимоша взял в руки ещё одну книгу «Временник Ивана Тимофеева» и начав читать, не мог оторваться. Удивительной показалась книга Тимоше. В ней не рассказывалось о чудесах, о подвигах схимников, проводивших всю жизнь в ямах, одетых в рубища, голодных и немытых. В ней не рассказывалось о видениях и пророчествах, о кознях дьявола, об ангелах и архангелах. Дьяк Иван писал в книге о том, что он слышал от людей, которых знал, о том; что видал сам, о том, что вычитал в книгах.
Тимоша узнал из книги Тимофеева историю своей страны за четыре последних, самых бурных её десятилетия. Он, не отрываясь, единым духом, прочел о правлении всех русских царей от Ивана Грозного до Василия Шуйского. Он узнал, что царь Иван, как топором рассек русскую землю на две половины, назвав одну – земщиной, а другую – опричниной. Он узнал, что, минуя единокровного сына, Иван поставил на царство татарина Симеона Бекбулатовича, а затем в припадке бешенства сына своего убил жезлом. Он узнал, что первенец Ивана – царевич Дмитрий – утонул младенцем, а последний его сын, получивший такое же имя, погиб от рук убийц.
Он прочел, как после смерти сына царя Ивана, – безвольного и слабоумного Федора – на престоле оказались случайные люди – Борис Годунов, а затем беглый монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев, выдавший себя за младшего сына Грозного – Димитрия.
Он узнал, как Димитрий – Отрепьев – подняв казаков, дворян и холопов, занял Москву, венчался на царство и как затем был убит людьми, не потерпевшими бесчинств, пришедших с ним иноземцев.
«За какие грехи, – читал Тимоша, – наказана наша земля? Нет места, где бы горы и холмы не поливались христианскою кровью, и долины и леса наполнились ею, и вода, окрасившись кровью, сгустилась, и звери и птицы насытились человеческими телами.
Наказаны мы за дерзость клятвопреступлений, за гордыню, за отказ от упорного труда, за любовь к наградам, за чрезмерное обжорство и пьянство, за злопамятность к близким своим. К этому присовокуплю ненасытную любовь к деньгам, хвастовство одеждою и приобретение множества ненужных вещей. А ведь известно, – писал дьяк Иван, – всякая гордость увеличивается при изобилии вещей – читающий да разумеет!
И последнее, нестерпимое зло, навлекшее на Русь гнев божий произношение матерных скверных слов, ибо ими мы оскверняем сами себя и матерей своих. И матерь Божия, заступница наша, отвращает от нас лицо свое и пребывает к нашим молитвам глуха.
Сердце наше окаменело и мы не ждем над собою суда. И родина наша, как вдова, сидящая при дороге и одетая в траурные одежды, и страдающая от многих, окруживших её, врагов».
А в самом конце книги он увидел заголовок: «Царство царя и великого князя Василия Ивановича Шуйского». «Снова Шуйский», – удивился Тимоша и уже в предчувствии чего-то необыкновенного, веря в какое-то предзнаменование или откровение, стал читать:
«Зависть к царствованию возникла и у Василия Шуйского, и как стрелою подстреленный властолюбием, он неосмотрительно и спешно сел на престол. Он создал себе дом и не углубил его в землю, но основал его на песке. Он поднялся внезапно, по собственному побуждению и без согласия всей земли сам поставил себя царем и этим он возбудил к себе ненависть всех городов своего государства. И началось по всей земле нашей непослушание и самовластие рабов и осада городов и сам Василий со всем своим родом был в Москве бунташными холопами заперт и затворен, как птица в клетке. Неожиданно пришли из своей земли под мать городов русских – Москву – богопротивные люди, все латины, и осадили её, как некогда при Ное вода потопа внезапно пришла и затопила землю. По всем городам умножились злые начальники и самовластие, и среди людей пылал неукротимый пламень гнева. И в конце Шуйские сами отломились от маслины и вскоре, по писанию, „низложены были с престола“, а царь Василий со всем родом своим во власянице и в худых рубищах был отправлен в страну чужеверных, в далекий плен и там сошел под землю, получив сноп жатвы своей, сноп зависти и других своих зол. И не осталось никого из рода его».
