355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » Семнадцатый самозванец » Текст книги (страница 5)
Семнадцатый самозванец
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:51

Текст книги "Семнадцатый самозванец"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Потом, когда ты узришь все домы и светила на небе и будешь читать небесные знаки, как литеры в книгах, я расскажу тебе и многое другое, столь дивное, что все сказки перед сим померкнут.

Однако с самого начала ты должен знать, что наука сия попами и властью объявлена ведовской и за острологикус людей кидают в застенок, какого бы звания они ни были. Правда, я и в Москве знаю людей добрых и даже бояр, кои острологикус ведают, но ежели кто из них по чьему-нибудь навету попадает к катам, то иные, хотя и вызволить своего товарища пытаются, однако открыто сего никогда не делают, ибо за собственную шкуру всяк человек более всего опасается.

Плещеев вздохнул печально, видно вспомнил нечто невеселое.

– А теперь надобно мне знать, когда ты, Тимофей, родился?

– Рожден я в месяце июне 7125 года, – ответил Тимоша.

Плещеев ударил рукой по столу, воскликнул громко:

– То добрый знак, Тимофей! Не зная сего, призвал я тебя в тот самый месяц, когда ты родился!

Подбежав к коврику со знаками Зодиака, Плещеев дернул его в сторону: коврик плавно отъехал, открыв оконце малое, забранное слюдой. Нетерпеливо толкнув решетчатую железную раму, воевода высунулся едва не до пояса, приложив ладонь ко лбу козырьком, внимательно стал вглядываться в небо.

Тимоша стоял за спиной, не дыша. Воевода метнулся от окна, схватил с полки чернильницу, перо, лист бумаги. С другой полки схватил огниво, кресало, полдюжины свечей. Кинул все на стол. Трясущимися от нетерпения руками стал втыкать свечи и бить железом по кремню. Зажег все семь свечей в шандале, снова метнулся к окну, от окна – к столу, и так, вертясь на лавке меж столом и окном, стал рисовать на бумаге точки и линии.

Завершив сие, откинулся назад, глядя на Тимофея с изумлением. Проговорил, раскрыв глаза, как мог широко:

– Вышло тебе, Тимофей Демъянович, нечто великое. Быть тебе, без сумленья, возле государева престола в самой близости.

* * *

С той поры воевода звал Тимофея к себе есть и пить чуть ли не ежедень. Слушал его внимательно, оставшись наедине, не единожды говаривал:

– А у тебя, Демьяныч, не голова – царева палата. По всему видать доброго ты человека сын.

Тимоша загадочно ухмылялся.

Близость к воеводе была тотчас же замечена многими людьми. Тем более, что Кузьму Ивановича воевода услал в Москву по какому-то делу, а взамен его поставил Тимофея.

Теперь Тимофей собирал мзду со своих бывших товарищей и все собранные деньги воеводе отдавал исправно.

После третьего раза Леонтий Степанович проговорил раздумчиво:

– Не могу я понять тебя, Тимофей Демьянович. Честен ли ты очень, или же гораздо хитер? Кузька, тать, мне вполовину менее твоего давал, а ведь он мой холоп, а ты – вольный человек.

– Ты сам себе ответил, Леонтий Степанович. Всякий раб – лжив и слаб. А чего ж от раба и ждать? Кто о нем подумает, ежели он сам о себе не вспомнит? Кто о нем позаботится? А ведь и раб – человек и ему, как и прочим, пить-есть надо. И другое пойми, Леонтий Степанович. Ты ему власть дал – у приказных людей деньги брать. А приказные те деньги берут у мужиков, что в избу с челобитьями друг на друга приходят. А у тебя те деньги ближние государевы люди – бояра да окольничьи – берут. И – конец концов – государь да патриарх остатнее к себе в казну прибирают. И каждый низший к каждому высшему, как холоп к господину, чего-то не доносит, себе норовит оставить. Так что перед богом мы все холопы. А тебе я все отдаю без утайки потому, что хочу я по всей правде вольным человеком быть и любому в глаза глядеть бесстрашно.

– Не получится это у тебя. Не бывало так и статься так не может. Только тот свободен перед людьми, кто сатане душу продал, а ты, я чай, сего ещё не свершил?

– Спаси тебя Христос, Леонтий Степанович! – испугавшись, воскликнул Тимоша.

