Текст книги "Современная польская повесть: 70-е годы"
Автор книги: Владислав Терлецкий
Соавторы: Юлиан Кавалец,Вацлав Билинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Władysław Terlecki. ODPOCZNIJ PO BIEGU
Państwowy Instytut. Wydawniczy. Warszawa, 1975
Перевод В. Левидовой и С. Свяцкого
Юлиан Кавалец
Серый нимб
Книга получила первую премию на общепольском литературном конкурсе, посвященном 30-летию Польской рабочей партии.
Допустим, что кто-то жил себе спокойно, никогда не брался ни за какие трудные дела, не очень-то рисковал, не вступал в борьбу, где могли проломить голову или пробить сердце, и, так поживая, состарился и почувствовал себя худо, так худо, что пришлось улечься в постель; а когда лежал в постели, подавали ему укрепляющие бульоны и лекарства, но это не помогло, и он умер; от такой смерти никакого прибытка, разве что какие деньги или вещи, оставшиеся в наследство, но не об этом речь.
А случается и так: кто-то и не старый, и живет себе спокойно, ни за что трудное не берется и в борьбу не вступает, не очень-то рискует, и вдруг что-то с ним случается, он ложится в постель и говорит, что ему худо, и, хоть пичкают его разными хорошими лекарствами, с постели он уже не встает и умирает; от такой смерти тоже нет никакого прибытка.
Можно бы перечислить много разных смертей, которые ничего не дают и ничему не помогают, относится это главным образом к тем, которые наступают в постелях под заботливыми и вроде бы ободряющими взглядами близких, а на самом деле поторапливающими – скорее бы уж, чтобы и себя и нас не мучил, – много можно перечислить таких смертей, после которых ничего не остается, разве что какие деньги либо наследство.
Но если кто-то идет по жизни без оглядки в одном направлении, ибо верит, что так надо, и до последнего защищает одно дело, потому что имеет сильную веру, такую сильную, что защищает это дело, хотя оно и проигрывает, хотя и кажется, что оно никогда не победит, а оно все же побеждает, и вот он уже победитель, но есть и побежденные, которые тоже верят в свое дело, яростные и мстительные побежденные, которые найдут кое-кого и натравят на победителя, и те вечером, неожиданно и коварно подкравшись к победителю сзади, ловко накинут петлю на шею, не позволят ему прошептать даже слова и потянут его за собой, как скотину; но дело его все равно возьмет верх.
В этом случае, если ты его близкий, то получаешь от смерти большую выгоду, и она, эта смерть, идет с тобой как добрый друг и облегчает тебе жизнь.
Ты угадаешь это до того, как тебе исполнится семь лет, по какой-то доброй, сочувственной и обещающей улыбке, по словам – это тот, ну знаете, тот сирота, ну знаете чей, того, которого… и руки говорящего украдкой потянутся к шее и сделают движение, как бы завязывая шарф или галстук; ведь дело в том, чтобы при матери и ребенке не произнести слова «повесили» и не опечалить их.
А когда тебе стукнет семь лет, ты очень хорошо поймешь, что та смерть – твой добрый опекун, поймешь это, едва переступив порог школы, оказавшись лицом к лицу с учителем, когда он возьмет тебя за руку и проведет по коридору и любезно скажет твоей матери – большой, хороший мальчик, он наверняка будет хорошо учиться.
Позже, возможно, значительно позже, ты убедишься, что если бы не накинули петлю на шею тому, кто защищал свое дело и верил в него, как в своего бога, то учитель не был бы так уверен в том, что ты будешь хорошо учиться; такую уверенность вселила в него именно та смерть, не в постели, не в семейном кругу, не с лекарствами, когда с готовностью исполняется любое желание – укройте меня, откиньте одеяло, приподнимите голову, поднимите ногу, подержите за руку, холодно, жарко… – а смерть в чистом поле, на пригорке, где растет несколько деревьев, когда не исполняются желания и даже просьбы; потому что его держали, обмотав вокруг шеи веревку, словно собаку на привязи, а он, напрягая шею, шептал – хочу попрощаться с бабой.
– Обойдешься.
– Хочу взглянуть на ребенка в люльке.
– Обойдешься.
Хочу взглянуть на ребенка в люльке – это написано на первой странице того уже пожелтевшего тома, где приведены показания обвиняемых и свидетелей, его достали для меня с верхней полки; а прежде чем его достали и дали мне, и предложили присесть у стола в тихой комнате судебного архива, я шел по холодным сводчатым коридорам старинного здания, в котором уже издавна помещается суд; а еще раньше удовлетворили мою просьбу, разрешив ознакомиться с актами процесса о повешении А. В., имевшем место четырнадцатого, а точнее, в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое апреля 1945 года.
Повешение, почему именно повешение, почему петля, а не пуля… В этом томе актов и показаний, с которым мне так любезно разрешили ознакомиться, есть все, что имеет отношение к той смерти, есть там и просьба А. В. о пуле.
А. В., которого тащили на веревке к тем нескольким деревьям, что росли на пустынном пригорке, обращался к Б. М., руководившему группой по поимке и казни, он и имел решающий голос среди тех, кто схватил А. В. на пороге его дома.
Суд (к Б. М.). Просил ли А. В. обвиняемого о пуле?
Б. М.(суду). Просил.
Суд (к Б. М.). Каким образом?
Б. М. Сперва просил даровать жизнь, а потом о пуле.
Суд (к Б. М.). Как просил?
Б. М. Он говорил, если уж ему дано умереть, так лучше расстрелять, зачем петля… и он надеялся…
Суд (к Б. М.). На что надеялся?
Б. М. Что мы выстрелим ему в затылок.
Суд (к Б. М.). Обвиняемый, откуда вам это известно?
Б. М. Потому что он втянул голову в плечи и немного подался вперед, остановился и ждал… а мы потащили его дальше.
Суд (к Б. М.). Значит, он стыдился петли?
Б. М. Не знаю, то ли боялся, то ли стыдился, наверняка и то и другое.
Суд (к Б. М.). Обвиняемый, почему вы не пошли на это, не выстрелили?
Б. М. Чтобы не было шуму.
Суд (к Б. М.). Чтобы не было шуму или чтобы было больше позору для А. В.?
Б. М. Чтобы не было шуму.
Суд (к Б. М.). Чтобы было больше позору для А. В.
Б. М. (молчит).
Суд (к Б. М.). Чтобы было больше позору для А. В.
Б. М. (упорно молчит).
В этой смерти есть все, что нужно, чтобы она служила опорой, чтобы из нее извлечь пользу, ибо она предельно жестока, ибо не было исполнено ни одно желание, ни одна просьба; сперва он умолял – хочу попрощаться с бабой, ему ответили – обойдешься; потом он просил – хочу взглянуть на ребенка в люльке, ему ответили – обойдешься, а потом не исполнили его просьбу – вместо петли чтобы пулю.
Возможно, петли он боялся больше, чем пули, повешение весьма долгая церемония, действие пули мгновенно; возможно, кто-то рассказывал ему, как это бывает, ибо если послушать стариков, то случалось и так на свете, что кому-то стреляли прямо в затылок, а пуля проходила стороной, и человек тот не умирал, о таком можно сказать, что ему посчастливилось пережить собственную смерть, войти в смерть и выйти из смерти, как бы промчаться над бездной моря смерти; это можно назвать по-разному, но трудно назвать верно, ибо это такое сплетение, такой клубок жизни и смерти; возможно, кто-то рассказывал ему, что, когда человек получает пулю в голову, не слышно грохота, сильнее этого грохота тишина, которая вдруг опускается на весь свет, и у человека, сраженного пулей в голову, плывут перед глазами круги, и он чувствует – как рассказывал кто-то, кому удалось выбраться из могилы и спастись, потому что пуля скользнула по голове, – чувствует, словно его вдруг подхватила на руки мать и побежала с ним в тихую музыку безмолвия и красочный мир.
Я проспал в люльке эту ценную, как потом оказалось, цепную, как неистощимый банковский счет, смерть, проспал в детском неведении причитания матери и бабушки; пока наконец не наступили причитания, которые я уже запомнил; это был плач матери в какую-то годовщину у могилы А. В., то есть моего отца.
В моей жизни набралось достаточно таких дней, когда много чужих, хорошо одетых людей приезжали в нашу деревню на машинах, окружали могилу, а вернее, памятник на могиле товарища А. В.; эти люди здоровались сперва с моей матерью, с бабушкой и со мной, а потом со старостой и с самыми уважаемыми крестьянами; затем следовали речи, в которых повторялось одно и то же – товарищ А. В. посвятил свою жизнь прекрасному делу, товарищ А. В. погиб за прекрасное дело.
После речей эти люди опять торжественно подходили к моей матери и бабушке и, видя, что женщины плачут, показывали на меня, все на меня показывали и трогали меня, множество рук тогда меня гладило, и множество уст говорило – в сыне надежда, в сыне надежда…
Потом они прощались с матерью, бабушкой и со мной, а также с самыми уважаемыми крестьянами нашей деревни, рассаживались по машинам и быстро трогались в обратный путь, и если дело бывало летом и день стоял жаркий и сухой, то дорогу застилали клубы пыли, скрывавшие от глаз лимузины, что мешало крестьянам смотреть, как они отъезжали.
А после этого бывала работа с цветами, ими была завалена вся могила; они лежали как попало, без складу и ладу, ощетинившись торчащими кверху стеблями, их было столько, что если бы их разделить на небольшие букетики, то хватило бы на все кладбище.
Мать говорила тогда людям из деревни, которых так разбирало любопытство, что они не расходились по домам, хотя торжество уже закончилось, и слонялись по кладбищу, – возьмите себе цветов на могилы близких, а бабушка добавляла – не думайте, что бог не взял его к себе, бог принял его, ведь помыслы господни неисповедимы; мой сын утешится там, если возьмете цветов и положите их на могилы своих близких.
Я смотрел тогда на людей и, хотя был совсем еще мальчиком – а может быть именно поэтому, – замечал, что бабушку слушали недоверчиво, как бы сомневаясь, что бог согласился держать у себя товарища А. В., или моего отца; бабушка тоже, пожалуй, замечала что-то в глазах людей и еще раз повторяла – бог взял его к себе, говорю вам, взял; а потом, чувствуя, что не убедила никого, добавляла – хоть и не верите, что бог взял его к себе, берите цветы просто так, все равно их растащат ночью.
Каждый мальчишка в деревне знал, кто крадет цветы; их крали и прятали в портфели старшие ребята, ездившие автобусом в школу или на работу в город; на следующий день после такого торжества портфели ребят, спешивших на автобус, были пузатыми – кроме бутербродов с маслом и колбасой, в них лежали букеты, которые они «свистнули» поздним вечером с могилы товарища А. В.; ребята уже несколько пообтерлись в городе и переняли городскую привычку дарить цветы девушкам; а что они взяли их – я говорю «взяли», потому что слово «украли» застревает в горле, – с могилы моего отца, так это ничего, ведь если даже самые смелые и доброжелательно относившиеся к матери и бабушке люди взяли немного цветов и положили на могилы своих близких, то на могиле, вернее, на бетонном постаменте, все равно оставалось много цветов, пожалуй, даже слишком много, потому что эта груда цветов – так я воспринимаю это теперь, спустя многие годы, – делала могилу надменной и кичливой, она возносилась над другими могилами, особенно теми, на которых не было ни камня, ни металла, а одни лишь деревянные кресты; надо сказать, что эти дорогие букеты, привезенные на машинах из столичных цветочных магазинов и возложенные торжественно на могилу, а также речи, газетные статьи, упоминания в книгах привели в конце концов к тому, что эта одна смерть воцарилась над всей округой, простиралась дальше и, хотя прошли годы, казалась совсем недавней, будто произошла вчера, а для меня – мне стыдно признаться в этом – была и остается банковским капиталом, с которого можно брать и брать, а он все равно не убывает, наоборот, растет и растет.
Но не только это я могу сказать о той смерти, я изучаю ее со всех сторон, ведь это она привела к тому, что теперь я хватаюсь за голову и не могу понять, что же я собой представляю, кем я стал, не могу разобраться в себе и не знаю, что я могу и к чему я годен; я не знаю, любят ли меня, ибо не могу разобраться в любви и доброжелательности людей ко мне, ибо, хотя мне скоро и тридцать, я все еще дитя той смерти, оправленной в золотые рамы, украшенной цветами и постоянно воскрешаемой в речах, статьях и книгах, дитя, передаваемое из одних заботливых рук в другие.
Ведь как мило улыбался директор, с какой преувеличенной доброжелательностью уверял мать, что я сдам экзамены в среднюю школу, как резво он семенил ногами, когда бежал в учительскую сообщить, что приехал сын товарища А. В., что он находится в стенах школы имеете со своей матерью, и как вскочили сразу же все учителя.
Ты страдал, отец; обвиняемые рассказывают в этой книге все, что произошло тогда; я сижу один в маленькой холодной комнате судебного архива над раскрытым томом актов следствия и стенограмм показаний обвиняемых и свидетелей, но воображение уносит меня к деревянному, крытому соломой дому, я занял удобную позицию для наблюдения, значит, я не стоял неподвижно, а присоединился к группе, которая должна повесить тебя и которой руководит Б. М.
Дверь широко распахнута, теплый вечер, высокое крыльцо с истертыми ступенями, на крыльце ты, отец, сидишь спиной к ночи и лицом к мерцающему свету керосиновой лампы, горящей в доме.
Какая безмятежная картина, отец, открывается глазам незаметно подкравшейся карательной группы, и Б. М. передвигает узел на веревке и делает большую петлю, такую, чтобы в ней уместилась твоя голова, и вот уже петля готова, и он держит ее в обеих руках, будто осязаемый жесткий нимб.
Какая безмятежная сцена, отец, перед этими вытянутыми вперед руками Б. М., перед жестким, конопляным нимбом; там в избе мать качает ногой люльку и что-то тихо напевает, а ты время от времени прерываешь ее песенку и говоришь…
Б. М.(суду). А. В. сидел на крыльце своего дома спиной к нам, мы слышали, как он говорил своей жене: пока растет на славу, пока растет на славу…
Речь шла обо мне, в этой огромной книге обо мне сказано много, это уж штучки прокурора, что обо мне столько сказано, ведь известно, что прокурор всегда и всюду, где бы то ни было и когда бы то ни было, делает все, чтобы продемонстрировать сердце преступника, жестокое и безжалостное, и тот факт, что я тогда лежал в люльке и что мать напевала мне песенку, дал прокурору великолепную возможность показать суду каменное сердце командира карательной группы.
Прокурор (к Б. М.). Ребенок и его мать, обвиняемый, не оказали на вас никакого влияния?
Б. М. (молчит).
Прокурор понял, что попал в точку, и повторил вопрос.
Прокурор (к Б. М.). Повторяю вопрос: тот факт, что вы застали в доме А. В. его жену, склонившуюся над люлькой, его ребенка, для вас не имел никакого значения?
Б. М. (молчит).
Прокурор (обращаясь ко второму обвиняемому). А что скажет по этому поводу второй обвиняемый?
Второй обвиняемый (суду). Я шепнул Б. М., что в доме жена А. В. и ребенок.
Прокурор (второму обвиняемому). С какой целью вы шепнули это?
Второй обвиняемый. Чтобы смягчить его, мне было жалко.
Отец радовался мне, наверняка радовался, если бы не радовался, он мог просто сказать матери что-то о земле, о поле, ведь каждый в деревне тогда был полон этим, ведь вдруг объявилось столько земли, столько, что даже страшно; об этом тоже можно прочитать в актах следствия, в показаниях обвиняемых и свидетелей.
О земле сказано очень много в этих протоколах и актах, о том, что у людей ее было совсем мало, а потом им вдруг под нос сунули огромные пространства, а они боялись ее брать, не брали, хотя и хотелось, но никак не могли вобрать в себя столь огромную равнину, которую разрешено было брать, и товарищ А. В. говорил – берите ее, берите… он злился на людей и кричал – берите ее, берите…
Судья (свидетелю). Что говорил вам А. В., когда земля пустовала и никто, кроме А. В., не решался взять ее?
Свидетель. Он говорил, чтобы ее брали.
Суд (свидетелю). Можете ли вы повторить слова А. В.?
Свидетель. А. В. говорил: берите ее, берите, ведь она ваша.
Судья (свидетелю). Как он это говорил, спокойно или взволнованно?
Свидетель. Сперва спокойно, а потом неспокойно, а потом нетерпеливо, со злостью, а потом уж кричал: берите ее, берите!
Суд (свидетелю). Значит, кричал…
Свидетель. Кричал так, будто натравливал нас на эту землю…
Тут свидетель – как можно понять из протоколов, а из них действительно можно кое-что понять, потому что протокол – это как бы человеческая душа, – тут свидетель разохотился и пожелал высокому суду, который, возможно, того и не знал, обстоятельно разъяснить, каково состояние людей, которые испытывают огромное желание броситься на землю, но которые сдерживаются, потому что боятся, хотят и боятся, и в первый момент может показаться, что страх и желание переплетаются, и неведомо, что возьмет верх; но как только один из них схватит, страх исчезает, и верх берет желание, и это желание превращается в ярость, и тогда все яростно хватают и раздирают.
Суд (свидетелю). Что вы хотите этим сказать?
Свидетель. Я хочу сказать, что А. В. надеялся, что кто-нибудь еще, кроме него – ведь он-то не боялся, – накинется на поле и схватит кусок той земли, он хотел, чтобы мы ее расхватали.
Свидетель вновь пожелал вернуться к тому, о чем говорил ранее – как можно судить по страницам судебных материалов, он чрезвычайно разохотился и почувствовал себя в суде по-свойски, – но судья прервал его.
Суд (свидетелю). Это уже не вносит в дело ничего нового, пожалуйста, расскажите, что стало с землей.
Свидетель. Землю расхватали.
Стало быть, отец, сидя на крыльце и не ведая, что к нему приближается петля, мог говорить о земле, о поле, но предпочел говорить о своем единственном сыне; единственном, но не первородном, поскольку первый, бывший значительно старше меня, умер еще ребенком; предпочел говорить обо мне, а не о полях, не о чем-нибудь еще, и этот разговор обо мне прервал Б. М., когда внезапно накинул, ему петлю на шею, потянул назад и запретил попрощаться с матерью и бабушкой, а также не позволил посмотреть на меня; стало быть, последние слова отца, сказанные дома, были обо мне, ведь – пока растет на славу – это касалось меня, да и последние слова в жизни отца, как я убедился потом, тоже были обо мне.
Но и об умершем брате среди судебных актов сказано также много; чего только не узнал я там в связи со смертью брата, чего только не вычитал на страницах книги показаний обвиняемых и свидетелей, касающихся смерти брата.
На глаза мне попалось слово «курокрад» – и я тотчас же пробегаю строки до слова «курокрад» и после слова «курокрад», ибо хочу узнать, что это слово вносит в дело; и это дает мне возможность проследить ту часть процесса, в которой защита ведет разговор со свидетелями, – разговор, прерываемый вопросами прокурора и судьи.
Адвокат (свидетелю). Свидетель, расскажите суду, какая репутация у А. В. была в деревне.
Свидетель. Хорошая.
Адвокат (свидетелю). Безупречная?
Свидетель. Хорошая.
Адвокат (свидетелю). Что, ни у кого не было к нему претензий?
Свидетель. Может, у Ц. З., потому что однажды ночью А. В. взял у него курицу.
Адвокат (свидетелю). Что значит взял?
Свидетель. Взял.
Адвокат (свидетелю). И после этого как прозвали А. В.?
Свидетель. Курокрадом.
Прокурор (свидетелю). Зачем А. В. взял курицу в курятнике Ц. З.?
Свидетель. Потому что хотел сварить ее для больного сына.
Прокурор (свидетелю). Почему же он не взял свою курицу?
Свидетель. Потому что они сдохли.
Адвокат (свидетелю). И что, у него не было ни одной?
Свидетель. Было несколько, да сдохли.
Прокурор (свидетелю). Когда, до болезни или после болезни ребенка?
Свидетель. До болезни.
Адвокат (свидетелю). Любили ли А. В. в деревне?
Свидетель. Нет.
Прокурор (свидетелю). Почему?
Свидетель. Потому что у него не было, а он хотел иметь.
Прокурор (свидетелю). Что хотел иметь?
Свидетель. Много земли, коров, лошадей, кур, гусей…
Адвокат (свидетелю). Таких не любят?
Свидетель. Таких, у которых нет, а они очень хотят иметь, не любят.
Собственно говоря, лишь одну страницу занимает дело с этой курицей, и мелькают слова «курица», «бульон», «курокрад»; я мог бы осторожно вырвать ее из книги, чтобы она не марала биографию, ведь как это выглядит теперь рядом с этой почетной могилой, рядом с венками, речами, цветами, рядом со всем этим авторитетом и героизмом, рядом с этими почестями; зачем это впихивать в его биографию; изъять бы эту страницу, ничего не произойдет, если не хватит одной страницы в такой толстой книге, в таком заваленном от пола до потолка книгами архиве, однако все здесь пронумеровано, номера определяют порядок, стоят на страже в архиве: если хоть один номер выскользнет из шеренги, порядок нарушится, и сразу же можно будет догадаться, что что-то не так; может быть, следует обратиться к директору архива, к той необыкновенно любезной женщине, и честно рассказать ей об этой странице, может быть, она согласится на ее изъятие, но зачем вообще все это разглашать; а может быть, попробовать уладить дело через вышестоящие инстанции; мне, пожалуй, идти туда не следует, может, надо рассказать об этом матери, может, она пойдет, но изъятие страницы ничего не уладит, ведь живы свидетели, и свидетелям рта не заткнешь.
При всем этом мне чуточку становится смешно; курица должна была вылечить ребенка, курица должна была свершить чудо, должна была заменить лекарства и врача, а курицы не было; что за дьявольски странный мир.
Но это меня и злит – если не будет навара, ребенок умрет наверняка, а если будет, может выжить, единственная надежда на бульон, – что за дьявольски чудной мир.
Мать рассказывает мне – ребенок был слабенький, лежал в постели, не мог приподнять ручки, они сразу же безвольно падали, вдруг он стал беспокойно шевелить губами, и мы уже знали, что если до этого давали льняное семя и собачье сало, то теперь уж необходим куриный навар.
Что было с братом, я знаю из рассказа матери, а что было с дедом, я видел собственными глазами, ведь дедушка умер недавно, и я сам мог убедиться, что врачи, лекарства, капли, таблетки, уколы не оттеснили извечного льняного семени, извечного собачьего сала и извечного навара и что, когда у нас на этой огромной равнине приходит время смерти, тут могут быть и врачи, и лекарства, но должны быть и льняное семя, собачье сало и самое изысканное и ароматное – куриный навар; как только вышел врач и заработал его автомобиль, мать вошла в избу с кружкой льняного семени и влила его в деда; у меня тогда завертелась в глазах кровать, в которой лежал дед, замелькало лицо деда, и то, на что я смотрел, слилось с тем, что рассказывала мне мать, видимо, я хотел то время приблизить к этому и хотел на постель деда положить брата, передвинуть во времени его болезнь; ведь теперь ему могло бы помочь льняное семя, ведь теперь его дали после ухода врача, после уколов и капель, ведь теперь, как бы то ни было, по болезни бьет многое, и то, что не помогло деду, могло бы помочь брату; а по той болезни били только льняное семя, собачье сало и навар – что за странный был мир.
Мать рассказывала мне – ребенок все шевелил и шевелил губами, а ночь уже наступила, и необходим был навар, а курицы не было, и тебе следует знать, что нет ничего страшнее на свете того, когда ребенок болей и шевелит губами, а навара нет.
Мать рассказывала, а я думал – кто так устроил мир…
Она говорила мне еще – он был необходим, надо было его приготовить, а его не было, наступил такой момент, когда без него обойтись было нельзя, мы с отцом смотрели на ребенка, и этого было достаточно, чтобы ни с чем не считаться, отца вдруг охватила какая-то злость, он распахнул дверь, помчался в сад и сразу же вернулся с курицей, он держал ее за голову и вертел, вертел куриную голову, словно закручивал винт, и хотя курица была уже мертвая, он крутил, крутил ее шею, как бы не ведая, что делает, наконец открутил совсем и бросил на пол; я ошпарила, ощипала и выпотрошила ту курицу и кинула ее в кастрюлю, потом подошла к постели и говорю ребенку – бульончик уж варится, сейчас будет… Тогда в избу вошел Ц. З.
Ц. З. тоже был свидетелем на процессе, но обо всем рассказывал очень коротко.
Ц. З.(суду). Меня разбудило квохтанье кур, я накинул на себя что под руку подвернулось и выбежал во двор, я заметил, что дверь курятника открыта, и увидел свет в окнах дома А. В.; я пошел туда и только переступил порог, как увидел на полу избы куриную голову, поднял ее, поднес к свету и узнал голову моей курицы; но я простил А. В., потому что знал, что у него хворает мальчишка.
Суд не настаивал на более подробных показаниях, и поэтому в судебной книге протоколов и показаний о той давней ночи сказано немного; но мне это интересно, и я продолжаю рыскать по всем страницам, вслушиваюсь в то, что рассказывает мать, поэтому я многое знаю о той давней ночи и том давнем рассвете, когда умер мой брат.
Мне не нравится то, что отец упал на колени перед соседом, пошедшим в избу со словами – ты украл у меня курицу, голодранец, – но отец упал перед Ц. З. на колени и говорил – я не хотел тебя будить, а курица была нужна, ведь мальчонка хворый, не сказывай этого никому, я заплачу тебе за нее, когда заработаю.
Ц. З. сжалился и сказал отцу – вставай, вставай, я не скажу, и быстро вышел, может, боялся, что произойдет что-либо страшное, потому что – как можно судить по словам матери – та мольба не была обычной мольбой, она пугала; и Ц. З. наверняка понял, какова была та мольба, и потому сказал – вставай, вставай, не скажу никому, и потому быстро вышел, но потом где-то что-то шепнул об этом, а потом шепнул тот, кому шепнул Ц. З., и вот из всех этих шепотов выросло звучное, округлое слово – курокрад.
Могу представить себе, как выглядела той ночью предсмертная трапеза моего брата, я многое узнал об этом от матери, а также видел предсмертную трапезу моего деда, между этими трапезами есть разница, должна быть, ведь эти предсмертные трапезы разделяют пятнадцать лет, поскольку мой дед жил долго и умер в 1953 году.
Когда Ц. З., напуганный мольбой отца, вышел из избы, аромат бульона был уже во всех углах, он наполнил избу, расползался по полу, прилипал к потолку.
После двух рывков в сторону жизни – после льняного семени и собачьего сала – мальчик вновь стал тихо отплывать в противоположную сторону; но вот ему опять мешают спокойно плыть, дрожащие руки матери подносят к постели миску с ценнейшим, роскошнейшим лекарством, прибывшим как бы из далекого, долгого путешествия через океан; курица в бульоне очутилась перед горячими, спекшимися губами мальчика, сладостный аромат окутал, словно воздушная, надушенная шаль, его потную голову и вознесся туманом над липкой постелью; в мальчике проснулся вдруг аппетит, выступил на губах желтой пеной; в мальчика входит мясо, входит аромат, входят листики петрушки и кружочки моркови, в мальчика входит жизнь, мальчик делает резкий поворот на своем пути.
Курица есть курица, навар есть навар, это вам не льняное семя и собачье сало, ничто так не бьет по смерти, как курица в бульоне, ничто так не подминает смерть, как его роскошный аромат.
Но вот аппетит у мальчика вновь стал пропадать, а скоро и совсем пропал. То, что он жадно поглотил, теперь стало выбрасываться – мясо, и бульон, и тот роскошный аромат бульона.
И вот оказалось, что курица в бульоне для него была не чем иным, как вестником смерти.
Аромат рассеивался, мать вскрикивала – какой хороший бульон, такой хороший бульон, – после этого мальчик начал умирать.
Он умер, когда не кончилась еще ночь и не наступил еще день, на границе мрака и света, а дедушка умер ясным днем, пятнадцать лет спустя.
Второй внук рос молодцом и стал крупным, здоровым юношей; ведь я-то знаю, каков я, высокий, здоровый и сильный, и меня любят девушки, и у меня их столько, сколько захочу, я их раздеваю и могу сосчитать, да не хочется; институт я еще не закончил, перехожу с факультета на факультет, потому что могу, потому что я сын А. В. Вваливаюсь прямиком к секретарю вузовского комитета и говорю – А. В. – это мой отец, могу ли я получить академический отпуск; или – А. В. – это мой отец, мне хотелось бы перейти на другой факультет… потом происходит разговор, секретарь проявляет интерес к моей судьбе и велит написать соответствующее заявление.
Через какое-то время я прихожу и узнаю, что моя просьба удовлетворена; но я знаю, что перед этим секретарь заходил к декану или ректору и замолвил слово обо мне; я знаю также, что это «слово» выглядело примерно так – ко мне заходил сын А. В., ну того известного А. В., который погиб сразу же после войны, у него какие-то затруднения, ему хотелось бы…
Заслужил ли я это? Думаю, что имел право на такое преимущество, ведь мой отец был убит, защищая справедливое дело, которое победило; но это было уже не преимущество, а потакание моим капризам.
Я задумываюсь, что стало бы со мной, если бы у меня вдруг отобрали эту смерть, если бы мне пришлось рассчитывать на собственные силы; я пользуюсь этой смертью, мне с ней удобно, но она не дает мне возможности испытать собственные силы и разобраться в человеческой искренности.
Отцу пришлось оставить меня в люльке и пойти на веревке с теми, кто пришел за ним, точно установлено, как они шли: впереди шел тот, кто тащил отца на веревке, за ним шел мой отец; отец, ты шел вторым, на шее у тебя была петля, а руки связаны за спиной, ведь как только тебя оттащили от крыльца, тебе связали руки, ведь для них было очень важно, чтобы ты не жил; следом за тобой шли двое, одним из них был Б. М.
Тебе пришлось покинуть мою мать, свою мать и своего отца и пойти на веревке с теми; теперь нас осталось трое, дед уже умер, мать второй раз замуж не вышла, она не хотела нарушать высокого достоинства печали и после твоей смерти обручилась с памятью о тебе, с твоей могилой. Я уже выскользнул из ее рук и живу себе по городам, но время от времени приезжаю домой, и тогда бывает радость, и бывают клецки, которые я очень люблю и которые мать начинает готовить, как только я переступаю порог, тот самый порог, с которого тебя стащили Б. М. и его подручные; и за этими клецками мать и бабушка спрашивают меня, остепенился ли я и завел ли хорошую девушку, такую, что годится стать моей женой; они хотят, чтобы я женился на такой девушке, которая наладила бы мою жизнь, и, кроме того – я чувствую это, – они боятся, как бы не прекратился род… Говорю тебе, отец, можно обхохотаться от того, как они уговаривают меня жениться, а важно им одно, они мечтают – одна о внуке, а вторая о правнуке… В самом деле, от этих уговоров хочется смеяться, от этой их постоянной агитации…
Говорить тебе позволили только после того, как, миновав сад, они вышли за изгородь, на границу полей и деревьев, как раз там, где идущий впереди дернул за веревку; это значило – надо изменить направление, шагать наискось через поля, чтобы ближайшим путем пойти к пустынному пригорку, с несколькими деревьями на вершине.