Тимоша кончил чтение, не переставая дивиться тому, что в двух наугад раскрытых книгах он прочел об одном и том же – роде князей Шуйских.
Темной, скрипучей лестницей сошел он во двор и, взглянув на часозвон, увидел, что скоро начнется обедня. Тимоша вспомнил данное владыке обещание и пошел в Софию. Храм был светел, холоден и пуст. После великого литовского разорения, случившегося семнадцать лет назад, в сентябре 1612 года, когда город за сутки был разграблен и выжжен, дотла, в храме оставались лишь четыре иконы: Софии, Спаса, Смоленской богоматери и положение Лазаря во гроб. Глядя то на одну, то на другую икону, Тимоша встал возле одного из четырех столпов, поддерживавших свод, и задумался над тем, что только что прочел.
Он думал о том, что несчастье равно постигает как раба, так и царя, и, наверное, есть счастливые рабы и несчастные порфироносцы. И бывает, что рожденный холопом становится царем, как случилось это с Григорием Отрепьевым, и бывает, что царь умирает в чужеземной тюрьме, как случилось это с Василием Шуйским. Наверное и вправду бог играет людьми и возносит того, кого возлюбит, и низвергает того, на кого разгневается.
Только как разгадать волю его?
Меж тем храм стал заполняться молящимися. Замерцали свечи возле алтаря, у образов, в руках людей, стоящих тесно и плотно. И увидев плывущие над полом огоньки, Тимоша вспомнил вычитанные где-то слова: «А как увидешь в храме сонм горящих свечей, – знай – светят тебе души мучеников, и невинно убиенных, и скорбящих, что ещё живут возле тебя, и недужных, и голодных. И подумай: сколь много их, и дай каждому, что можешь».
И тут запел хор, и владыка со священниками и диаконами вышел из Царских врат в светлой, усыпанной каменьями митре, в парчевом, тканом серебром и золотом облачении, встал перед иконостасом, сурово сдвинув брови и крепко уставив в пол высокий архипастырский посох. Два иподиакона встали слева и справа от него, взмахивая кадилами. Попы чуть ли не из всех церквей Вологды, широким сверкающим кругом стояли возле архиепископа. Священники то уходили в алтарь, то снова появлялись перед молящимися.
После этого начался обряд анафемствования – великого церковного отлучения – самого страшного наказания, измышленного святыми отцами не для живых, но для мертвых. Даже если анафеме предавался живой ещё человек, то для православной церкви он был уже мертв, ибо церковь отказывалась молиться за души преданных анафеме попавших в ад воров и еретиков, навсегда извергая их из сонма православных.
Протодьякон отлучил от церкви и проклял всех древних еретиков, и нападающих на церковь, и магометан, и пьяниц, и обижающих вдов и сирот, и бунтовщиков, и изменников. И в самом конце, когда уже были отлучены все бунтовщики, протодьякон проклял и отлучил от церкви главного из них Гришку Отрепьева.
– Да истребится на земле память о нем! – взревел протодьякон и, усилив мощь голоса до предела, прорычал: – Ида буде проклят и отлучен многократ, и после смерти не прощен, и да не примет земля тела его, и да горит в геенне огненной день и ночь, и будет мучен вечно! Анафема!
Анафема! – не ангельскими голосами, а как будто пропела труба страшного суда – глухо и грозно откликнулся хор – и когда замерли его последние раскаты, протодьякон повернул фитилем вниз горящую свечу и она погасла, источая смрад.
– И сугубо анафема! – провозгласил протодьякон ещё раз – и заплакали, запричитали старухи и жонки.
– И трижды – анафема! – вновь прорычал протодьякон и в ужасе пали на колени мужи и старцы.
А Тимоша стоял и всплывали в памяти его слова, прочитанные в книге: «А иные, некие, говорят, что был он, расстрига, Отрепьев Гришка до холопов и простых хрестьян ласков, и хотел волю им дати, да, говорят, встали супротив него бояра, да князья, да помещики – и тово расстригу жизни лишили».
И когда на рёв протодьякона вновь откликнулся владычный хор – Тимоша смятенно огляделся вокруг и пошел из храма – каменного, тяжелого, тесного под небо, под звезды, в белые снега, на лунный свет.
* * *
За месяц Тимоша прочитал все, что относилось до великой замяти, окончившейся за шесть лет до его рождения. Он узнал о Лжедимитрии и жене его Марине Мнишек, о другом Лжедимитрии, о несчастном сыне Марины двухлетнем «ворёнке», повешенном московскими палачами. Он узнал о крестьянских вождях Иване Исаевиче Болотникове и Хлопке, о спасших Москву нижегородском мяснике Кузьме Минине и князе Димитрии Пожарском. О всеконечном разорении русской земли поляками, литовцами, татарами, шведами. О боярских заговорах и предательстве, когда по воле боярства на русском престоле должен был оказаться польский королевич Владислав Ваза. Однако более всего Тимошу интересовал Василий Шуйский и судьба его рода. Во многих попадавшихся ему книгах встречал Тимоша фамилию Шуйского, и разрозненные события выстраивались у него в голове в единую неразрывную цепочку.
«Ростом он мал, глазами зелен, волосом плешив, нос имел протягновенен и к низу концом загнут, нижняя губа была у царя Василия отвисла», прочитал он в книге князя Катырева-Ростовского и, придя домой, внимательно погляделся в зеркало. Из зеркала пристально смотрел на него темно-русый юноша. Один глаз у него был зелен, и нижняя губа сильно выдавалась вперед.
* * *
Много книг прочитал Тимоша о великой смуте. И не нашел среди книг хотя бы двух согласных между собой.
Книги, как и люди, то лукаво подсмеивались друг над другом, то в открытую друг друга бранили.
«Впрямь как старые ратники, – думал Тимоша, что собираются по вечерам в кабаке и одни другого уличают во лжи да в хвастовстве». И книги, ранее казавшиеся Тимоше непогрешимым и чистым родником правды, теперь стали напоминать гораздых на выдумки странников, у которых на одно слово правды приходилось три слова выдумки.
И однажды завел Тимоша разговор о Смутном времени с самим владыкой. Крепко удивился Варлаам, когда оказалось, что юнец не просто рассказывал и расспрашивал о вычитанном в книгах, но подметил такие несуразности, каких не увидел и сам архиепископ – современник и участник многих событий.
– А у тебя, Тимошка, не голова – царева палата, – задумчиво проговорил владыка, с непонятной мальчику грустью взглянув на него. – Жаль только, что не доброго ты кореню, а то быть бы тебе стольником, или окольничим, а так – пропадешь ни за што. На Руси испокон повелось, ежели ты богат да глуп – быть тебе возле царя, а ежели ты беден да умен – не сносить тебе головы.
Глава пятая. Леонтий Плещеев
Весной 1635 года Петр Васильевич Сумбулов поехал на медвежью охоту. Холопы подняли из берлоги полуторасаженного старого песта – стервенника. Князь выстрелил, не сходя с седла. Промахнулся. И решил завалить урманника рогатиной. И ладно бы, если сошел с коня, ан нет: бросил вперед своего аргамака и попытался достать зверя опять же с седла. И может уложил бы лесного хозяина – уже и доги на нем повисли, и холопы с двух сторон бежали на подмогу, – да конь испугался зверя, взметнулся свечкой, и вылетел князь из седла, а падая, ударился виском о старую корягу и, охнуть не успев, был таков.
Через месяц в кремлевских палатах поселился новый воевода – дворянин московский Леонтий Степанович Плещеев. Ростом он оказался ещё более невелик, чем князь Петр, лицом был совсем нехорош – глазки маленькие, носик востренький, борода клочками, рот – щеляст. Говорил он тихо, ходил неслышно, смотрел куда-то вбок, не выпускал из рук желтых янтарных чёток.
Ни собак, ни лошадей не держал и верхами никто его никогда не видывал.
Новый воевода приехал с немалым обозом в сопровождении двух дюжин холопов – молчаливых, расторопных, исполнявших малейшую прихоть своего господина по мановению перста.
На следующее же после приезда утро все воеводские холопы оказались при деле: один сменил старого домоправителя, отобрав у него ключи от сундуков и подвалов; второй засел в приказной избе, чутко вслушиваясь в робкий шепот пищиков и подьячих и неутомимо перелистывая казенные бумаги. Остальные оказались в самых важных и прибыльных местах Вологды: у городских ворот, где взыскивался мыт – плата за торговлю на вологодском базаре, в торговых рядах, на постоялых дворах, в кабаках и даже в съезжей избе. Повсюду враз появились глаза и уши нового воеводы Леонтия Степановича Плещеева.
И жизнь в Вологде также враз переменилась. Новый воевода, как бы бесплотный, невидимый и неслышимый, не показывавшийся за ворота кремля, подобно злому духу стал витать над каждой улицей города, над каждой его избой.
Уже через неделю многие поняли, что крикливый, скорый на расправу князь Сумбулов – сущий ангел по сравнению с Леонтием Степановичем Плещеевым. Купцы, посадские, тяглые мужики, а вслед за тем и окрестные помещики почувствовали цепкую, липкую руку нового воеводы, беззастенчиво лезшую в их карманы, проникавшую под крышки их сундуков, раскрывавшую заветные кисы и торбы с полушками, пятаками и гривенниками.
В приказной избе воцарилось великое уныние. Просители шли в избу как и прежде, однако мзду получали теперь не пищики и подьячий, а засевший под образа плещеевский холоп, велевший именовать себя Кузьмой Ивановичем.
Приказным же людям доставалось теперь то, что воеводский холоп давал им в конце недели. И – видит бог – сколь ничтожны стали их достатки!
Столь же оскудели и другие письменные и начальные люди Вологды, которые при князе Сумбулове имели доходы много крат большие. И оттого меж лучшими людьми вначале произошло некое смятение, а затем объявились супротив нового воеводы заводчики, начавшие тихую, поначалу неприметную, гиль.
В приказной избе первым заводчиком оказался подьячий Пятый Хрипунов. При старом воеводе более всего перепадало ему мзды и потому теперь он оказался обиженным сильнее других, Два других пищика, что не брезговали подношениями, примкнули к подьячему и лишь Тимоша остался от гилевщиков в стороне. Воеводский холоп – Кузьма Иванович – оказался ох, как не прост и будто в воду глядел – с самого начала все верно понял.
Однажды, в конце дня, когда все приказные люди уже понадевали шапки, Кузьма Иванович буркнул:
– Останься, Тимофей, ты мне надобен.
Тимоша снял шапку и повернулся к Кузьме Ивановичу. Тот подождал, пока все вышли и сказал:
– Приходи, как стемнеет в избу к Леонтию Степановичу. В ворота стукнешь четырежды. А спросят: «Кто таков?» – ответствуй: «Добрым людям товарищ, недобрым – супостат».
* * *
Варлаам сразу же узнал о проделках нового воеводы: верные архиепископу люди и при Леонтии Степановиче оставались на старых местах, и владыка думал, что, как и прежде, он знает все.
Однако знал он лишь то, что и почти все жители Вологды: новый воевода хитер, жаден, увертлив; холопы его, как пиявки на больном – сосут кровь, пока не отвалятся; соглядатаи его, как тараканы – в любой избе.
Не знал Варлаам главного: что поделывает Леонтий Степанович за высоким забором, за крепкими воротами…
* * *
Тимоша, принаряженный, умытый, подошел к запертым воротам воеводского двора. Стукнул, как было валено и на голос – чужой, незнакомый – ответил по условленному.
– Иди вслед, добрым людям товарищ, – тихо проговорил привратник громадный рыжий мужик с кистенем за поясом и вразвалку пошел к палатам. Дверь с красного крыльца была закрыта и отворилась после таких же условных, тайных слов. Привратник вернулся к воротам, а Тимошу повел в палаты другой мужик, ни дать ни взять родной брат великана, такой же большой, такой же рыжий, только за поясом вместо кистеня торчал пистоль.
По устланной ковром лестнице оба они поднялись на второй этаж. На площадке – господь, спаси и помилуй – стояли два голых медных мужика с медными венцами из ягод и листьев на кудлатых головах. Единую руку уперев в бок, другою держали светильники. Жир в светильниках трещал и смердел, голубоватый дым плыл под невысоким потолком, из-за двери горницы слышен был говор многих людей, смех и – должно примерещилось Тимоше – звонкие и высокие женские голоса.
– Входи, добрым людям товарищ, – проговорил второй страж, и указав перстом на дверь, пошел по лестнице вниз.
Тимоша постоял немного и, собравшись с духом, толкнул дверь. Он окунулся в шум и дым – будто в кузню нырнул – оттого и не смог понять сразу кто-где и что вообще творится вокруг: слышал только многие как бы дальние голоса и видел огни свечей, средь которых мелькали люди – неясные, словно тени.
Внезапно совсем рядом оказался некто: не то мужик, не то баба: в шапке с бубенцами, из-под шапки – волосы ниже плеч, в высоких немецких сапогах с кистями, в немецкой же рейтарской куртке желтой кожи, рукава кверху от локтей разрезаны, а лицо так заляпано белилами да румянами будто у кабацкой гулёны. Обхватив за плечо крепко – сразу пропали всякие сомнения: мужик – второй рукой сунул прямо в лицо такую ендову – коню впору. Тимоша отшатнулся, но ряженый держал его крепко. Оскалив зубы, крикнул: «Пей, добрым людям товарищ! Пей без сумненья!» И тут – ещё раз Тимоша охнул неслышно – по голосу признал ряженого – Кузьма Иванович!
Из тумана выскочил ещё один ряженый, а с ним – две жёнки – пьяные, крикливые, простоволосые.
Тимоша озирался, соображая. Вдруг сразу стало совсем тихо и возле Тимоши оказался невысокий, мелкий лицом мужичонка, в лапотках, в чистом тонкого холста портище. Руки у него были маленькие, белые и держал он в руках длинные чётки – будто капли застывшего мёда повисли в воздухе.
– Дай ендову, – тихо сказал мужичок; и ряженый тут же поднес ковш прямо к его губам – тонким и бесцветным. Мужичок чуть пригубил вина – будто поутру на свадьбе с травы росы выпил – прикоснулся к губам рукавом рубахи. Проговорил распевно:
– Доброе вино, сладкое. Пей, добрым людям товарищ.
И Тимоша – неизвестно почему – враз покорился его тихому голосу, от которого иного, кажется, бросило бы в сон, ан нет – все кругом слушали так, словно райская птица пела: со вниманием и всевозможным умилением.
Тимоша, скосив глаза на мужичка, выпил один глоток, другой – все вокруг в лад захлопали в ладоши, загомонили складно: «Доброе винцо, погляди донцо, и мы все люди донные добре упоенные!»
Тимоше вдруг стало покойно и радостно: вино и впрямь было добрым – не пивал слаще, и привечали его, как равного, донные люди – мужики да бабы пройди свет, изведавшие все до дна. Ему захотелось не ударить в грязь лицом – предстать перед ними этаким бывальцем из тех, что не дома сидят, а и на людях говорят. И Тимофей, осушив ендову до дна, и ещё ничего не почувствовав, поясно поклонился мужичку в лапотках и произнес вежливо:
– Благодарим за угощение!
– Молодец! – воскликнул мужичок. Знает, кому кланяться, кому челом бить!
Поглядев на притихших питухов, сказал:
– А кто иной вежеству не учен, и тому – где пень, тут челом; где люди – тут мимо; где собаки дерутся – говорит: «Бог помощь!»
– Так ведь мы, господин, читать-писать не горазды, а твоей милостью пряники едим писаные, – сладко пропела простоволосая большеглазая молодуха. И с немалым лукавством добавила: – А вели, милостивец, вежливому человеку грамоту свою изъявить.
Мужичок шутливо ткнул молодуху в бок и сморщился лицом – засмеялся.
– А ну-ко, голубь, чти, што на донце у ендовы написано. Тимоша повернул пустую ендову, громко прочел: «Век жить, век пить!»
– Так-то, голубь, – проговорил мужичок и в другой раз сморщился личиком.
– А ну, чти еще! – и ткнул перстом в стенку ендовы. «Пить – умереть, не пить – умереть; уж лучше пить да умереть!» И рядом: «И пить, и лить, и в литавры бить!» – Тимоша прочая все громко, внятно, истово, как на клиросе стоял.
– А верно ли то сказано? – спросил хозяин, как будто бы вскользь, промежду прочего, но Тимоша и тут уловил: сей вопрос важнее прежних.
– Доброе дело – правду говорить смело. И ты за то меня, Леонтий Степанович, не суди.
– Ох, прыток, вьюнош, – снова засмеялся мужичок. – Нешто мое имя-отчество у меня на лбу написано?
– Не колдун я, – угадчик. Сколь живу – столь и на людей гляжу. И не просто так гляжу, а со смыслом. И всякого человека стараюсь распознать, каков есть? Вот так же и на тебя глядел – и понял: не простой ты человек доброй: хоть бы сермягу тебе носить, а доброродства твоего от глаза не скрыть.
Леонтий Степанович от удовольствия аж зажмурился. И не заметил, что Тимоша на первый его вопрос не ответил, обошел его хитростью.
– Ладно, ладно говоришь, вежливый человек. Чую я – быть тебе добрым людям товарищем, подлинно. А теперь – к столу.
И хозяин, обняв Тимошу за пояс, пошел впереди прочих к свечам, к ендовым и чарам, к блюдам и всяческим брашнам, а за ними, ударяя в такт ладошками, приговаривая и поплясывая, двинулись пестрые, пьяные гулевые люди.
Встав во главе стола, в красном углу, под образами, завешанными плотным холстом – чтоб не видели святые угодники буйства и пьянства, срама и богохульства – Леонтий Степанович по-скоморошьи воздел руки и в тишине, мгновенно наступившей по мановению его всемогущих дланей, произнес тихо:
– Послушаем, братья и сестры во диаволе, премудрость язычника Соломона, царя и чародея.
Плещеев замолчал и кивком головы позвал к себе маленького человечка почти карлика – одетого в рясу, но без наперсного креста.
Карлик ловко прошмыгнул к Леонтию Степановичу и по-собачьи преданно глянул в лицо ему.
Плещеев, важно прикрыв глаза, сел на лавку и тихо произнес:
– Начинай.
Карлик встал на лавку и неожиданно густым и красивым голосом начал читать: «Кратка и прискорбна наша жизнь и нет человеку спасения от смерти. Случайно мы рождены, и после будем как небывшие: дыхание наше – дым, и слово – искра в движении нашего сердца. Когда искра угаснет, тело обратится в прах и дух рассеится, как воздух, и имя наше забудется, и никто не вспомнит о делах наших, и жизнь наша пройдет как след облака, и рассеится, как туман, разогнанный лучами солнца. Ибо жизнь наша – прохождение тени и нет нам возврата от смерти.
Будем же наслаждаться и преисполнимся дорогим вином и благовониями, и да не пройдет мимо нас весенний цвет жизни, увенчаемся цветами роз, пока они не увяли. Везде оставим следы веселья, ибо это – наша жизнь и наш жребий. Будем притеснять бедняка, не пощадим вдовы и не постыдимся седин старца. Сила наша да будет законом правды, ибо бессилие оказывается бесполезным».
Попик замолк и, дурашливо скривившись, ёрнически взвизгнул, А услужливая память подсказала Тимоше то, чего не договорил пьяненький вития и чем на самом деле кончалась эта притча: «Так они умствовали и ошиблись, ибо злоба их ослепила их».
* * *
Проснулся Тимофей поздно. Открыл глаза – потолок не из жердей слажен – дощатый. Глянул в горницу и от страха похолодев, стал вспоминать, что же было после того, как повел его Леонтий Степанович за стол? Но ничего вспомнить не мог. Вино, проклятое, время как ножом разрезало – одна половина явственная, будто в зеркало при солнце глядишь, другая – как в печной трубе беззвездной ночью. И чем более глядишь, тем гуще мрак.
Поглядел Тимоша ещё раз в горницу, а на полу шесть девок ли, баб ли с восемью мужиками лежат. И от подобного срама закрыл Тимофей глаза крепко и стал о том только думать, как бы не слышно домой сбежать, однако сделать того не успел: раскрылась дверь и вошел в Горницу Леонтий Степанович босой, в одних исподних портах, зябко держась левою рукой за правое плечо, а правой – за левое. Оглядел всех, и заметил, что Тимоша открыл глаза, приложил перст к губам – молчи-де. А сам, юрко нырнув в соседнюю спаленку, вынес оттуда горящую свечу и, зажав от смеха рукою рот, поставил свечу ближнему спящему мужику к самой бороде. Раздался слабый треск, запахло паленой шерстью, мужик замычал, ещё не просыпаясь, дурашливо замахал руками, и – вдруг – вскочил, заревел – чисто медведь, на коего пал пчелиный рой.
Леонтий Степанович, тихо повизгивая, привалился к дверному стояку.
Тимоша хохотал до боли в животе. Жёнки, сев, кто где лежал, от смеха плакали. Обгоревший мужик метнулся из горницы вон – мыть лицо водой и скрываться подальше от всеконечного срама: кто не знает, что борода в честь, а усы и у кошки есть? А тут – истинно – принес свою бороду на посмешище городу.
Понемногу все отсмеялись. Леонтий Степанович незаметно исчез. Вышел в горницу в боярской одежде: в польском зеленом кунтуше, на перстах кольца, на ногах сафьяновые сапожки.
К выходу его два отрока неслышно переменили на столе все. Поставили квас, хлеб, редьку с маслом, пирог с капустой, морошку – ягоду, сбитень свежий.
Бабы, не сев к столу, из горницы тихо вышли. Мужики смирно сели на лавки, ели молча, робко взглядывая на хозяина.
Хозяин сидел скучный, ел-пил мало. Вскоре махнул рукой – подите прочь. Все неслышно пошли к двери. Когда уже были у порога, Леонтий Степанович сказал скучно:
– Ввечеру, Тимошка, к темноте, у меня будь.
* * *
И снова стоял Тимоша у знакомых уже ворот и думал, что предстоит ещё одна знатная гульба и попойка. Однако, когда вошел в дом, понял – не туда повел его холоп с пистолью. Миновав узкий коридор и отворив низкую железную дверь в стене, страж потоптался робко, покрестился, и сказал неожиданным, плачущим голосом:
– Спаси, богородице, и помилуй! Иди далее по лестнице сам-один. А как придешь на самый верх, ко двери малой, чти молитву и вступай в горницу бесстрашно. А я дале не пойду – лесенка мне узка.
Тимоша вступил во мрак и, касаясь руками и плечами стен, пошел по узкой, выложенной винтом, лестнице вверх. На последнем витке стало чуть светлее. Тимоша, поглядев вверх, увидел железный фонарь, висящий над дверью вышиною не более двадцати вершков, сделанной для дитяти или малого человечка – карлы.
Тимоша стукнул в дверцу, услышал голос слабый, далекий и, не разобрав, что сказано, согнувшись в три погибели, прополз через игрушечную дверцу в горницу.
Комнатка, в которой он оказался, была мала и сумеречна. Под ногами Тимоша почувствовал мягкий ковер, разогнувшись, увидел сквозь серый мрак стоящий поперек длинный стол, покрытый черным бархатом, а на столе единую малую свечу, воткнутую в шандал для семи свечей. За столом сидел Леонтий Степанович, желтый, маленький, в черной не то рясе, не то схиме, смотрел перед собою, не мигая. За спиной его висел коврик малый, изукрашенный серебряными звездами и изображениями разных тварей и предметов. Тимоша скользнул глазом по серебряным изображениям и увидел рака, козла, телка, а прочее не понял. Переведя же взгляд на стол, вздрогнул: рядом с шандалом белел на бархате человеческий череп – голый, страшный, а на другой стене в большой железной клетке сидела желтоглазая, кривоносая сова. Увидев все это, Тимоша побледнел лицом и сильно ослаб ногами. Леонтий Степанович, скосив глаза вбок, играл четками. Молчал.
– Садись, – тихо и ласково проговорил воевода и маленькой белой ладошкой указал место на лавке возле себя.
Тимоша, косясь на череп, обошел стол и робко присел на лавку.
– Ты, Тимофей, разговора своего не помнишь, а я помню. И по разговору твоему любо мне испытать тебя. И то, что ты вчера в горнице говаривал, то не я один – все холопы мои слышали. И если б довели на тебя, то стоять бы тебе, Тимофей, в московском застенке, на правеже, да не та у меня изба, чтоб кто-нибудь сор из неё хоть малой малостью выносил. И в том, Тимофей, твое спасение.
Леонтий Степанович помолчал немного, достал из-под лавки щипцы, снял со свечи нагар.
– Все, что ты вчера говаривал, вспоминать не стану. Однако главное скажу. Памятью да грамотой господь тебя не обошел, да не знаю – умён ли? А каково тебе впредь станется, то мы сегодня углядим: ждет ли тебя порфира царская, как ты вчера бахвалился, или же плаха, о чем пока ты не догадываешься.
Тимоша молчал, напуганный и пораженный: неужели то тайное, о чем лишь ночами самому себе грезилось, выпив дьявольского зелья, столь многим незнакомым людям враз рассказал?
Леонтий Степанович поглядел косо, поиграл чётками, сказал загадочно:
– В наше антихристово время все может быть. Может, и впрямь ты Шуйский царевич. Да ведь и у царевича судьба в божьих руках. А угадать судьбу твою вполне возможно, для того у знающих особая наука есть. И имя той науке – острологикус.
Леонтий Степанович взял с лавки книгу, переложил на стол. Не раскрывая, проговорил заученно:
– Остроломейское учение, или же острологикус, есть из наук величайшая. Наука сия по расположению светил определяет каждого смертного, будь то царь или же юрод. Как же можно, на ночное небо взирая, судьбу смертного предсказать?
Плещеев поднял палец в знак того, что Тимоша должен особенно внимательно слушать дальнейшие объяснения.
– Острологус прежде всего должен отыскать гороскоп. Что есть гороскоп? Гороскоп есть точка великого круга небесной сферы, по коей движется солнце и коя проходя по двенадцати созвездиям Зодиака, восходит в момент рождения человека. Точка сия есть важнейшая для всей судьбы рожденного, ибо все звезды, и Луна, и Солнце вокруг гороскопа располагаются и тем расположением острологусу о судьбе рожденного говорят ясно.
Небо от сей наиважнейшей точки делится на двенадцать кругов склонения или же домов. Наиглавнейший из них есть дом чинов, или середина неба, затем следуют дома дружбы, вражды, жизни, счастья, братьев, родственников, детей, здоровья, брака, веры и смерти.
Сии дома составляют небесную фигуру, в коей по расположению светил острологус предрекает судьбу. Однако, кроме домов и светил, надобно знать и знаки Зодиака, коих также двенадцать.
Плещеев повернулся на лавке и ткнул пальцем в коврик. Снова помолчал немного.
– Далее я обучу тебя, как читать скрытое от непосвященных и ты будешь ловцом человеков, ибо ничто от тебя не будет сокрыто и тайное станет явным. Скажу тебе, что каждая планета покровительствует кому-либо. Солнце светило царей, бояр и начальных людей, Луна – царица ночи и её покровительство находят кабатчики, ростовщики, скоморохи и тати. Марс светит палачам, лекарям, коновалам, воинам – всем, кто проливает кровь. Меркурий – есть планета филозофов, острологусов и прочих ученых людей. Юпитер светит поселянам, Сатурн – старцам, монахам, больным и слабым.