– Пошутил я, – ухмыльнувшись невесело, проговорил воевода и поглядел на Тимощу – будто по лицу ему паутиной провел.

* * *

Ночные кутежи, перемежавшиеся тайными занятиями острологикусом, сиречь остроломейским учением, пока что оставались неизвестными никому из непосвященных, Однако не таков был город Вологда, чтобы тайное когда-нибудь не стало явным.

Однажды, во время очередного шумства и пьянства вошел в горницу некий черноризец: волосом черен, лицом худ, глазами страшен.

Леонтий Степанович метнулся к вошедшему, будто ждал его вечно. Черноризец облобызал хозяина троекратно, повел глазами налево и направо, как косой махнул, и пошел прямо к столу впереди хозяина.

Сел он по правую руку от воеводы, но Леонтий Степанович, не садясь, попросил его занять место в красном углу, а сам порывался сесть рядом.

Инок ли, поп ли, только рукой махнул от докуки и плеснул себе в стеклянный штоф немного вина из стоявшей поблизости немецкой посудины. Пригубил и, сморщившись, оставшееся вино из штофа выплеснул под стол.

Леонтий Степанович сам быстро схватил серебряный, кованый кизилбашскими мастерами кувшинчик, бережно налил старого рейнского, кое никому не наливал кроме себя самого.

Гость выпил молча, похрустел малосольным огурчиком. Сказал тихо, но все расслышали:

– Вали гостям ночевать идти. Хочу с тобой говорить, Леонтий Степанович.

Воевода и слова произнести не успел – все гости от немалого изумления онемев выкатились за дверь.

* * *

После того, как провел Тимофей первую ночь у воеводы, Соломонида сердцем почуяла недоброе. И всякий раз, как приходил он при звездах, вздыхала громко, или тихо плакала. Тимофей от этого плача места найти не мог – бежал из избы вон. Соломонида все хотела с сыном о его делах поговорить, но Тимофей сторожился, молчал, от разговора уходил.

На Троицу пошли они на кладбище помянуть отца и мужа. На кладбище голом, безлесном – было людно и шумно. Много посадских пришло сюда помянуть ближних, а каковы поминки без вина? А где вино – там и ссора.

Недобрыми взглядами провожали люди Анкудиновых. «Ведьма и тать сыночек да мать!» – выкрикнул кто-то, как только вошли они на кладбище. Вздрогнул Тимофей, будто по лицу его ударили – посмотрел туда, откуда донеслись обидные слова, мужики и бабы сидели тихо, смотрели простодушно, улыбались ласково.

Чувствуя взоры их меж лопатками, опустился Тимофей на могилу отца, бережно досадил мать рядом с собою.

Соломонида, понурившись, сказала:

– А ведь они ещё раз нас пожгут, топорами посекут – дай им только волю.

– Эх, мамка, знали бы они все, что я знаю, – в тон ей шопотом ответил Тимоша. И Соломонида, почувствовав, что настал момент, коего ждет она уже не один день, ответила:

– А если я, Тимоша, узнаю все, что знаешь ты, нечто присоветую я тебе что худое? Или же не оберегу тебя моим сердечным разумением?

И Тимофей, торопясь и спотыкаясь, стал рассказывать матери обо всем: о Леонтии Степановиче, о его холопах, о ночных бдениях и о тайной науке острологикус. Мать слушала молча, жаркий шопот сына и сидела бледная, закусив конец черного, вдовьего плата.

– То недобро, сын, – сказала она. Избу нашу сожглии ни за что. Нешто пощадят хотя бы и воеводу, если дознаются обо всем? А можно ли что-либо утаить в Вологде?

Мысль о том, что сыну её грозит беда, что его в любую минуту могут забить за волхование и колдовство – не давала Соломониде покоя. И, промучившись неделю великими страхами, измыслила она нечто мудрое – решила исповедаться самому Варлааму.

Архиепископ принял её в исповедальне – маленькой сумрачной комнатенке, пропахшей воском и ладаном. Встав на колени, Соломонида поцеловала большую мягкую руку владыки и заплакала.

Варлаам, утешая, положил ей руку на голову и легонько погладил. От этого Соломонида заплакала ещё сильнее и сбиваясь, стала рассказывать обо всем, что узнала от сына. Варлаам молча слушая, замер.

– То ты сделала гораздо, Соломонида, что пастырю твоему доверила тайну свою. А паче того будет, если пришлешь ко мне Тимофея. Я чаю, давненько не бывал он на исповеди.

