Текст книги "Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Коронация
Москва – праздник русской земли. Со времен Петра сей праздник лебедой забвения порос, одичал, стал домашним, для своих. От матушки Москвы старыми сундуками шибало в припудренные носы петровских и прочих выскочек. Всей этой французистой немчуре не токмо московские хоромы, но даже Кремль казался медвежьей берлогою. А какое оскорбление чувствам? На московских улицах мужики водились: скрип лаптей, вонь тулупов.
Москва вдовствовала, да не больно горевала. Бог миловал от вахтпарада, от иноземного шарканья и монплезира – жила как можется.
И, однако ж, без благословения Москвы – русский царь не царь.
Весь Петербург прикатил, смиря гордыню, в стольный град православного народа.
Коронация – венчанье и величание перемен по обычаю московскому. Пир – горой, без французского жеманства, без немецкого братанья. Русские праздники – на столах. Коли у столов ножки от обилия брашен не подламываются, а пирующий, упаси Господи, на ногах устоял – хозяину стыдоба.
Император Александр прибыл в Москву 5 сентября 1801 года. У заставы, у Петровского подъездного дворца хозяина России встречали многие тысячи верноподданных.
Когда Александр и Елизавета Алексеевна вышли из кареты – чудовищная толпа онемела: Бог послал народу русскому истинных ангелов, уж до того была красивая пара.
– Ни в сказке сказать, ни пером описать! – перешептывались москвичи.
На другой день император один, без свиты, без охраны проехал по Тверской верхом. Царя узнали, и в считанные минуты народ запрудил улицы, переулки, закоулки. Всадника стиснули, но дороги не преградили.
– Солнышко наше красное! – кричали женщины.
– Родимый! – кланялось простонародье. – Батюшка!
Батюшке было двадцать три года, а все равно батюшка.
Смельчаки целовали лошадь, стремена, подошвы государевых сапог.
Встречает народ русский государей своих любя. Провожая в последний путь – плачет горчайше.
Официальный въезд в древнюю столицу император назначил на Рождество Пресвятой Богородицы, 8-го сентября.
Церемониальный поезд был не особенно велик: полсотни дворцовых карет, около сотни частных.
Ради праздника Бог послал погоду дивную: на небесной сини – ни единого облака, сентябрьское солнце и светило и грело. Жарко было! Александр ехал с обнаженной головой. Церквей по дороге множество, возле каждой Крестный ход, иконы, хоругви. Карета останавливалась, Александр выходил, молился, прикладывался к святыням.
Вся Москва была на сих смотринах.
От Тверской заставы до Кремля и от Кремля до Слободского дворца, купленного Павлом у графа Безбородко, воздвигли подмостки, в три, в четыре яруса.
Венчались Александр и Елизавета на Царство Русское 15 сентября. Накануне, вечером, похолодало, небо затянуло серыми облаками, прошел дождь. Но Москва была на ногах и ночь провела бессонно. В Кремле, возле колокольни Ивана Великого, были устроены зрительские места, на которые пускали дам по билетам, а сбор приглашенным назначили на три-четыре часа ночи!
Для чиновника коронация не токмо служба, но памятник. Какое бы место тебе ни отвели, сей труд во имя Божие и во славу государя – запечатляется на скрижалях история Отечества.
Городовой секретарь их благородие тринадцатого, предпоследнего, разряда в табели о рангах, дворянин Василий Андреевич Жуковский назначен был дежурить у Воскресенских ворот: проверять пропуска допущенных на Красную площадь.
Увы! И на этой службе Жуковский был вторым, товарищем коллежского асессора Дмитрия Николаевича Блудова, чиновника Архива коллегии иностранных дел.
Старший по ранжиру (на целых пять ступеней) был моложе подчиненного на два года – шестнадцати лет от роду, но известность Жуковского в кругах пиитических оказалась для Блудова притягательной. Он тоже писал стихи и был в кровном родстве с великим Державиным, со знаменитым Озеровым, автором «Эдипа в Афинах» и «Фингала». Державину – племянник, Озерову – двоюродный брат.
– Отчего же мы не встречались по сю пору? – удивился Жуковский.
– Ах, Господи! Не я ходил в университет, университет во всей своей красе являлся ко мне. Это – грустно, но родительская воля для покладистых чад неоспорима и укоризне не подлежит. Отца я потерял рано, а матушка даже на службу отпускает меня, всякий раз благословляя. – Блудов был курносый, лобастый, губы на широком лице узкие. – Что ты на меня посматриваешь? Нечто знакомое? Мне бы рот поменьше, да брови домиком – копия Павел! – Блудов засмеялся, и никакой красоты не надобно.
От Александра они были в восторге.
– Мы – счастливое поколение! – сиял глазами Блудов. – От Павла веяло погребом, а теперь у нас, знаешь, что есть? Будущее!
Поток стремящихся на Красную площадь иссяк, и они, сойдясь, наперебой исчисляли друг другу радостные законы Александра.
Начали с помилованья на другой уже день царствования невинно томящихся в тюрьмах, в ссылках, с возвращения на службу разжалованных, изгнанных.
– 15 марта вышла амнистия беглецам, скрывшимся от Павловой грозы в заграницах! – победно вскидывал правую руку Блудов. – 14-го Его Величество снял запрет с вывоза русских товаров.
– Тогда же, 14-го, восстановлены дворянские выборы! – Жуковский поднял обе руки.
– 16-го – разрешен привоз в Россию иноземных товаров.
– Указ обер-полицмейстеру графу Палену о строжайшем запрете полицейскому ведомству чинить обиды и притеснения народу.
– Этот указ издан 19 марта, а 17-го Александр ликвидировал ратгаузы – в губернских городах – и ордананс-гаузы – в уездных.
– Блудов! Для меня самою радостною стала отмена запрещений на ввоз из-за границы книг и нот!
– Возвращение исторических наименований полкам, кои при Павле стали вотчиной шефов.
– Мы забыли указ о свободном пропуске едущих за пределы России и въезжающих в Россию! – почти кричал Жуковский и слышал в ответ:
– Манифесты! Манифесты! Манифесты императора Александра – это песня песней Соломоновых: восстановление жалованной грамоты дворянству, восстановление городовых порядков, предоставление казенным поселянам права пользоваться лесами. Облегчение участи преступников! Уничтожение тайной экспедиции!
– Блудов! Уничтожение виселиц на городских площадях!
– Вот именно – уничтожение. Пусть людей не вешали, но прибивая к виселицам дощечки с именами, – казнили нравственно.
– Отмена шлагбаумов! – вспомнил Жуковский. – Россия была полосатой от шлагбаумов.
– Это еще не свобода, но образ свободы. Не правда ли?
– Не знаю, – помрачнел Жуковский, его радость померкла. – Продажа людей не запрещена, но почему-то запрещено печатать объявления о продаже крестьян отдельно от земли.
– Жуковский! Павел Петрович в день восшествия на престол раздарил новоявленным вельможам 82 000 свободных крестьян! Александру напомнили об отцовской щедрости. Ты слышал, что ответил государь разинувшим роток на человеческие души?
– Нет, не слышал.
– Александр воистину Александр – защитник людей. Он сказал: «Большая часть крестьян в России рабы. Считаю лишним распространяться о несчастии подобного состояния. Я дал обет не раздавать крестьян в собственность, дабы не увеличивать числа рабов».
У Жуковского перестали блестеть глаза.
– А сколько у вас душ, Блудов?
– Много. А у вас?
– Я тоже рабовладелец. У меня – Максим. Бабушка одарила. Мы все повязаны рабством. И еще службой. Служба – такое же рабство. Начальник моей конторы готов меня цепью приковать к столу.
– А где вы служите?
– В Главной Соляной конторе. Ненавижу! Ненавижу мою службу до такой степени, что, любя все соленое, не прикасаюсь к солонкам.
Блудов засмеялся.
– Да как же вам любить крепкосоленую контору, коли правит ею Пресмыкающееся животное?
– Вы знаете прозвище господина Мясоедова?
– Москва любят зубоскальство. Но, драгоценный друг мой, выше голову! Наш вождь – Александр. Имя гордое, зовущее за собою. Не берусь предсказывать, благословит ли Бог нашего государя на подвиги, достойные славы Македонского, но наше с вами завтра – пусть не близкое – блистательно! Александр каждого рожденного в России одарит будущим. Я уже говорил вам это.
Жуковский промолчал: коллежского асессора шестнадцати лет от роду в двадцать станут величать «ваше высокородие». А статскому советнику далеко ли до тайного?
– Я вижу сомнение на вашем лице, Жуковский! Быть нам при государях! Быть!
– Друг мой, Дмитрий! Я – прапорщик. Сержант – в два года, в семь – прапорщик, но я и в восемнадцать – прапорщик.
– Вы, Жуковский, поэт, а поэты в России – ближайшие к трону люди. Поэт в России, Жуковский, звание генеральское.
Бармы пиита
Новый друг – праздник. Дружба пьянит. Андрей и Александр Тургеневы, Жуковский, Блудов стали неразлучными. Дружество их было отчаянно сладостным, тем более что разлука уже на пороге: Андрею нашли место в Петербурге, в Иностранной коллегии.
Шатаясь по Москве, по гостям, друзья нагрянули к великому Дмитриеву. Иван Иванович жил в собственном доме у Красных ворот. Дом был с виду вполне обывательский, внутри тоже ничем не поражал: уютно, светло, в кабинете вместо стен книги.
Иван Иванович давно уже приглашал младую поросль на книжный свой пир. На Андрея Тургенева, на Жуковского смотрел с ласковой влюбленностью.
– Ах, славные мои! Как вовремя-то пожаловали. Сижу и плачу! Боже, как хорошо! Теперь вместе поплачем.
– «Слово о полку Игореве»! – узнал Жуковский раскрытую на столе книгу.
– Сколько раз, Василий Андреевич, сие читано тобою?
– Не менее десяти.
– В сотый раз прочтешь, а сердце будет биться, словно впервой чудо сие открыл: «О, Руская земле! Уже за шеломянемъ еси! Длъго ночь мркнетъ. Заря светъ запала, мъгла поля покрыла. Щекотъ славил успе; говор галичь убуди. Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша, ищучи себе чти, а князю – славы». – Будто на скрижалях писано!
– Жуковский подумывает сделать перевод «Слова», – сказал Андрей.
– Желание весьма похвальное. Всякий русский пиит должен сделать, хотя бы для самого себя, перевод «Слова». Се – профессор, коему равных нет. «Слово» учит видеть, а не скользить очесами вокруг себя. Учит слышать. Нам ведь постоянно долбит свое внутренний голос, а надобно слышать, что в мире делается… «Уже бо беды его пасетъ птицъ по дубию; влъци грозу въсрожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ; лисици брешутъ на чръленыя щиты».
– Иван Иванович, что до точности слова в стихах, то вы и сами мастер первейший! – сказал Жуковский.
Дмитриев глянул быстро, остро.
– Льстишь старику?
– А вспомнить хотя бы, как у вас о поэтах современных сказано:
Лишь только мысль к нему счастливая придет,
Вдруг било шесть часов! Уже карета ждет;
Пора в театр, а там на бал, а там к Лиону,
А тут и ночь… Когда ж заехать к Аполлону?
Всё в точку.
– С какой, бывало, ты рассказывал размашкой,
В колете вохряном и в длинных сапогах,
За круглым столиком, дрожащим с чайной чашкой, —
прочитал Блудов, сияя глазами, – Ни единого лишнего слова! Колет, длинные сапоги – эпоха! А дрожащая чашка с чаем?!
– Какие же вы молодцы! – возрадовался Дмитриев. – Вы же совсем зеленые отрочата, но проникли в саму суть поэзии!
Кликнул слугу, велел подать вина и кофею. Ходил по кабинету порозовевший, ворот на рубахе расстегнул. Ивану Ивановичу было чуть за сорок, но – он казался гостям самой историей. Головой вдруг тряхнул:
– Должно быть, чародей наш Ломоносов добыл для русской поэзии семимильные сапоги. Позавчера благозвучный Сумароков, вчера громовержец Державин, но ведь Карамзин-то уже не сегодняшний день! Сегодняшний день поэзии нашей – это вы, господа!.. Вы превознесли мою точность в слове. Се дар нашего поколения – вашему. Точное слово, по Божьей милости, внедряется в русский стих. Хотя бы тот же Клушин, слывущий заурядным:
Жил-был старинного покрою
Драгунский храбрый капитан,
Наскучил службой, марш к покою,
В деревню, штурмовать крестьян.
Чтоб дать герою блеску боле,
Скажу об нем, каков он был.
Он век провел на ватном поле,
Купил табак и храбро – пил.
Усы колечком извивались
Вкруг носа римского его…
Безыскусно вроде бы – да капитан как на картине. Вот он, весь! А с ним и большинство дворянства нашего.
Слуга ставил на стол чашки для кофе, бутылки, бокалы и, наконец, поднос с закусками, поднос с калачами.
– Люблю московские калачики! – Иван Иванович поднял бокал. – За нашу любовь и преданность русскому слову.
Выпили здравицу Державину, Карамзину.
– Иван Иванович! – спросил Андрей Тургенев. – Говорят, вы чудом спаслись от гнева императора Павла.
– Придумают – чудо! Божья милость! Да ведь и гнева-то не было. Получивши капитанский чин в последний год царствования матушки Екатерины, я тотчас взял отпуск, с твердым намерением выйти в отставку. И вдруг шестое ноября! Прискакал в Петербург и, зная уже о множестве перемен в гвардии, среди высшего чиновничества, тотчас и подал прошение на высочайшее имя об увольнении от службы. Прождал всего две недели. Получаю жданное, да с благословением! Чин полковника, право ношения нового мундира, стало быть, немецкого. Большинство капитанов капитанами и увольняли или же надворными советниками. От радости решил я представиться императору, благодарить. И на тебе! В самое Рождество является ко мне полицмейстер Чулков с приглашением к Их Величеству, а в сенях часовой: стало быть, арест. Надел я мундир полковничий, впервой, и поскакали. Привели нас к императору вместе с Лихачёвым, другом моим, штабс-капитаном. Вводят прямо в кабинет, а там все высшие вельможи, все генералы. Павел Петрович указал нам место против себя и достает письмо из своей шляпы. На столе. «Сие письмо, – говорит, – оставлено неизвестным человеком будочнику. В письме извещается, будто полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачев умышляют на мою жизнь. Слушайте!» Прочитал письмо и показывает на Архарова: «Отдаю вас в руки военному губернатору, коему поручил отыскать доносителя. Мне приятно думать, что все это клевета, но не могу оставить такого случая без уважения. Государь такой же человек, как и все, он может иметь слабости и пороки, но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому-либо какое зло».
Бог не оставил нас. Клеветника, слугу брата Лихачева, сыскали на другой уже день. Павел Петрович к руке допустил и сам нас поцеловал. Меня так и словцом удостоил: «Твое имя, Дмитриев, давно мною затвержено. Кажется, без ошибки могу сказать, сколько раз ты был в Адмиралтействе на карауле. Бывало, когда ни получу рапорт: всё Дмитриев или Лецано». Ну а кончилось тем, что я удостоился места за обер-прокурорским столом в Сенате, а после коронации звания товарища министра в Департаменте удельных имений… Такова она, правда, о моих бедах при Павле Петровиче.
– Ах, как же я сердился на Хераскова за его «Царя», – признался Андрей. – Хвалы Павлу Петровичу казались мне благословением тирании. Все эти жуткие указы, все эти полосатые будки, шлагбаумы, перегородившие город. Все эти вахт-вахтеры с их ором: пробило девять часов, пробило десять! Гасите огонь! Запирайте ворота! Ложитесь спать! А указ – обедать всем в час дня?! Вас я люблю, Иван Иванович! Но тот же Державин! Славил Екатерину, славил Павла, ныне катает оды Александру!
Дмитриев рассмеялся.
– За иную хвальбу пиитов жаловали генеральскими чинами, табакерками с алмазами, деревеньками… Есть у меня стишата «На случай од, сочиненных в Москве в коронацию».
Гордись пред галлами, московский ты Парнас!
Наместо одного Лебреня есть у нас:
Херасков, Карамзин, князь Шаликов, Измайлов,
Тодорский, Дмитриев, Поспелова, Михайлов,
Кутузов, Свиньина, Невзоров, Мерзляков,
Сохацкий, Таушев, Шатров и Салтыков,
Тупицын, Похвиснев и наконец – Хвостов.
– И себя не пощадили! – удивился Блудов.
– Да ведь я такой же!
За кофе гости стали просить Ивана Ивановича почитать новые, еще никому не ведомые стихи.
– Редко ныне Муза меня посещает, – признался поэт. – Видно, от чиновничьей службы никак не отойду. За весь нынешний год сочинил басню «Петух, Кот и Мышонок» да сказку про царя и двух пастухов. Прочту прошлогоднее:
Природу одолеть превыше наших сил:
Смиримся же пред ней, не умствуя нимало.
«Зачем ты льнешь?» – Магнит Железу говорил.
«Зачем влечешь меня?» – Железо отвечало.
Прелестный, милый пол! чем кончу я рассказ,
Легко ты отгадаешь;
Подобно так и ты без умысла прельщаешь;
Подобно так и мы невольно любим вас.
Улыбнулся. Взял со стола «Слово о полку Игореве» и подал Жуковскому:
– С самого начала давай!
А когда уже прощались, вдруг прочитал, положа руки на плечи Василия Андреевича:
На персях тишины, в спокойствии блаженном
Цвети с народами земными примиренный!
Цвети, великий росс! лишь злобу поражай! —
и весело посмотрел на его друзей: – Достоин барм русского пиита сей сочинитель?
Василий Андреевич вспыхнул, как маков цвет, но Андрей сказал:
– Они его по призванию!
Элегия
У Соковниных на свечах не экономят. На дворе октябрь, близится ноябрьская вселенская тьма, а здесь – Дом Света!
Андрей Тургенев наконец-то согласился читать свои стихи. Пылкий ниспровергатель Карамзина, он Карамзину представил свою «Элегию», и Николай Михайлович благословил в Андрее молодую русскую поэзию. Молодую и – главное – новую.
Гостиная у Соковниных – образ чистоты. Белые стены, белые кресла, белые вазы. На белоснежных драпировках проступают едва уловимые узоры. Не цветы, не изморозь, а что-то древнее. Человеколикие птицы, человеколикие крылатые грифоны. От сей древности, от загадочного, едва проступающего мира сердце щемит сладостной надеждой. Все тут влюблены, и все в отчаяньи, все счастливы, а в груди у каждого слезы. Может быть, всё еще детские.
Андрей – рыцарь Екатерины Михайловны. Екатерина Михайловна боготворит гений Андрея. Анна Михайловна, забываясь, смотрит на Александра и вдруг – платок к глазам и – с глаз долой. Тургеневы – не пара для старого московского барства.
Соковнины – через боярина Бориса Ивановича Морозова, женатого на сестре царицы Марии Ильиничны, в свойстве с Романовыми. Свойство сие оскорблено неистовым супротивничаньем царю Алексею Михайловичу мученицы Федосьи Морозовой – вдовы Глеба Ивановича. Однако ж опала родовитости не умаляет. И увы, ни талант, ни ум, ни великая ученость – мостов над пропастью худородства возвести не в силах. Разве что маршальские чины, но Тургеневы стремятся не в службу, в университеты.
Жуковский приехал с Митей Блудовым, припоздал, Андрей уже начал чтение «Элегии», и Василий Андреевич Марии Николаевны Свечиной не увидел. Она сидела за клавесином. Василий Андреевич даже поклонился ей, но не разглядел, кто это. Андрей читал:
Что счастье? Быстрый луч сквозь мрачных туч осенних:
Блеснет – и только лишь несчастный в восхищеньи
К нему объятия и взоры устремит,
Уже сокрылось все, чем бедный веселился;
Отрадный луч исчез, и мрак над ним сгустился,
И он, обманутый, растерзанный стоит
И небо горестной слезою укоряет!
Так! счастья в мире нет; и кто живет – страдает!
Василий Андреевич встрепенулся, поднял глаза. Мария Николаевна кивнула ему: это про нас.
Он больше ничего не слышал: сердце подкатило под самое горло. Опомнился, когда Андрей читал предпоследнюю строфу:
Он кроток сердцем был, чувствителен душою —
Чувствительным Творец награду положил.
Дарил несчастных он – чем только мог – слезою;
В награду от Творца он друга получил.
Все посмотрели на Жуковского.
Чтение было кончено.
– Как грустно! Господи, как грустно! – едва слышно сказала со своего места Мария Николаевна.
Екатерина Михайловна положила ладони на голову Андрея, поцеловала.
– Господа! Мы, слава богу, молоды! Наше отчаянье – это молодость. Нам даровано высшее, что есть у Творца. Наша любовь – святая.
– Позвольте и нам с Жуковским молвить слово о любви! – поклонился девам непроницаемо серьезный Митя Блудов.
– О ты, которая пришила
Меня к себе красы иглой
И страсть любовну закрепила,
Как самый лучший шов двойной.
Се объяснение портного в любви посвящается надменному тевтону, батюшка коего хлеб добывал иглою, что не стыдно, стыдно открещиванье от родства.
– Да кто же это? – не поняла Екатерина Михайловна.
– К сожалению, птица не знаменитая, один наш знакомый, из немцев, надутый спесивец.
– Господа! Да что же мы! О чем говорим? – Голос Вареньки дрожал. – Мы слушали дивного поэта! Тургенев! Боже мой!
Аннушка опять исчезла, потребовался платочек Екатерине Михайловне, Мария Николаевна смотрела перед собой, всем чужая, несчастная. У Жуковского кривились губы, Андрей побледнел, а братец его бессмысленно водил перстом по узорам на вазе.
Надобно было спасать всех сразу. Блудов вышел на середину гостиной.
– Господа! Узнаете ли вы поэта по двум строкам?
Свет утешительный окрест тебя сиял,
Нам обреченный вождь ко счастию и славе.
О ком это? Что за вождь?
– Жуковский об АлексАндре, – сказал Андрей.
– Тургенев, с вас фанта не получишь. Сыграем в фанты, господа?
– Блудов, вы все еще мальчик! – Мария Николаевна щелкнула по клавесину веером. – Блудов… что это за фамилия такая? Блудов, блуд.
– Вот именно, Мария Николаевна! – Митя подошел к клавесину. – Мы ведем свой род от Ивещея Блуда – воеводы князя Ярополка. Ивещей Блудов предал своего сюзерена, заманил в западню, устроенную князем Владимиром, но пращуров, как и родителей, не выбирают… Впрочем, другие Блудовы верой и правдой служили Василию III, Иоанну Грозному…
– Дмитрий Николаевич самый молодой в нашем архиве, – сказал Александр, – однако ж он столь замечательно разбирается в тонкостях древней скорописи, что Домовой архива Бантыш-Каменский – старатель бумажных гор, ценит его более своего сына. Впрочем, сын Николая Николаевича такой же юнкер, как большинство из нас, из братьев.
– Наш архив – братский! – засмеялся Блудов. – Братья Тургеневы, братья Булгаковы, братья Евреиновы!
– «О ты, которая пришила меня к себе красы иглой!» – вдруг повторил стишки Андрей. – А ведь это весело, господа! Легко! Мастерски! Вот – будущее поэзии. Нынче она над жизнью, а станет жизнью.
– Скорее все-таки отражением, – не согласился Блудов.
– Жизнью! Для нас с Жуковским она и нынче есть жизнь. – Андрей обнял друга. – Простите, господа, растрепанность моих чувств, это во мне болит сиротство близкой разлуки. Мой перевод – состоялся. Еду в Петербург 12 ноября.
– А я уезжаю послезавтра, – обронила Мария Николаевна, и сердце у Василия Андреевича провалилось в черную яму.
– Мы собрались не плакать друг о друге, а радоваться каждому из нас! – строго прикрикнула Екатерина Михайловна. – Андрей, читайте стихи!
Сыны Отечества клянутся!
И небо слышит клятву их!
Андрей вскинул руки и тотчас посуровел, ни единого жеста более.
О, как сердца в них сильно бьются!
Не кровь течет, но пламя в них.
Тебя, Отечество святое,
Тебя любить, тебе служить —
Вот наше звание прямое!
Мы жизнию своей купить
Твое готовы благоденство.
Погибель за тебя – блаженство,
И смерть – бессмертие для нас!
Слушали, как один человек.
Когда вздохнем в последний раз,
Сей вздох тебе же посвятится!..
«Он – слава России», – теперь и у Жуковского в глазах стояли слезы. Андрей все понял и заговорил о земном.
– Господа! А ведь поэзия, столь неосязаемая для многих, в недалеком будущем станет кормить поэтов. Купцы уже смекнули: стихи – не худший из товаров. По крайней мере содержатель типографии Московского университета Иван Попов дает Карамзину три тысячи рублей годовых не на издание, а за издание журнала, журнал будет называться «Вестник Европы», кстати, поэзия в нем желанна. Тираж для начала определен в шестьсот книжек, а там как пойдет. Николай Михайлович просил тебя, Жуковский, быть у него. Со стихами.