Текст книги "Семнадцатый самозванец"
Автор книги: Вольдемар Балязин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Глава седьмая. Лукавый чародей
Через месяц после того, как ушел Тимоша в Москву, случилось в Вологде нечто небывалое. Светлой ещё ночью подходил к городу обоз с хлебом. Мужики – ярославцы спешили к воскресному базару и в дороге ночевать не стали – подъезжали к городу заполночъ.
Когда проезжал обоз мимо кладбища, ярославцы заметили меж могил два пляшущих над землей огня.
В обозе шло без малого полсотни телег и потому ездовые не обезумели от ужаса и не начали чем попало хлестать лошадей, а приостановились и стали наблюдать за огнями с любопытством большим, чем страх.
Огни то сходились, то расходились, а через некоторое время двинулись к дороге. И тут-то все увидели силуэты двух человек, двигавшихся к дороге с фонарями в руках.
Не доходя до дороги саженей сто, люди эти заметили обоз и бросились в разные стороны, кинув фонари.
Бегущий всегда вызывает желание кинуться вдогонку. Два десятка обозников бросились к кладбищу, как свора борзых, спущенная на зайцев.
Ночь была светлой, кладбище – голым: ни куста, ни деревца. Однако один из кладбищенских полуночников как сквозь землю провалился, зато второго настигли. Был он ростом мал, собою неказист, одет по-мужицки, только и рубаха и порты – тонкого холста, а руки – что у ребенка – мягкие да белые.
Возчики прижали его к стенке кладбищенской церкви и стали вязать снятыми с собственных рубах поясами. Мужик щерился волком и орал несуразное: называл себя воеводой и обещал всех их пометать в тюрьму. Возчики стукнули его пару раз – легонько, для острастки – и, посадив на первую телегу, повезли в город. Пойманный ярился, материл ярославцев последними словами и, потеряв всякое терпение, плюнул везшему его обознику в бороду. На первой телеге ехал сам хозяин – ражий сорокалетний купчина Ферапонт Лыков. Не утеревшись, Ферапонт так вдарил грубияна по зубам кнутовищем, что тот тут же выплюнул два зуба и понес такое – бывалые ярославцы только рты поразевали. Когда же охальник помянул нечистыми словами Богородицу с младенцем Христом, Ферапонт сгрёб богохульника в охапку, затолкал ему в рот подвернувшуюся под руку тряпку, и повязав ноги веревкой – чтоб не сучил и не лягался – накрыл с головой рядном.
Так и въехал обоз среди ночи через Борисоглебские ворота в Вологду, и городские стражи не углядели под рогожей пойманного ярославцами мужика.
Когда же встал обоз на постоялом дворе, возчики задумались: что с кладбищенским шатуном делать? Сдать ли его властям, или же отпустить на все четыре стороны? Связываться с властями не хотелось, однако и отпускать было боязно: вдруг – лихой человек?
Посудив и порядив, пошёл Ферапонт к хозяину двора Акиму Дыркину, стародавнему своему знакомцу, не первый год принимавшему у себя ярославцев, и все ему рассказал. Аким тотчас же вышел во двор, поглядел на повязанною по рукам и по ногам мужика и, перекрестившись быстро мелким крестом, рухнул на колени.
– Батюшка воевода, Леонтий Степанович, милостивец наш, – взвыл Аким, – прости Христа ради неразумных!
Кладбищенский шатун только головой завертел и засопел тяжко. Ферапонт трясущимися руками вырвал тряпку изо рта воеводы, сорвал веревку и пояса. Плещеев сел, потер затекшие руки.
– Ладно, мужики, с кем не бывает. Один бог без греха. Я на вас сердца не держу. Ступайте с богом.
И Аким, и Ферапонт, и возчики, ничегошеньки не понимая, вконец обалдели.
Плещеев пошел к воротам. Аким, вырвав у кого-то из рук фонарь, побежал следом. Возчики видели, как хозяин постоялого двора мельтешил то слева, то справа, а воевода шел не останавливаясь, и лишь в воротах досадливо махнул рукой – ладно, мол.
Ярославцы долго ещё не могли заснуть: всё ломали голову: что было воеводе по кладбищу средь ночи блукать и почему, заметив обоз, кинулся воевода бежать?
Ни до чего не договорившись, заснули крепко. Лишь двое не сомкнули глаз – Аким Дыркин – ему с воеводой дальше жить было надо, не то что ярославцам, кои ныне здесь, а завтра – дома, да Ферапонт Лыков – шуточное ли дело – государеву воеводе зубы выбивать?
* * *
Варлааму о случившемся донесли, когда он ещё не встал с постели. Архиепископ понял: Плещеева нужно брать под стражу, и брать тотчас же. Утром, когда соберутся люди на базар, о ночных похождениях воеводы узнает вся Вологда. И тогда может произойти все, что угодно: не только воеводу кладбищенского шатуна – всех приказных людей побьют, а дома их и лавки пожгут и пограбят. А после того, если гилевщики и оставят в покое самого Варлаама и церкви с монастырями, то вышнее церковное началие архиепископу того дела не простит, и сам патриарх Иоасаф строго за то с него взыщет, ибо более всего боялись на Москве смуты и колдовства, а здесь одно с другим могло оказаться столь тесно повязанным – не отделить.
Все это пришло в голову Варлааму мгновенно. Одеваясь, он продумал все, что надлежало ему сделать, до того как люди в городе узнают о ночном происшествии.
Пока архиепископ облачался в свои лучшие одежды, конюхи запрягали в карету владыки тройку самых резвых лошадей.
Варлаам въехал на воеводский двор, будто не к соседу явился, из-за стены, отделявшей его подворье от владений Плещеева, а приехал из чужой дальней епархии.
Привратник от удивления даже в дом к воеводе не побежал – тотчас же растворил ворота.
Тройка со звоном и шумом влетела в воеводский двор и замерла у крыльца. Ударом ноги Варлаам распахнул дверь, взбежал по лестнице и снова ногой – толкнул дверь в горницу.
Леонтий Степанович бегал вдоль стола. На лавке неподвижно сидел незнакомый Варлааму чернец – темноволосый, худой, страшноглазый. Увидев владыку, чернец встал – только ряса мотнулась – и ушел в дальние покои.
Плещеев суетливо обернулся. С удивлением поглядел на Варлаама и тотчас же заулыбался – жалко, не разжимая губ, пряча от чужого глаза выбитые зубы.
Взглянув на Плещеева, Варлаам вспомнил слова, вычитанные им в какой-то книге: «Кого боятся многие, тот сам многих боится». Ни жалости, ни сострадания не почувствовал архиепископ, увидев перед собою перепуганного воеводу.
«Нашкодил, курвин сын, да ещё и склабится», – со злостью подумал Варлаам, и с трудом сдерживаясь, проговорил:
– А ведь нечему улыбаться, раб божий Леонтий. Беда идет к твоему дому. И истинно говорю тебе – не останется от него камня на камне.
Плещеев метнулся к окну.
– Где?! Кто?! – закричал он. – Не вижу!
– Они придут, Леонтий. Не успеет прокричать петух, они будут здесь и имя им – легион. И никто не спасет тебя: ни люди, ибо они ненавидят тебя, ни бог, ибо ты ожесточил его против себя.
– Отобьюсь! – крикнул Плещеев зло и отчаянно. У меня одних холопов две дюжины. Стрельцов кликну! Кто меня в доме моем возьмет?!
– Не дури, Леонтий. Разве от народа отобьешься? Али ты забыл, как убили царя Федора Борисовича? Как зарезали Гришку Отрепьева? Твоим ли холопам чета были их защитники?
– Дак что ж мне перед мужичьем на колени становиться? Лапти им целовать?
– Ты со страху-то последнего ума лишился, воевода. Помолчи лучше, да послушай.
Плещеев замер, вслушиваясь. За кремлевской стеной скрипели проезжающие к торгу телеги, слышались голоса множества людей. Варлаам подошел к окну и увидел, что привратник, открыв в калитке небольшое оконце, неспокойно с кем-то переговаривается. Он то отходил от калитки, то снова к ней возвращался и, наконец, затворив оконце, пошел к воеводской избе. Из-под руки владыки, не доставая ему головою и до плеча, глядел на все это и Леонтий Степанович.