Идя домой, Соломонида перебирала в памяти все, рассказанное ею Варлааму. На душе у неё было тягостно и старые страхи перед самосудом толпы сменились новыми страхами перед судом владыки.

* * *

Три дня Варлаам неотступно размышлял об услышанном. Каждую минуту ожидал он Анкудинова, но Тимоша не появлялся. «Боится? – думал Варлаам или же Соломонида ничего ему не сказала?» И решил – боится. А раз так, значит все сказанное – правда, да и зачем матери оговаривать сына? «Ай да воевода, ай да сукин сын, – думал Варлаам, – ишь ведь чего умыслил? Острологикус! Да я тебе такой остролорикус учиню – забудешь как тятьку с мамкой звали».

То, что он без чьей-либо помощи справится с Лёшкой Плещеевым, представлялось Варлааму несомненным. Негодуя на еретика Лёшку, Варлаам не мог взять в толк одного: какого рожна было ещё нужно поганцу-воеводишке? Чего ему не хватало? Какая сила заставляла его чародействовать, пялиться по пустому в небо, волховать и чернокнижничать?

Ведь знал, аспид, что и за меньшие вины держали в пыточной избе на дыбе людей и не таких родов! Знал, а все же испытывал судьбу!

И впервые Варлаам убоялся и за самого себя: «А ты, пастырь, где был сам? Под носом собственным, в соседнем дворе, ведовства не учуял! Узнают о том недоброхоты твои – и прощай сытое да праздное житие – повезут Лёшку в Москву, в застенок, а тебя – на север, в леса, в сугробы, в монастырь, на вечное покаяние, простым монахом!»

Понимал Варлаам, что если кто-нибудь ещё узнает о чародействе Плещеева – не удержать событий, потому что уже не люди вмешаются в дело промысел небесный, рок и судьба. И будет так, как всегда бывало – одному застенок, другому – монастырь, так как многое мог простить государь чародейства не прощал никому, ибо более всего боялся сглаза, наговора и всякого иного колдовского лиха, а такие дела никто в державе не решал опричь царя да патриарха.

На четвертые сутки, не доверяя никому, Варлаам надел вытертую рясу, подпоясался простым ремешком и, взяв в руки суковатую палку, вышел со двора, намереваясь перехватить Тимошку по дороге домой.

Владыка хоть в этом преуспел без помех – и через четверть часа увидел вероотступника Тимошку, вынырнувшего из воеводской избы. «Как девку за околицей поджидаю», – вдруг обозлившись подумал Варлаам и, обругав себя последними словами, пошел наперерез богохульнику.

Тимофей, распознав владыку, быстро сдернул шапку, низко поклонился и, поравнявшись, почтительно припал к руке.

– Чего в книжницу-то перестал ходить? Али какое новое заделье отыскал? – спросил Варлаам тихо. Злость у него совсем пропала, как увидел он беззащитный, покрытый тёмным пушком, затылок Тимошки.

– Когда повелишь, тотчас и прибегу, – ответил Тимофей, и по его тону Варлаам понял, что юнец ни о чем не догадывается: ничего не сказала ему мать.

* * *

Тень владыки – большая, черная – металась по стене книжницы, как посаженный на цепь охотничий беркут.

– Чего ищите?! – кричал Варлаам. – Геенны? Умнее иных хотите быти? В непознаваемое проникнуть желаете? Не бывать тому! Во веки веков не бывать!.

Варлаам остановился, передохнул. Спросил почти спокойно:

– Ежели узнаешь что запретное, неужели не страшно за сие лишиться вечного блаженства, за малое знание обрести муки вечные?

– Страшно, владыко, ой как страшно, жутко даже, а ведь и интересно.

– Да пойми ты, валаамова ослица, сколь стоит твой интерес! Неужли за праздное еретическое любомудрие можно заплатить всеконечным погубленном души? Помни, господь не наказал Лота, племянника Авраамова, за блуд, за пьянство, за празднолюбив, но он же обратил жену его в соляной столб за то, что хотела увидеть недозволенное, узнать сокрытое. Тако и все вы, любопытствующие всуе, идете в геенну огненную, ко окончательной погибели!

Варлаам подошел вплотную к Тимоше, положил руки на плечи ему, сказал упрямо:

– А окроме того, воевода тебе не чета. Он хоть и нагрешил вдесятеро откупится, а тебе – на дыбе висеть. А я того – не хочу! И будет как я сказал: завтра же уедешь в Москву, к дочери тетки моей Евлампии. Завтра же утром, слышишь? Поживешь, пообсмотришься, ан дурь-то из головы и повыветрится. И завтра же перед ранней заутреней возьмешь у меня письмо к мужу Евлампии, дьяку Патрикееву Глебу Исаковичу.

* * *

Собирала Соломонида сына в дорогу и на душе у неё было покойно и радостно. Руки сами делали нехитрую работу, а голова была занята не сборами – мечтала Соломонида о том, как поедет она на Москву, да станет жить возле сына – внуков нянчить. А ещё радовалась, что это из-за неё все так ладно вышло, она все это придумала и устроила.

Пока Тимоша ходил по городу – прощался со знакомыми ему людьми Соломонида затопила печь и затворила тесто. Сын вернулся поздно. Тихо прошел к столу, сел на лавку под образа, прямо против раскрытой печной дверцы. Красные блики ложились на его голову, плескались по липу, по рукам, по плечам.

«Ох, ты, господи, – похолодела Соломонида – будто в крови весь». Она быстро захлопнула печную дверцу и зажгла поставец. Лучина вспыхнула ровным желтым пламенем, весело затрещала. Соломонида опасливо покосилась на сына. Он сидел тихий, печальный, думал что-то свое. Ровный золотистый свет лежал на стенах. Исчезло наваждение крови, но страх остался.

Всю ночь смотрела Соломонида с печи на спящего у окна сына, и плача повторяла одно и то же: «Богородице, матушко, заступница и защитница, спаси и помилуй мое дитятко. Спаси и помилуй».

Глава шестая. Государевы приказные люди

Глеб Исакович Патрикеев, дьяк Сыскного приказа, принадлежал к семейству, в коем все исстари служили в разных избах, приказах и повытьях.

Женат он был на дочери дьяка Нелюба Нальянова – Евлампии, а та Евлампия приходилась вологодскому архиепископу двоюродной сестрой.

Приехав в Москву, Тимоша первым делом нашел друга своего Костю и от него узнал, что служит Костя теперь не в Конюшенном приказе, как прежде, а в Приказе Новой Четверти. Письменных людей в Москве не хватало и потому, узнав, что он грамотен, взяли Костю пищиком. Новая Четверть, или же Кабацкий приказ, собирал деньги со всех питейных заведений России и потому служба в нем – возле вина да рядом с деньгами – была не хуже какой-либо другой. Костя и присоветовал Тимоше попробовать устроиться к ним, в Новую Четь, а для начала пообещал переговорить с сильным человеком – дьяком Иваном Исаковичем Патрикеевым.

Услышав это имя, Тимоша полез в торбу и вынул письмо, посланное архиепископом Варлаамом другому Патрикееву – Глебу. Костя сильно удивился, потому что Глеб доводился Ивану Патрикееву родным братом.

– Велика земля, а тесна, – сказал Костя. – Сколь народу в Москве, а вишь ты, как получилось.

И верно, получилось удачно. На следующий день Тимоша пошел к Глебу Патрикееву, отдал ему письмо вологодского владыки, отобедал с хозяином и хозяйкой и за разумный разговор, за учтивость и вежество был приглашен приходить в дом снова.

А после второго визита Глеб сам предложил Тимоше замолвить слово перед братом своим Иваном Исаковичем, чтобы взял он Тимофея к себе в подьячие.

Иван Исакович согласился сразу же. Дело было в том, что Тимоша приглянулся не только Глебу Патрикееву, но и жене его Евлампии. И порешила Евлампия сосватать нового их знакомца за дочь свою Наталью, коей шел уже шестнадцатый год и самый раз было выдавать её замуж. Евлампия и уговорила мужа своего Глеба не только отдать приглянувшегося ей юношу под начало своего родственника, но и сделать так, чтобы будущий её зять – если задуманное дело сладится – поселился бы у Ивана Патрикеева в избе. Дома да на службе – весь день на глазах, так и узнали бы они, какого мужа приглядели своей дочери.

Иван Исакович Тимошу в службу взял и предложил поселиться у него благо, места было довольно: была изба каменная, в два этажа, с подклетью.

Тимоша согласился и вскоре из закоморного жильца превратился для Ивана Исаковича в собинного друга, коему поверял дьяк все свои потаенные мысли.

А мыслил дьяк Иван не так, как многие другие. Почитал он преславное и могучее Российское царство во всем христианском мире наихудшим и не было таких зол и таких грехов, коих не видел бы дьяк Иван вокруг себя.

Сидел Патрикеев в Кабацком приказе и, может быть, потому считал вино причиной чуть ли не всех несчастий на Руси. Он верил в то, что вино творит всякую вину, что вино – ремеслу не товарищ. Он знал, что пьянство разоряет домы, сводит пьяниц с ума, калечит жён и детей, отнимает у голодных последний кусок и снимает с полуголого последнюю рубаху. Однако знал Иван и другое – не было в государстве более доходного дела, чем торговля вином – и потому, проклиная пьянице церковных амвонов, попы и сами пили сверх всякой меры, и так же, как вновь возведенные божьи храмы, освящали новые кабаки. А возвратившись к службе, вновь поучали, читая из Библии: «У кого вой? У кого стон? У кого ссоры? У кого горе? У кого раны без причины? У кого красные глаза? У пьяниц, долго сидящих за вином. Не смотри на вино, искрящееся в чаше, ибо впоследствии оно укусит тебя, как змей, и ужалит, как аспид. И скажешь: „Били меня – мне не было больно, толкали меня – я не чувствовал. Когда проснусь – опять буду искать того же“».

А государь не только пьяниц в кабаки пускал, напротив того – метал в тюрьму тех, кто бражникам в кружало дорогу заслонял.

Однако первым злом, ещё большим, чем пьянство, почитал дьяк Иван жестокое рабство, коим гнетёт всех людей от холопов до князей помазанник божий Михаил Федорович. Нищие на папертях просят милостыню ради Христа и государя и первые бояре в письмах к царю подписываются, называя себя «холопишко твой» и «раб». И если приказывал царь побить какого-нибудь боярина батогами или плетью, то избитый палачами государев слуга после того униженно благодарил царя-батюшку за науку.

А далее, говорил дьяк Иван, каждый боярин чувствует себя царьком в своем дворе и так же гнетёт своих дворян и слуг, как его самого бьет и бесчестит царь. И так с самого верха и до самого низа одни рабы угнетают других рабов.

Рабство, считал дьяк Иван, порождало и все прочие беды и напасти. Раб перед господином был угодлив и лжив, ленив и труслив. Он не знал, что такое честь и потому без зазрения, совести мог предать друга, обмануть доверившегося ему человека, порушить данное слово.

Нивы наши скудны, говорил Патрикеев, коровы и теляти тощи, избы бедны, земля не родит – и через год не хватает хлеба в державе – из-за одного и того же – рабства.

Видя великую скудость и неустроение российского бытия, сыновья смеются над отцами и перестают почитать их, как только входят в разум. Чему вы можете нас учить – спрашивают они, когда сами живете хуже всех в свете?

А отцы сокрушаются сыновней непочтительностью и винят во всем немцев да литовцев, что заполонили Москву прельстительными шелками да сукнами, винами да латынскими книгами. А более того – вредными россказнями о том, что в немецких странах будто бы живется так легко и вольготно, что каждый мужик более сам себе господин, чем на святой Руси – князь или боярин.

Тимоша слушал дьяка и почти во всем с ним соглашался. А если что и казалось молодому подьячему несправедливым, то только поначалу. Поразмыслив, Тимоша убеждался в правоте дьяка Ивана.

Мало кому поверял свои тайные мысли Иван Патрикеев. Днем, чуть ли не с первых петухов, сидел он в приказе, а по вечерам либо сумерничал с Тимошей, либо, засветив огонек, читал книги. Был дьяк в латынском и в немецком языках искусен и потому читал не «Четьи-Минеи» и не «Месяцеслов», а те самые книги, что провозили в Москву тайно латыне да люторе.

Так прошел год. Съев с Тимошей не один фунт соли, Иван Исакович с легким сердцем посоветовал брату отдать за его нового друга единственную дочь Наталью. Сыграли свадьбу. Сообща Патрикеевы и Тимоша купили на Варварке избу. Молодые обзавелись кое-каким скарбом и зажили своим домом небогато, но и не бедно.

Через два года забегали по избе ребятишки-двойняшки – сын да дочь.

Вроде бы жить Тимофею да радоваться, ан – нет: не оставляли его стародавние мечты, а более того – одолевала его гордыня, думал: «Да будь я царем разве так правил бы я государством? Разве было бы у меня столько несчастных, обманутых, обиженных, голодных, бедных, покинутых и забытых? Разве стояли бы у начал государства злокозненные, лукавые, жадные, трусливые?»

И от мыслей этих становилось ему все немило. Не хотел видеть ни жену свою, ни детей.

Хотел одного – дойти, доискаться, как, почему, зачем так все устроено, что неправда душит правду, неволя душит свободу, зло давит добро.

Долгими зимними вечерами собирались они втроем: Тимофей, Костя да дьяк Иван. Думали, рядили, спорили до хрипоты – расходились, не придя ни к чему.

Снова собирались, снова спорили – и опять расходились, не добившись истины. И все же постепенно нашли они нечто, казавшееся им всем бесспорным. Они согласились с тем, что царь, бояре и патриарх – слуги дьявола, ибо живут они не по божеским заповедям, а вопреки им, и каждодневно нарушают заветы Спасителя, убивая, грабя, обманывая несчастных людей, оказавшихся под их нечестивой властью. Они согласились с тем, что только в татарских ханствах да в турецкой и кизилбашской земле у персиян такое же, как на Руси, своевольство султана, ханов и шаха. А в других странах – будь то император, король или герцог – всякий свободный человек находит подмогу и защиту у себе подобных – посадский в ремесленном цехе, барон – среди других баронов – и тем своеволие монархов решительно пресекается.

Однако же более всего задевали их за живое несправедливости, кои допускали власть предержащие по отношению к ним самим.

– Возьмите, например, князя Бориса Александровича Репина-Оболенского. Пять лет верховодит он в семи приказах враз. Да ведь в одном нашем Кабацком – сколь дела! А у него и Сыскной, и Иконный, и три палаты Оружейная, Золотая, Серебряная – и что всего хлопотней – Приказ приказных дел, в коем от одних челобитий – можно ума лишиться, – говорил Иван Исакович.

– Князь Борис хоть неглуп, – продолжал Тимоша, – а вот прислали нам взамен его боярина Шереметева, дак он, я чаю, не всё из того понимает, что ему подьячие говорят.

– А ведь уже, почитай, пятнадцать лет из приказа в приказ пересаживают Федора Ивановича доброродства да боярства его ради, продолжал начатую мысль Патрикеев. За эти годы боярин Федор уже в десятом приказе сидит. Был он и в Печатном, и в Аптекарском, и в Большой Казне, и в Разбойном, хотя, мнится мне, фиты от ижицы не отличит Федор Иванович, а уж ежели попадет к нему в руки «Благопрохладный цветник» или же «Проблемата», то сочтет сии врачевательные писания за псалтырь или требник.

– И как такое возможно, – взрывался Костя, – един человек во десяти лицах! Одно дело загубит, тут же ему другое предоставляют – порти и это!

– А все оттого, что в России испокон ладу не было, – говорил Патрикеев и Тимоша с Костей кивали согласно.

А бывало, устав от споров, сидели они тихо и кто-нибудь из молодых подьячих мечтательно говорил:

– А что, братцы, вот если бы кому из нас фарт вышел – в Венецию или в Лондон попасть, а?

– А в Обдорск или в Берёзов – не хочешь? – невесело усмехаясь, говорил Патрикеев. И друзья умолкали, понимая, что хотя до Берёзова дальше, чем до Венеции – попасть туда не в пример проще.

И так уж у них получалось, что чаще, чем многим иным попадали им в Москве иноземцы. А становилось их все более и более. Ехали в Москву офицеры, рудознатцы, аптекари, литейщики, лекари, купцы – крутились по приказам, искали людей, кои могли бы им помочь в их делах.

Дьяка Ивана, знающего по-латыни и по-немецки, часто зазывали на беседы с иноземцами, и он от этого не отказывался – любил порасспрашивать гостей о чужих землях. А потом обо всем услышанном пересказывал Тимоше да Косте. И так как повторялось это не раз и не два, а многажды – жили молодые подьячие не известно где – то ли в пресветлом Российском царстве, надоевшем им хуже горькой редьки, то ли в богопротивных немецких землях, на которые до смерти хотелось хоть бы одним глазком взглянуть, а там – будь что будет: в Обдорск ли, в Берёзов ли – всё едино.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю