412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Глинка » История унтера Иванова » Текст книги (страница 13)
История унтера Иванова
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:43

Текст книги "История унтера Иванова"


Автор книги: Владислав Глинка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Андрей Андреевич вышел в переднюю.

– Дозвольте, ваше высокоблагородие, у вас совета просить.

– Что ж такое? – удивился Жандр.

– Ежели досуг имеете, то покорно прошу выслушать. Дело мое не простое, надобно его толком доложить.

– Ну, идем ко мне. Послушаем, что скажешь.

Стоя у притолоки в кабинете Андрея Андреевича, унтер рассказал, как задумал выкупить близких, для чего выучился мастерству и копил деньги до последней осени, как разом потерял через воровство и теперь нашел почти столько же на образной полке утонувших знакомых. Когда напоследок описал похороны на Смоленском, в братской могиле, Жандр сказал:

– Да, бедствие страшное. Вчера мне сказывали, что людей потонуло пять сотен и скота крупного – лошадей и коров – более четырех тысяч. Без кормильцев-отцов сколько семей осталось, без кормильцев-коней – еще больше. А от того – болезни и смерти на зиму предстоящую куда многочисленней, чем от потопления.

– Сказывали, государь пособие пожаловал, – сказал Иванов.

– Государь-то щедро помог, да деньги сии с умом раздать нужно. А то больше ловкие пройдохи перехватят, чем до истинных бедняков дойдет, – сказал Андрей Андреевич.

– Если бы, к примеру, я хоть знал сродственников ихних прозванье, что на Выборгской, так им бы можно деньги те отдать, – пожалел унтер. – Но и спросить не знаю кого.

– Может, и они потонули, раз на похоронах не были, – заметил Андрей Андреевич.

– А может, простывши, как раз нонче в самой нужде находятся, – высказал Иванов, что пришло ему на ум еще вчера.

– Зачем про такое думать, раз узнать про них нельзя? – решил Жандр. – Ты хотел моего совета?.. Так вот что скажу. Дело ты задумал доброе, и лучше на него деньги найденные отложить, чем даже в церковь отдать. Живым людям надобно помогать, а про мертвых помнить будут, кто их знал, ежели того достойны. Насчет же их сохранения, чтоб снова в казармах не украли, то могу единственное предложить – их в свою шкатулку железную спрятать, в Туле деланную, где бумаги нужнейшие, деньги, порой даже казенные, храню, – Андрей Андреевич достал из кармана ключик и, подойдя к подоконнику, открыл стоявший на нем крашенный под дерево небольшой сундучок. – Погляди-ка, – пригласил он унтера и приподнял со дна пачку ассигнаций и каких-то бумаг. – Отсюда гайками привинчена к подоконнику. Чтоб ее унесть, надобно либо подоконник расколоть, либо крышку открыть, а чтобы открыть – у меня ключ украсть. Коли хочешь, и твои суммы сюда замкну.

– О том покорно прошу, ваше высокоблагородие.

Жандр подошел к конторке, взял канцелярский конверт толстой бумаги и, неторопливо водя пером, надписал: «Деньги, данные на сохранение лейб-гвардии Конного полка унтер-офицером и кавалером Александром Ивановым, 1824 года, ноября 11 дня. Прошу душеприказчиков моих возвратить доверителю, согласно вложенному счету. Надворный советник и кавалер Жандр».

– Прочесть можешь? – спросил он стоявшего рядом Иванова.

– Так точно, прочитал уже.

– А в конверт вложим счет. – Жандр взял полоску бумаги и написал сверху: «Поступило 11 ноября». – Сколько ты принес?

– Все, что имею, сто семьдесят шесть рублей.

– Сколько-нибудь на расходы оставь.

– Наработаю щетками.

Повернувшись к стене, унтер развязал черес и вынул деньги.

– Еще, ваше высокоблагородие, покорно прошу, чтобы никому про мою затею не сказывали. Князь и так много меня дарит. Не след, чтобы и они знали, – сказал Иванов.

Жандр пристально посмотрел в лицо унтеру и улыбнулся.