Услышав на лестнице шаги привратника, Плещеев стал подобен натянутой струне – скрыто трепетал, готовый сорваться в любой момент. Дюжий холоп смущенно потоптался в дверях.
– Мужики к твоей милости, Леонтий Степанович.
– Сколько? – взвизгнул Плещеев.
– Не считал, боярин. Да и сгрудились они возле ворот – передних видно, а сколь за ними ещё – того мне было не счесть.
Плещеев метнулся к двери, ведущей во внутренние покои, передумал, выскочил на лестницу.
– Скорее, владыко, скорее! Кони-то я, чай, у тебя добрые?
– Лучше нету, Леонтий Степанович.
Добежав до кареты, Плещеев юркнул в угол и прерывающимся от страха голосом крикнул:
– Гони!
Кони рванули. Варлаам ещё и сесть не успел – от толчка упал на сидение рядом с воеводой. Варлаам увидел в оконце кареты распахнутые настежь ворота и возле них два десятка мужиков без шапок, тихих, просительных.
«Ярославские обозники, – сообразил Варлаам. – Прощения пришли просить и должно немалую мзду принесли с собою». Покосившись на умостившегося в углу воеводу, Варлаам не без злорадства подумал: «Истинно сказано: не ведаем отчего бежим, и к чему придем».
Ушел Плещеев от холопов своих и своего дома, от друга собинного, коего бросил одного в минуту ужаса. Ушел от сладких яств и вин, от веселых друзей, от тепла и сытости.
Пришел Плещеев в тенета дьявола: привез его хитроумный поп в пригородный Спас-Прилуцкий монастырь, за стены с бойницами, за железные ворота, в подземную тюрьму, откуда и мышь не сбежит. А там час за часом стали появляться ближние его – собутыльники и сотрапезники, а среди них и те, кто остроломейского учения держался, а также и те, кто был в дом его вхож. Только не было среди них самого ближнего – страшноглазого черноризца.
* * *
Увидев бегущих к погосту мужиков, брат Феодосии метнулся в сторону к старой могиле, треснувшей и изрядно осевшей. Феодосии втиснулся в узкую земляную трещину и учуял под ногами спасительную пустоту. В этот миг живых он боялся больше, чем мертвых и потому с радостью нащупал подошвами сапог слежавшуюся твердую землю и, присев на корточки, еле уместился в темном и тесном пространстве.
Феодосии втянул голову, касаясь подбородком острых коленей и даже в этакой-то передряге – живой в могиле – подумал с усмешкой: «Лежу, как дитя во чреве матери. А мать-то моя – сыра земля». Он услышал, как зашныряли вокруг его убежища перепуганные не меньше чем он возчики, подбадривая друг друга громкими криками, услышал, как визжит и матерится собинный друг Леонтий Степанович, как постепенно затихают удаляющиеся к дороге возбужденные голоса мужиков и лишь когда до его слуха донесся равномерный скрип колёс, высунул голову наружу.
Дождавшись, когда стих шум обоза, Феодосии выбрался наружу и быстро пошел к городу.
В доме воеводы он оказался раньше незадачливого хозяина, и когда Плещеев вернулся обескураженный и побитый, черноризец встретил его ощерясь – улыбался, не раздвигая губ, а только показывал четыре верхних зуба.
Леонтий Степанович рухнул на лавку, спросил, дыша тяжело и часто:
– Ну, а теперича чево будем делать, любезный брат мой Феодосии?
– Спать будем.
– Не до сна, однако.
– Тогда вино пить.
Леонтий Степанович холопов звать не стал – сам пошел в погреб, принес две сулеи, затем принес полдюжины кубков.
– А это кому? – спросил, снова ощерившись, черноризец. Отцу нашему сатане и иже с ним?
Леонтий Степанович понял, что с перепугу совсем уж потерял голову, но только досадливо махнул рукой и улыбнулся жалко-криво, одной стороной.
Вылили по первой чаре и по второй, но хмель не брал – все стояли перед глазами голое кладбище, озверевшие мужики – их оскаленные пасти, всклокоченные бороды, тяжелые кулаки.
– Уйду я, – вдруг сказал Феодосии. – Худо мне здесь, не с кем словом перемолвиться.
– А я тебе не ровня? – с обидой проговорил Леонтий Степанович. Мужик я, сермяга, лапоть лыковый?
– Ты, Леонтий, далее ведовства да остроломеи ничего знать не желаешь, а я хочу всю правду узнать. А для этого пойду я в Литву, к братьям соцыниянам, кои не считают Христа богом, но человеком, и всех людей детьми его. Не молодшими и не старейшими, но равными друг другу. А разум человеческий ставят превыше всего, даже превыше Священного писания.
– Остановись, Феодосий, – покрутив от удивления головой, жалобно попросил Плещеев.
– Смерть меня остановит, – тихо и вяло, как давно уже решенное, о чем думалось каждый день, проговорил черноризец.
– Смерть не страшна. Страшны вечные муки на том свете, уготованные еретикам, – неуверенно произнес Леонтий Степанович.
– Да видел ли кто тот свет? – так же тихо проговорил Феодосии.
Плещеев вскочил, побежал вдоль стола. Обернулся из красного угла, круглыми глазами поглядев на собинного друга.
– Истинно говорю – дьявол вселился в тебя, Феодосий. Не ты это говоришь – он.
Черноризец промолчал. Только поглядел на Леонтия Степановича так, будто сильно его жалел, будто болен был Плещеев или слаб, или обманул в чем Феодосия. И так, молча, сел на лавку.
Светало. Просыпалась за окнами Вологда. Первые негромкие голоса слышались за окнами, стучали в колдобинах первые телеги.
Вдруг непонятный звон и гром заполнили двор. Плещеев метнулся к окну. Феодосии, не сходя с лавки, лениво повернул голову.
Плещеев отскочил от окна, побежал вдоль стола к двери, уводившей в спальный покой.
Не успел.
В горницу ввалился Варлаам. Леонтий Степанович шагнул архиепископу навстречу, улыбаясь блудливо и жалко.
Феодосии встал. Медленно вышел из-за стола. Не взглянув на архиепископа, ушел в спальню.
И не дожидаясь того, как пойдут дела дальше, проскочил в соседний со спальней воеводы покой, где жил сам. Схватив загодя приготовленный мешок, в коем лежало все потребное страннику, уходящему в дальнюю дорогу, Феодосии прошмыгнул в сад, и через малую калиточку вышел вон.
* * *
Умён был владыка Варлаам и расчет его оказался верен. Слух о поимке оборотня, что как две капли воды схож был с воеводой Леонтием Степановичем, в тот же день распространился по Вологде, а через три недели из Патриаршего приказа пришел строгий запрос о волховстве и остроломее и о том, что за сокрытие виновных – кто бы они ни были – последует скорая кара безо всякие пощады. И тут-то владыка наборзе послал в Москву гонца с письмом. А в том письме доводил владыка до святейшего отца Кир Иосафа, патриарха Всея Руси, что его собственным старанием и бдением крамола изведена, а богоотступники и еретики взяты им, рабом божиим Варлаамом, в нятство и ныне сидят в тюрьме Спас-Прилуцкой обители.
А ещё через три недели, оковав Плещеева со товарищи тяжелыми железами, и приставив к еретикам крепкий караул, повезли их в Москву.
Плакал и хватал палачей за ноги, и целовал катам руки Леонтий Степанович, как только увидел щипцы железные, кнут и дыбу. И ещё до пытки во всем сознался, и выдал всех, кто с ним был. Однако про Тимощу не то запамятовал, не то – умолчал.
Дали ему три удара кнутом, от коих он чуть не умер и отправили в Сибирь, дабы жил там трудом собственных рук. И ушел Леонтий Плещеев за Камень, к реке Тобол, навеки распрощавшись с вольготной дворянской жизнью.
* * *
Однако же хоть и далека Сибирь, но и там люди живут. И пришла к Леонтию Степановичу весть, что некогда обретавшийся в Вологде пищик Тимошка Анкудинов женился в Москве на племяннице вологодского архиепископа.
«Ох, иродово семя!» – вознегодовал Леонтий Степанович. И чем больше размышлял он над услышанным, тем большая ненависть овладевала им, и, казалось, нет для него разницы между супостатом Варлаамом, заточившим его в Сибирь, и душепродавцом Тимошкой, что кровно породнился с худшим его врагом и теперь будет продолжателем поганого поповского рода.
А вести о Тимошке нет-нет да и доходили до Леонтия Степановича. Узнал он, что служит Анкудинов в Приказе Новой Четверти, что вошел он в большое доверие ко второму в приказе человеку – дьяку Ивану Исаковичу Патрикееву, что случается ему есть и пить с князем Борисом Александровичем Репниным да с боярином Федором Ивановичем Шереметевым. И от этих вестей Плещеев ярился ещё больше, ибо и Репнин, и Шереметев многое сделали для того, чтобы попал он к заплечных дел мастерам. И долгими бессонными ночами измыслил Плещеев великую хитрость. Он решил крикнуть «Слово и дело», а там – будь что будет. И хотя страшно было ему объявлять это – иного выхода не было.
Знал Плещеев, что всякий, кто объявит «Слово и дело», обязательно будет доставлен в Москву и там в Разбойном приказе непременно станет держать ответ по всей правде, без утайки, перед государевыми судьями и дьяками. Знал он, что снова могут вздернуть его на дыбу, но могут поступить и по-иному: будут прощены прежние вины и будет он государем обласкан и взыскан, а может быть, и приближен к собственной царской персоне.
И, дождавшись весны, – чтоб теплее было до Москвы добираться, крикнул бывый чародей, а ныне колодник Лёнька Плещеев сын: «Слово и дело!» и тут же был окован в железа, брошен в розвальни, ибо в гиблых сибирских местах снег ещё не сошел, и повезли его в Разбойный приказ для всеконечного строгого розыска.
Глава восьмая. Дела датские
В ту самую пору, когда лукавый колодник Лёнька Плещеев изнывал от великой горести и измышлял, как бы ему возвернуться к прежнему безбедному и сытому житию, Иван Патрикеев был призван в Посольский приказ и определен к великому государственному делу. Возвратившись из приказа домой, Иван хитровато улыбнулся и, придавая голосу некую таинственность, спросил:
– А ну, Тима, угадай, каких гостей будем мы завтра встречать?
И не дожидаясь ответа, сказал:
– Едет в Москву датский принц Вальдемар, сын короля Христиануса. Едет он вроде бы простым послом по торговым и иным государственным надобностям, однако ж на самом деле вытребовал его царь для того, чтобы женить на своей дочери – Ирине Михайловне. И того королевича Вальдемара мне завтра утром надлежит за Москвою, на Поклонной горе встретить и в избе его быть при нем неотлучно для всяких государственных дел.
После того Иван месяца три почти не был дома. Вместе с королевичем Вальдемаром поселился он в доме дьяка Посольского приказа Ивана Тарасовича Грамотина, в Китай-городе, неподалеку от Кремля.
Вернулся Патрикеев домой только осенью, проводив королевича и всю его свиту и после того заскучал ещё больше. По его словам, пал ему на душу королевич лучше родного сына, и если бы был Вальдемар его государем, то отдал бы за такого государя дьяк Иван тело свое на раздробление.
И весел-то был королевич, и ласков, и прост, и разумен, и лицом и статью так хорош, что лучше дьяк Иван и не видывал: ростом высок, в поясе тонок, глаза серые, волосом рус, в плечах широк.
Но более всего дивился Иван Исакович тому, каков был королевич со слугами. Есть садился за один стол и беседовал с ними, как будто были они ему ровней. Слушал каждого внимательно, и если говорил насупротив того, то не шумел и не велел молчать, и после беседы за супротивные слова сердца на слугу не держал.
И слуги королевича, хотя и снимали перед ним шляпы, и даже первый посольский кавалер Григорий Краббе часто перед королевичем перьями своей шляпы пол подметал – так низко кланялся – все же холопами себя не называли, но были королевичу как бы отцу почтительные дети.
Судьба ли улыбнулась Ивану Патрикееву или вспомнил о нем сероглазый датский королевич, только ранней весной 1642 года призвал его в Посольский приказ думный дьяк Федор Федорович Лихачев и велел собираться в дорогу – в дальние заморские края, в стольный град датского королевства Копенгаген.
* * *
Патрикеев уехал в Данию 17 мая. Отправился он в дорогу вместе с окольничим Степаном Матвеевичем Проестевым – великим послом, коему надлежало объявить королю Христиану, что царской дщери Ирине Михайловне приспело время сочетаться законным браком, а великому государю Михаилу Федоровичу доподлинно известно, что есть у его королевского величества добродетельный и высокорожденный сын – королевич Вальдемар Христианусович, граф Шлезвиг-Голштинский. И если его королевское величество захочет быть с великим государем в братской дружбе навеки, то позволил бы он сыну своему государскую дщерь взять к сочетанию законного брака.
Проестев был муж многоопытный, долгие годы исполнявший разные государевы поручения.
Еще в 1613 году подписал он вместе с лучшими людьми Московского царства грамоту об избрании Михаила Федоровича на царство. Затем был он и воеводой, и ведал Земским приказом, и разрешал порубежные споры с литовскими людьми, и не раз отъезжал в чужие земли, правя посольскую службу.
Земский приказ передал он в надежные руки – посадил туда стародавнего своего друга Наумова Василия Петровича, а кто с Земским приказом ладил, мог и жить спокойно, и спать крепко – мало какая беда проходила мимо Земского.
Весной 1634 года вместе с князем Львовым подписал Степан Матвеевич с польскими и литовскими людьми вечный мир. И хотя по этому миру за врагами России остались все ранее захваченные русские земли, в том числе и Смоленск – ожерелье царства Московского – государь остался делом доволен: дли него важнее всего было то, что король Владислав отказался от притязаний на русский престол. А ведь был король Владислав ещё в 1610 году провозглашен русским царем и за четверть века привык к этому титулу не менее, чем к другим, кои носил по праву рождения.
И потому по возвращении в Москву был Степан Матвеевич царской милостью взыскан деревеньками, землицей, холопишками, а также взыскан шубой собольей на атласном подбое да немалыми деньгами.
И уж совсем вошел в силу Степан Матвеевич, когда на следующий год привез он в Москву прах Василия Ивановича Шуйского, скончавшегося в Гостынском замке под Варшавой ещё в 1612 году. За это многотрудное, ловко исполненное предприятие был он пожалован окольничим и иными милостями.
Потом были разные другие посольские дела и все они искусно разрешались новоиспеченным окольничим. А теперь и сватовство царевны вручено было многоопытному Степану Матвеевичу. А чтоб новое царское дело свершилось так, как угодно было государю, давано было послам пять сороков заболей на две тысячи рублей, да денег, да иной рухляди сколь потребно.
* * *
Незадолго до отъезда – перед самым концам великого поста – Иван Исакович позвал Проестева в гости. Несмотря на то, что ни птицы, ни говядины, ни дичи лесной подавать к столу было нельзя, обед был из двенадцати перемен. Одних пирогов было полдюжины; с сигом, с осетром, с грибами, с вязигой, с капустой, с морошкой в сахаре. Наливкам и настойкам не было числа. И что из того, что нельзя было вкушать молочное? Его и не в постные дни мало кто кроме баб да ребятишек вкушал.
За обедом, расслабив кушак, и более чем от вина, хмелея от почета и ласки, ударился окольничий Степан Матвеевич в рассказы о прошлом. Едва ли не самым приятным было для Степана Матвеевича воспоминание о том, как вывез он из Польши прах царя Шуйского, брата его Димитрия, да жены Димитрия Христины.
– Хотя и не впервой довелось мне тогда быть в польской земле, говорил Проестев, – однако не переставал я многим дивным обычаям изумляться. Особо знаменитым действом показался мне феатрон, что казал нам на своей потехе король Владислав. А потеха была, как приходил к Иерусалиму-граду ассирийского царя воевода Олоферн и как от того Олоферна мудрая и прелестная жена именем Юдифь тот град спасла.
Однако не это более всего интересовало Тимошу. Он не пропустил ни одного слова, когда Проестев стал рассказывать о царе Шуйском, его брате и невестке.
– А как поехали мы в Варшаву, то был нам даден наказ мертвые тела всех трех Шуйских выпросить у короля непременно. И если запросят денег, то дать хотя бы и десять тысяч рублей, а попросят более того – то и сверх того прибавить, смотря по мере.
И было то дело трудное, ибо канцлер коронный Якоб Жадик и пан Александр Гонсевский нам, государевым послам, говаривали: «Отдать тело царя Шуйского никак не годится. Мы славу себе учинили вековую тем, что московский царь и сородичи его лежат у нас, в Польше».
Однако, когда я посулил канцлеру десять сороков соболей – дело сладилось. Королевские зодчие, кои следили за каменной каплицей, где погребены были Шуйские, достали все три гроба из-под подпола и отдали нам честно. Король прислал атлас золотный, да золотные же кружева кованые, да серебряные гвозди, да бархат зеленый.
И когда проехали мы село Ездова, то у варшавского посада встречали нас послы, стольники и иные многие люди с великой честью.
А уж как въезжали мы в Москву, того я и на смертном одре не забуду.
Проестев прослезился, атласным рукавом смахнул слезу.
– За то тебя, Степан Матвеевич, великий государь и окольничеством пожаловал, – ввернул словцо хозяин дома.
– Пожаловал, – мечтательно улыбаясь, подтвердил Проестев. – Дай бог, ему, государю, многих лет да доброго здравия.
– Дай бог, дай бог, – повторили все сидевшие в застолье.
Проестев встал, повернувшись к образам широко перекрестился. Встали и все другие, также истово осеняя себя крестным знамением.
В конце обеда, когда окольничий вконец опьянел, и в который уж раз пытался поцеловать хлебосольного хозяина, Тимоша спросил:
– А правда ли, господине Степан Матвеевич, будто у царя Василия Ивановича в польской земле народился сын, и того царского сына паны – рада от народа прячут для некоего умышления?
Проестев, пьяно улыбаясь, приложил палец к губам:
– Т-с-с, вьюнош. Тайна сия валика есть. Слышал и я такое, да никому не говорил.
Проестев замолчал, уронив голову на руки.
– А не говорил, потому что боюсь. И ты бойся, а то быть тебе на дыбе.
* * *
Однажды, в конце сентября, вернулся Тимоша домой и узнал, что присылал за ним дьяк Иван человека – просил к нему в дом сегодня же пожаловать.
С великой радостью побежал Тимоша к другу, но радость его тотчас же пропала, как только увидел он Ивана Исаковича. Был Иван Исакович сверх всякой меры печален и, сидя сам-один в большой горнице, пил серебряною чарой привезенное с собою заморское вино. Грустно улыбнулся он другу Тимоше и, обняв за плечи, усадил с собою рядом. Редко пил вино дьяк Иван и совсем помалу, но на этот раз выпил много. А захмелев, рассказал Тимоше все, без утайки.
Приплыли они в Копенгаген 18 июля. Королевича Вальдемара об эту пору в городе не оказалось и, прождав девять дней, стал Проестев править посольство и допряма доводить королю Христиану, чего ради прислали их в датскую землю.
Однако король принял послов неласково. Когда Проестев сказал, что великий государь велел королю Христиану поклониться и спросить про его королевское здоровье, то Христиан в ответ не произнес ни слова, про здоровье Михаила Федоровича не спросил, и сидел недвижно, как бы забыв старый обычай спрашивать о здоровье великого государя стоя.
Лишь спустя долгое время, Христиан, как бы нехотя, встал и государево здоровье спросил скороговоркой и еле слышно. И тут же переговоры, едва начавшись, кончились. Король Христиан решительно отказался писать в договорных грамотах свой титул и имя после царя, а насчет женитьбы Вальдемара на Ирине Михайловне сказал, что это невозможно, ибо королевич ни за что не переменит веру, как того хочет царь.
Сбитые с толку послы отъехали к себе на подворье и стали ждать возвращения в Копенгаген Вальдемара.
Королевич приехал через три дня и тотчас же пожаловал к послам. Как и прежде, в Москве, сел Вальдемар с ними запросто за стол, не чинился и не чванился и сердечно посочувствовал, что посольство их началось столь неудачно. А уезжая со двора, попросил он Ивана Исаковича проводить его до дома, и Патрикеев не посмел королевичу в том отказать.
Иван Исакович вздохнул и вспомнил: сели они в карету, насупротив друг друга и вдруг Иван Исакович взял руки Вальдемара в свои и, низко наклонившись, правую руку поцеловал. Королевич взглянул удивленно, но руки не отнял – ждал, что будет дальше.
Иван Исакович заговорил горячо и быстро:
– Господин мой, Валъдемар Христианусович, поверь мне, доброхоту твоему – не езди ты в наше богом проклятое царство. Не будет тебе в нем добра.
– Почему, добрый мой друг Яган? – спросил королевич.
– Нет счастья таким людям, как ты, в государстве нашем, – ответил дьяк Иван. – Не потерпишь ты своеволия, не станешь потакать кривде, не сможешь молчать, если увидишь несправедливость. Недолго прожил я рядом с тобой, Вальдемар Христианусович, но узнал тебя хорошо, и верь мне – не для тебя, вольнорожденного рыцаря, рабье царство.
Вальдемар хмуро поглядел на дьяка Ивана.
– Я не слышал, друг мой Яган, того, что ты сказал. Ибо худой слуга своему господину не может стать хорошим слугой другому. Я знаю, Яган, что в твоей стране творится много зла, но разве есть такие царства, где бы люди жили в полном согласии со словом божьим, и где бы рабы не роптали на господ?
Патрикеев молчал. Вальдемар приоткрыл у кареты оконце, велел остановиться. Патрикеев боком вылез из кареты. Пошел к своему двору, опустив глаза – многие дивились на необыкновенный его кафтан, на широкий пояс, на расшитые золотой вязью сапоги.
Когда Иван Исакович пришел на подворье, Проестев спросил его, о чем говорил с ним королевич. Спросил с обидой, ибо чувствовал себя задетым почему это поехал королевич к себе домой не с ним – великим послом, а со вторым человеком – дьяком Иваном? Патрикеев это понял и сказал, что просил он по дороге королевича с ними, послами, согласиться и склонить к тому короля, своего отца. Но королевич слушать его не стал и, остановив лошадей, за докуку выставил его, дьяка Ивана, вон.
Проестев на это ничего Ивану Исаковичу не ответил, а только спросил, что же теперь делать? Слать ли гонца в Москву за новыми наказами, попытаться ли подкупить всесильного канцлера с тем, чтобы он склонил короля в пользу задуманного брака, или же немедленно уезжать из Дании?
Проестев колебался, а Иван Исакович сразу же сказал – ждать здесь нечего, нужно уезжать. Но ничего этого дьяк Иван Тимоше не рассказал, что-то постыдное чувствовал он во всем случившемся.
Проестев подумал-подумал и согласился. Убедил его дьяк Иван, что чем дольше просидят они в Дании жалкими просителями, тем большее умаление чести государя произведут.
А вот о том, что окольничий Проестев – великий государев посол послушал его – дьяк Иван Тимоше сказал.
8 августа сели они на корабль и отправились восвояси: через Данциг и Ригу, на Псков, а затем – в Москву. А вернувшись, стали ждать, что-то скажут в Посольском приказе?
* * *
Поправив очки, думный дьяк Федор Федорович Лихачев вычитывал Патрикееву и Проестеву:
«А то наше великое государево дело, делал ты Стёпка Проестев и ты Ивашка Патрикеев не по нашему государеву наказу. Вам, холопишкам нашим, указано было ради того нашего дела радеть и промышлять всякими мерами, уговаривать и дарить кого надобно, а вы, Стёпка да Ивашка, услышавши первый отказ от королевских думных людей, с нами не обославшись, из Датской земли уехали. А вам, холопишкам нашим, для нашего государева дела казны и соболей было давано довольно. А вы, Стёпка да Ивашка, ту казну и соболей раздавали для своей чести, а не для нашего дела.
С ближними королевскими людьми о деле нашем говорили самыми короткими словами, что вам никак не пристало, многих самых надобных дел не говорили и ближним королевским людям во многих статьях были безответны. И за то, что вы, Стёпка и Ивашка, дела нашего в Датской земле не делали и казну нашу государскую и рухлядь мягкую раздавали бездельно, мы, царь, государь и великий князь, – Лихачев строго посмотрел сквозь очки, быстро пробормотал: – „ну, тут дальше титул“, – и продолжал, – наложили на вас нашу опалу, и нашим государевым людям велели взыскать на вас, Стёпке и Ивашке, протори и убытки, что вашим нерадением в Датской земле нам, Великому государю учинены».