– Хорошо, – сказал он. – А меня теперь зови Андреем Андреевичем. И помни: если помру внезапно, как бывает с людьми счастливыми, то смело иди сюда и обратись к полковнице Варваре Семеновне Миклашевич, она хозяйством нашим общим правит. Ей одной я сказать о твоем вкладе обязан. Но она точь-в-точь, как сия шкатулка. Дело испытанное. Понял ли?

– Так точно, Андрей Андреевич.

«Только бы не случилось с ними, как с генералом Ставраковым», – суеверно подумал Иванов.

14

Приказом по полку от 17 ноября всем нижним чинам «за труды во время бедствия и за уборку казарм после оного» была объявлена благодарность и награда по 5 рублей. Двадцать наиболее отличившихся вахмистров и унтер-офицеров получили по 25 и восьмидесяти женатым кирасирам дано «на хозяйство» по 50 рублей.

Конечно, Жученков оказался в числе получивших повышенную награду и, кроме того, многие офицеры, чьих лошадей спас, дарили ему червонный и больше.

– Вот какова судьба чудная, – рассуждал вахмистр, угощая Иванова очередным принесенным от кумы пирогом. – Кому от потопа разорение аль смерть даже, как почтальону твоему с семейством, а мы с тобой от того же разбогатели. Мне нонче сам барон полсотни отвалил. С ними двести тридцать рублей за неделю набрал и вчерась полтораста куме на сохран отнес. А ты свои все на брюхе таскаешь?

Унтер рассказал про просьбу к Жандру и про его шкатулку.

– Вот такую бы штуку завесть! – восхитился вахмистр. – Ужо в отставку выйду да настояще разживусь, то вроде ней кузнецам закажу.

– Думаете в отставку, Петр Гаврилыч? – обеспокоился Иванов.

– Кума помалу улещает, – признался Жученков. – Что, говорит, за хозяин, который на побывку в субботу приходит? Я-то ее наскрозь вижу: по закону замуж пойти хочет, а за служивого опасается, раз я сам страхов разных про службы нарассказал, чтоб лучше берегла.

– А вы как сами-то располагаете? – продолжал спрашивать унтер.

– Бывает другой раз, что вольной жизни желается. Но опять же – на кого эскадрон оставить? – не без важности спросил Жученков. – Барон, знаю, тебя в вахмистры метит на такой случай, да я-то вижу, что строгости в тебе и малой нету…

– Так точно, вовсе я на то не гожусь, – согласился Иванов.

После наводнения князь Одоевский переехал в дом генерала Булатова на углу Исаакиевской площади и Почтамтской. Никита ворчал, что место выбрал беспокойное – насупротив за высокой тесовой оградой возводили Исаакиевский собор. С утра до вечера в окружавших постройку сараях тесали камень, что-то ковали, сбрасывали с подвод железо, перекликались рабочие, бранились и приказывали десятники. Но князь Александр Иванович отвечал, что за двойными рамами шум не так слышен, а летом все равно жить в Стрельне, зато комнаты настоящие барские. То же говорил и Грибоедов, переехавший вместе с другом. Конечно, Иванов помогал перевозиться и устраиваться. И правда, квартира во втором этаже, потолки высокие, с росписью, двери красного дерева. В большом зале поставили рядом два сверкавших полировкой рояля.

– Во грому зададут! – бурчал Курицын, передвигая с унтером и Сашкой инструменты, после того как по залу прошлись полотеры.

– А мне ихняя музыка ндравится, – отозвался грибоедовский слуга. – Как Александру Сергеевичу на дуэли руку ранили, то мы сильно боялись, что играть не сумеют. А вот заказали им золотую апликатуру на палец, который ослабши от пули, и ничего, играют, даже сочинять стали. Теперь камедь ихнюю все списывают, а в Тифлисе сколько барынь ихний вальс достать просили! Я так присноровился ноты писать, что боле ста штук его перекатал. И за все по рублю серебром. Ох, и погулял же!

– С кем же они на дуель выходили? – спросил Иванов.

– С корнетом Якубовичем. А спор их был еще здесь, когда секундантами при дуели поручика Шереметева с камер-юнкером Завадовским оказались. Те господа на танцорку Истомину сразились…

– А скажи, Саня, тая барышня хоть собой красовитая? – поинтересовался Курицын.

– Как тебе сказать… – значительно сказал Сашка. – Личиком верно, что казиста, кругленькая, чистенькая, глазки быстрые, а корпусом тощевата. И понятно: разве скакать сумеешь, ежели раздобреть до настоящей красоты? Видал бы, как они на театре ровно козы кавказские с горы на гору прыгают. Однако, что за нее Василий Петрович Шереметев жизни лишился, то мне очень странно. Отдал бы ее господину Завадовскому, и дело с концом…

«А я бы хоть сейчас Кочетка за Дашу без жалости убил, хотя столько лет прошло», – подумал Иванов.

Несколько раз по воскресеньям он слышал, как князь с Грибоедовым играли на двух роялях, и ему казалось, что грому особенного не было. Играли очень согласно, и слушать было приятно, хотя вспоминалось под их музыку все больше грустное. После рассказа Сашки Иванов заметил, что и правда, перед тем как сесть за рояль, Александр Сергеевич доставал из жилетного кармана золотой колпачок, от которого палец левой руки вытягивался впрямую, оттопыривался немного вверх и не мешал остальным в игре.

От Никиты унтер узнал, что и на этой квартире Грибоедов пропадал вечерами в театрах и на дому у актрис, а князь – на балах, часто возвращаясь поздней ночью.

– Так у всех господ смолоду бывает, – уверял старый камердинер. – Оттанцует ужо свое. Дело молодое, мундир красивый. В аккурат как князь Иван Сергеевич, пока у светлейшего в адъютантах состояли. Ног вовсе не жалели, первым танцором считались. А на драгунский полк попали, то иное на уме стало… У вас, скажи, Иваныч, из корнетов разве кто службу полную несет?..

– У нас, Никита Петрович, господа Лужин, Ринкевич и князь Александр Иванович истинно вольготно живут, а барон Пилар да поручик Бреверн, дай им бог здоровья, всю службу правят…

Действительно, кирасирам 3-го эскадрона было за что желать здоровья Пилару и Бреверну. То, что эти старшие офицеры смотрели сквозь пальцы на частые опоздания в полк корнетов, было в обычае того времени. Умели бы парадировать пешком и верхом, знали свои обязанности в карауле и на дежурстве да вели бы себя везде, не навлекая гнева свыше, – и довольно с них! Редкостью было другое: что, исправно неся сами службу, барон Пилар и Бреверн твердо и ровно вели эскадронную жизнь, зная, кто из кирасир чего стоит, не давая потачки лентяям и обходясь при этом без жестоких наказаний, без непристойной ругани перед фронтом, которая далеко разносилась на учениях других командиров. Оба старших офицера 3-го эскадрона твердо шли обычным путем небогатых прибалтийских дворян, желавших сделать военную карьеру и носить блестящий мундир Конной гвардии, но оставались при этом людьми, что являлось большой редкостью. Они понимали друг друга с полуслова и ценили такое единомыслие, потому что им вместе было легко служить. И кирасиры 3-го эскадрона, которых неустанно подтягивал и муштровал Жученков, постоянно внушая, как должны беречь такое начальство, лезли из кожи вон в любом строю, на сменной езде и в караулах, чтобы никто не мог придраться.

– Век не буду, Иваныч, больше огулом немцев ругать, – сказал однажды вечером вахмистр после разговора об эскадронных делах. – Как вспомяну, не к ночи, черта Вейсмана, то и думаю: дал бы только бог свое с нынешним дослужить – большего и не проси.

– А на сверхсрочную чего бы вам не остаться, раз две трети корнетского жалованья будут платить? – спросил Иванов, которого тревожило каждое упоминание об уходе из эскадрона Жученкова.

– Оно бы хорошо при нонешнем командире, да клуша моя больно насела, – развел руками вахмистр. – Сулит сряду, как в отставку выйду, фуражную торговлю завесть на мое имя, чтобы надо всем хозяйствовал. Так что, верно, после лагеря женюсь-таки на сорок первом году от роду. Погулял свое Жученков. Полтора года остается тянуть, авось не угожу в штрафованные… И тебе, Иваныч, советую, ежели бабу добрую встретишь, то не плошай, раз сама в солдатки просится.

Иванов ничего не ответил, но подумал с горечью:

«Уже сплошал… И не нужна мне такая клуша, которая фуражной лавкой под венец заманивает. Встретил было, дурья башка, ласточку чистую, что по мне была… А теперь осталось одно – спину гнуть да деньги копить на заветное дело…»

И он копил гривенник к гривеннику, рубль к рублю, сгибаясь над своими щетками все досуги, кроме воскресных вечеров, когда уходил на Исаакиевскую, если не оказывался в наряде. Не было там славной русской печки, как на Торговой, стояла новомодная плита, но зато у Никиты завелась каморка с лежанкой, на которой унтер задремывал, сытно накормленный, заботливо укрытый старой шубой.

В первые дни после разговора с вахмистром, когда советовал не плошать, встретивши бабу, схожую с его кумой, Иванов часто думал, каково станет в эскадроне, если Жученков пойдет в отставку, и как упросить барона Пилара не ставить его самого на вахмистра. А потом разговор этот повернулся в памяти унтера только упреком, что отказался от своего счастья, даже не спросивши, как Анюта посмотрела бы на его сватовство. Ведь сказал же Яков Василич в последнюю их встречу, что «она не кукла клееная, а живая девица», – видно, не полагал несбыточным, что его полюбит… А посватался бы, так и осталась б жива…

От таких назойливых мыслей сердце внятно охало и маленькие доверчивые пальцы будто ложились на его ладонь… Вот уж в этой утрате сам, кругом сам виноват!..

После масленой недели Грибоедов стал готовиться к отъезду на Кавказ. Распорядился отвезти на ремонт в мастерскую Иохима свою дорожную коляску, стоявшую в каретнике у Завадовского, приказал Сашке привести в порядок погребцы, отдать прачкам грязное белье, которого накопил гору.

– Надобно нам собираться, – рассудительно говорил Сашка в людской. – В отпуску больше полутора годов проживаем. Александр Сергеевич при генерале Ермолове дипломатическим чином значится, а где мы? Может так и генералов© терпение треснуть. И комедю Александра Сергеевичеву всё на театре не ставят. Так чего же нам тут приживаться? Чинов, орденов не выслужишь, в отпуску сидевши. Заедем в Москву, к старой барыне на поклон, да и поскачем туда, где потеплей. Надоели уже ваши морозы да слякотина…

Среди гостей Одоевского этой весной стал появляться красивый щеголь, адъютант Бестужев. Он был одинаково хорош с обоими хозяевами, красно говорил с ними о книгах и журналах, о музыке, театре и балах, много шутил и смеялся. Когда адъютант впервой увидел Иванова, то князь Александр Иванович сказал:

– Вот, Александр Александрович, добрый мой ментор во всей строевой премудрости, унтер и кавалер Александр Иванов.

Бестужев хлопнул в ладоши:

– Ну, князь, что за республика Александров! Сознайся, что в дом свой иного имени не допускаешь!

– А камердинер мой Никита? – напомнил, улыбаясь, Одоевский.

– Никита Петрович не твой, а еще батюшки твоего. А новое поколение все, даже друзья твои, только Александры. Однако виноват! Верно, завтра привезу в сей дом раба божьего Кондратия.

– Жду, открыв ему объятия, – засмеялся князь. – А против твоей теории добавлю, что кузен Владимир пишет, будто на днях будет к нам с его письмом еще один поэт, с которым издал «Мнемозину», и просит его полюбить. Так он тоже не Александр.

– Кюхельбекер едет? – воскликнул адъютант. – Ну, он истинный наш собрат по перу и душой горяч, хотя немчура – Вильгельм да еще Карлыч. Примем в наше братство сего лицейского друга Пушкина и Дельвига. Да, кажется, и ты, Грибоедов, его по Тифлису знаешь?

– Как же, самые добрые приятели, – отозвался Александр Сергеевич. – Чудак такой, что сначала думаешь, будто полоумный, но душой чист и образования обширного.

В следующее воскресенье Иванов увидел приезжего из Москвы, вовсе не походившего на всех других приятелей князя Одоевского. Востроносый и будто непричесанный, неряшливо одетый в потертое платье, высокий, нескладный, сильно сутулившийся барин говорил громко, всегда с жаром, нелепо скривив рот, и все время некстати махал руками. Но улыбался такой добродушной улыбкой, что сразу располагал к себе.

– Из господ порядочных, – удивлялся Никита, – отец при вдовой царице место знатное занимал, брат морским офицером служит, а сами вроде блаженного.

В мае, после отъезда Грибоедова, князь Александр Иванович пригласил переехать к себе Кюхельбекера со слугой Семеном Балашовым, который ходил за барином, как за малым ребенком. И вскоре Никита в своей каморе вполголоса сказал Иванову:

– Добреющий барин, но ужасти каких вольных мыслей…

– Каких же, Никита Петрович, я не пойму? – спросил Иванов.

– А все, знаешь ты, ему худо, что в нашем царстве деется… Да говорит-то нескладно – авось нашего князя не собьет. Тому бы только балы да музыка его, слава богу.

– А служит ли где Вильгельм Карлыч?

– То и дело, что нигде… Как птицы небесные с Семеном своим.

Что означали слова Никиты о вольных мыслях, Иванов разобрал уже в Стрельне, куда стал наезжать оставшийся в Петербурге Кюхельбекер. И в этом году по воскресеньям, после урока манежной езды у берейтора, князь Одоевский совершал полевые проездки в сопровождении своего бывшего дядьки. Кюхельбекер отправлялся с ними, причем хотя некрасиво горбился и болтал локтями, но крепко держался в седле на всех аллюрах. И при этом, едучи шагом, и на привалах почти непрерывно говорил, как в комнате, размахивая руками, так что Иванов часто опасался, не испугались бы непривычные к тому лошади. Говорил он чаще всего о том, чего из господских уст Иванов еще не слыхивал, а из солдатских – разве спьяна: о несправедливости крепостничества, о возмущающей душу торговле людьми, о несоразмерных с виной наказаниях, о непосильном труде и бедности. А то о плохих городских школах, где учат не тому, чему следует, и не тех, кого нужно бы, о криводушных судах, у которых за взятку закон поворачивается к богатому. Или о тяжкой солдатчине и нищенской старости инвалидов, о военных поселениях – новой страшной кабале, где еще хуже солдату и крестьянину, чем по всей России…

После службы в Тифлисе непоседа Вильгельм Карлыч побывал в чужих краях, в Париже, а потом погостил в Смоленской губернии у сестры, помещицы средней руки, и там, в соседних имениях, насмотрелся на то, что его так возмущало.

Сначала, когда заводил такие речи, Одоевский кивал на Иванова и говорил по-французски что-то предостерегающее, но Кюхельбекер возражал по-русски:

– Оставьте! Пусть поймет хоть, что не все господа аспиды.

Это Иванов понял с тех самых пор, как узнал князя Александра Ивановича и так полюбил, что сейчас тревожился, видя, какое действие производят на него слова Кюхельбекера, и вновь удивляясь, как умело прятали от него все жестокое, что творилось вокруг. От рассказов про самые обычные наказания дворовых и крестьян, вроде нещадного сечения или забивания в колодки, корнет краснел, хмурился и надолго замолкал. А однажды во время завтрака в поле, когда Вильгельм Карлыч рассказывал, как упрашивал соседа-помещика не наказывать розгами беременную бабу, а тот ответил, что беспокоиться нечего, для ее брюха он приказал выкопать в земле ямку, как у него, мол, всегда делают в таких случаях, чтобы будущего крепостного не лишиться, – от такого рассказа Одоевский так побледнел, что Иванов испугался, не обмер бы… Но ничего, князь справился, только сломал попавшую под руку железную вилку с роговым черенком.

Несколько раз в Стрельну на воскресенье приезжал и Бестужев, который тоже отправлялся с ними, – в этом году верховых лошадей у князя уже для всех хватало. Адъютант сидел на коне, как картинка, недаром начал службу в гвардейских драгунах. Знал назубок все манежные фокусы и охотно показывал хитроумные пиаффе, пируэты, кабриоли и галопады, потешаясь, что такой ерундой занята превращенная в школу берейторов вся русская конница вместо настоящего обучения бою и полевой езде.

– Ведь, честное слово, наш манежный галоп хорошая пехота без натуги обгонит, – смеялся он. – А лошади больше на жирных свиней похожи. Не дай бог война! Что, брат, делать станем? – обращался он к Иванову. – Ведь случись настоящий поход, не по штабному расписанию, так половина коней за неделю передохнет…

Бестужев и здесь много шутил, смешно подражая женщине, пел французские песенки, разговаривал о книгах и журналах, но иногда вспыхивал, как порох, и в голосе его звучало возмущение, особенно когда касался увлечения плац-парадной муштрой.

– Неограниченная власть и малое образование, – горячо говорил он, – помноженные на военную бездарность и воспитание в прусском духе, приводят к нелепому и вредному увлечению – к игре в живых солдатиков, коей заполнена жизнь нами правящих…

В таких фразах Иванов не все понимал, но ему крепко запомнился один привал на берегу речки Стрелка. Здесь Бестужев рассказывал, как, будучи юнкером в Петергофе, он, по совету старшего брата, заменившего ему умершего отца, во всем делил жизнь солдат, чтобы хорошо узнать их службу и быт.

– Только не мог я вместе с ними купаться! – сказал Александр Александрович. – Видеть спины в рубцах было сверх моих сил. Видеть и знать, что все почти страдания приняты за пустяки, по капризу офицерскому. Со стыда за наше сословие сгореть можно от такого зрелища…

– Бить человека подневольного, который тебе ответить тем же не может, просто подло, – сказал князь, как всегда от таких разговоров краснея и волнуясь почти до слез.

– Справедливо. Но попробуй внушить сию истину господам офицерам, по всему, кажется, неплохим даже людям. Для них слова «солдат» и «скот» равнозначны, – возразил Бестужев. – Вот многие думают и в глаза мне говорят, что ради карьеры в адъютанты пошел. Скрывать не стану – мне адъютантская служба тем удобна, что живу не в захолустном зимой Петергофе, а в столице, где все дружеские и литературные мои знакомства. Но всего важней, что в полку никуда от рукоприкладства не деться. Каждый день видишь, как офицер солдата бессловесного заушает… Ты, князь, благодари бога, что к Орлову в полк попал. Он не ангел и не Жан-Жак, но вспомни, как Пушкин ему писал, что «не бесчестит сгоряча свою воинственную руку презренной палкой палача». Образованный человек и, говорят, мордобоя терпеть не может. Да что мордобой! Даже прутья и палки солдаты за благо считают по сравнению с фухтелями – проклятой прусской выдумкой. Обухом сабли или тесака со всего маху бьют по крестцу. Сколько в чахотку вогнали заслуженных воинов! Какой-нибудь изверг, вроде лейб-гусара Левашова, велит боевым товарищам друг друга бить за пустую ошибку в артикуле…

– Ох, оставь, Бестужев! – взмолился Одоевский.

– То-то «оставь»! Батюшка мой Александр Федосеевич, когда я в отрочестве, о подвигах ратных мечтая, про сражение, в коем его ранили, повествовать просил, вместо того мне сказал: «Что про смерть чужую вспоминать? Попадешь в огонь – знаю, не сробеешь: ты Бестужев. А вот о чем тебя прошу, как друга. Ставши офицером, не уподобляйся волку, беззащитных зайцев тиранящему. Всегда помни, что солдаты в бою львы, а в казарме – люди, во всем тебе подобные, коих наставлять тебе доверено». И знаешь ли, Одоевский, что меня не раз удивляло?

– Что же? – как эхо, повторил корнет.

– Почему ни один из тех, кого фухтелями калечат, не вырвет свою саблю из ножен да не рубанет того ротмистра или поручика, который приказал его истязать. Положим, за то забьют кнутом, но ведь и так смерть неминучая. А случись раз-другой такая острастка, честное слово, прыти у господ офицеров поубавилось бы…

Одна из следующих поездок началась тем, что у Кюхельбекера при посадке в седло лопнула штрипка на брюках. Конечно, это заметил Бестужев, а не сам Вильгельм Карлович, который весьма горячо толковал приятелям про задуманные стихи. Тот же Бестужев настоял, что так ехать нельзя – штанина будет непристойно задираться. Семен Балашов вызвался быстро произвести починку. Чертыхаясь, Кюхельбекер слез с коня и направился в дом, а Одоевский с Бестужевым, крикнув ему, что едут шагом на Ропшинскую дорогу, тронулись по улице, сопровождаемые Ивановым.

Перед одним из домов несколько подростков играли в бабки.

– Вот ты, князь-белоручка, наверно, битку в руке не держал и слова такого, может, не слышал? – сказал адъютант. – А я об заклад побьюсь, что за шесть шагов любую бабку выбью.

– Сидя на коне, легко хвалиться, – подзадорил Одоевский.

– Так покажем корнету драгунскую меткость! – воскликнул адъютант.

Спрыгнув с коня, он отдал поводья Иванову, после чего обратился к игрокам:

– А ну, дайте мне, православные, битку потяжелей. Со скольких шагов пальба идет?

– С пяти, ваше благородие, – ответил один из мальчиков, указывая на черту, проведенную по земле.

– А я до семи прибавлю, – сказал Бестужев. Шагнул два раза, подхватив саблю, повернулся по-строевому, выставил вперед ногу, оперся рукой о колено. – Так которую, князь, первой выбивать?

– Правофланговую, – решил Одоевский.

Адъютант склонил корпус, поднял битку против прищуренного глаза и метнул ее. Правая крайняя бабка покатилась, кувыркаясь.

– А теперь которую? – спросил Бестужев, когда паренек принес ему битку.

– Ну, левофланговую.

– S'il vous plait! [49]49
  Пожалуйста! (фр.)


[Закрыть]
– поклонился адъютант, посмотрел на мишень, сделал снова выпад и, так же метко выбив вторую бабку, указанную Одоевским, отдал битку ребятам и не спеша, дурашливо-торжественной походкой направился к коню.

– Ну и барин! – восхищенно сказал старший из подростков. – У нас никому не суметь, чтоб на выборку… Вот так барин!

Когда отъехали шагов сто, Бестужев сказал уже серьезно:

– В том и дело, Одоевский, что парень ошибся. Я не совсем-то барин. Матушка моя Прасковья Михайловна женщина простого звания, что не помешало ей с отцом прожить двадцать лет душа в душу. «Голубой», стародворянской крови во мне половина. Я как раз в равном расстоянии между вашим сиятельством и тезкой нашим. Ты – высокопородный аристократ и оттого ленишься записывать свои прекрасные стихи и острые мысли о словесности; я – полукровка, который пишет повести и статьи для того, чтобы печатать и деньги за них получать, а унтер наш любезный, герой и защита отечества, основа всех основ, – крестьянин и солдат, которому дай бог вынести тяжкий груз, на него навьюченный бесправием и государевой службой…

– Может быть, именно от материнской свежей крови, – раздумчиво сказал князь, – во всех вас, братьях Бестужевых, такие силы к действию?.. Но где ты так навострился в бабки играть?

– В лагере под Сиворицами, когда юнкером был и, братний совет исполняя, с драгунами каждый вечер играл. Но где же Кюхель? – обернулся в седле адъютант. – Еще что у него лопнуло? Или, нас забывши, впился снова в своего Гофмана?

Они заговорили о книгах, а Иванов думал: «Что бары на простых девушках женятся, такое не раз слышал, но чтобы офицер гвардейский того не стыдился – вот диво истинное…»

В этот день, когда нагнавший их Кюхельбекер, по обыкновению, заговорил на привале о несправедливости в государстве, Бестужев с жаром поддержал его и прочел свои стихи, в которых доставалось помещикам и генералам, графу Аракчееву и самому царю. Кончались те стихи словами:

 
Вот как худо на Руси,
Что и боже упаси!..
 

И когда, послушав их, Одоевский спросил:

– Так что же нам-то делать следует?

Бестужев ответил:

– Вот про то и спор: что и когда?..

Случилось еще в то лето, что на выезде из Стрельны кавалькаду встретил корнет Ринкевич верхом и поехал вместе. Так и он разом подхватил хулу на крепостное право, на законы и нисколько не берегся, будто о погоде или о новом своем коне заговорил.

А Иванова от таких речей, несмотря на жаркое лето, мороз по шкуре драл. Он оглядывался, не слышит ли кто, что болтают молодые господа. За такое даже их по головке не погладят…

О том же, очевидно, часто думал и Никита, слушавший барские разговоры в комнатах. Но старого слугу не так они смущали. Как-то на слова Иванова, что боится, не подслушал бы кто таких вольных речей, Никита сказал:

– Конечно, не дай бог… А само-то по себе – обнаковенная господская блажь. Князь Иван Сергеевич, когда молодые были, тоже книг французских начитаются да пойдут, бывало, рассуждать: все люди равные, рабство противно природе и надобно его изничтожить… Как же! Разве мыслимо, чтоб в России без крепостных? Сам бы что делать зачал? Так и Александр Иваныч: поболтает, сколько положено, и за ум возьмется. Хотя бы влюбился путем в барышню из хорошего дому да женился. Двадцать три года в ноябре, а он будто шестнадцати лет.

– А не слышно про невесту какую?

– Будто к весне начало что-то мерекаться – записочки, книжки посылали. А тут лагерь, и семейство ихнее в деревню поехало. Вот как балы пойдут, то и поглядим, авось бо…

Уже в августе, в последнее воскресенье в Стрельне, с Бестужевым вместо Кюхельбекера приехал небольшого роста статский барин, оказалось – тот самый Кондратий Федорович Рылеев, которого весной поминали, что для «Кондратия открыты объятия». Этот сел на коня с приемами бывалого наездника – оказалось из разговора, что еще недавно служил поручиком в конной артиллерии, и, видать, радовался, что едет на хорошей лошади – похваливал ее ход и как слушается шенкелей. Радовался он и природе – желтым осенним полям и густо-синему небу. Должно быть, засиделся в городе, в комнатах при своей службе. Смеялся он не часто, говорил не громко, так что Иванов, ехавший сзади, почти его не слышал. Запомнил только, как после завтрака на привале Рылеев по просьбе друзей читал свои стихи. До того, как и все, сидел на сене без сюртука, а тут встал на колени перед пустой уже скатертью и сказывал про какого-то казацкого атамана, приговоренного поляками к смерти, как он в темнице исповедуется священнику. Кончались эти стихи так:

 
Погибну я за край родной.
Я это чувствую, я знаю,
Но радостно, отец святой,
Свой жребий я благословляю!
 

Так и запомнился он Иванову – в белой рубахе, с открытой шеей и непокрытой головой, стоящим на коленях и произносящим эти строки, как бы прощаясь с небом и полями, которые, видно, любил… И еще запомнилось, как весело пересказывал проказы своей пятилетней дочки Настеньки, к которой после обеда заторопился, хотел поспеть домой до того, как ее уложат спать.

После маневров и возвращения в город барон Пилар уехал в отпуск, за него остался произведенный в штаб-ротмистры Бреверн. Кирасир отпустили на вольные работы. Те, кто не знали ремесла, как всегда составив артели, уходили из казарм на заре и возвращались вечером. Наряд был только по полку, но Иванову и теперь хватало казенных занятий. Сходи раз-другой на конюшню, огляди, опять же не раз, все ли прибрано в эскадроне. Проследи, чтобы ушедшие в город были по форме одеты, не возвращались пьяными. Да мало ли еще что… Тем более что Жученков, елико возможно, отпрашивался у добряка Бреверна к своей зазнобе и просил Иванова приглядывать.

Сидя в его каморке, Иванов налег на щетки. Спрос есть, ну и носи их купцу, малость разнообразя фасон и надписи. Иногда в будни вечером заходил на Исаакиевскую – при фонаре трудно работать, да и спину к вечеру разламывало от сидения. Корнет много выезжал в гости и в театры. Кюхельбекер жил тут же. К обоим ходили гости – военные и статские, нередко ночевал Бестужев.

В середине сентября офицеры Конного полка заговорили о поединке царского адъютанта Новосильцева с поручиком Семеновского полка Черновым, на котором оба были тяжело ранены. Это была не первая дуэль на памяти Иванова, но еще не случалось, чтобы все так единодушно осуждали одного из противников, как этот раз Новосильцева, даже после того как он умер, а Чернову сулили выздоровление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю