Текст книги "Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Андрей Тургенев
В Москве, глянув в святцы, Василий Андреевич узнал: Агапия – любовь.
Они простились на заре в день его отъезда. Вышел, как всегда, с птицами поздороваться, а она ждет за углом флигелька. В руках венок из колокольчиков. Подбежала, увенчала, кинулась прочь. Он и сказать ей ничего не успел.
Теперь это жило в нем: зазвенят надзиратели в колокольчик, а у него в глазах – иные звоны, синие.
Да ведь жизнь – река. Как ледяною водою после бани, окатило Жуковского славой. Сначала ужас, а потом – блаженство.
Баккаревич на весь пансион превознес «Майское утро» и особливо «Мысли при гробнице». Оказывается, Михаил Никитич сам сочинил подобное – «Надгробный памятник», но педагог-то истинный! – с воодушевлением признал в творениях ученика достоинства превосходнейшие и неоспоримые.
Стихи и проза пансионера были помещены в журнале «Приятное и полезное препровождение времени». Читаны в пансионе, в Университете.
Ах, как дивно взирать на имя свое, печатно врезанное в анналы времени: «Сочинитель Благородного университетского пансиона воспитанник Василий Жуковский».
Сочинителя одарило вниманием начальство. Инспектор Антон Антонович Прокопович-Антонский пригласил пансионера к себе домой, поднес книгу Христофа-Христиана Штурма «Утренние и вечерние размышления на каждый день года», предложил для весенних Публичных актов, на которых бывает вся именитая Москва, сочинить оду во славу императора Павла Петровича.
Официальное признание дорого, но еще дороже признание просвещенной публики. Со знаменитостями жаждут знакомства.
Сияя толстыми щеками, Саша Тургенев объявил товарищу:
– Мой брат Андрей приглашает тебя для беседы и обсуждения сочинений.
Андрей – студент Университета, ему шестнадцать!
У Тургеневых Жуковский был уже два раза: Саша давал ему книги из библиотеки отца. Главу семейства Ивана Петровича Жуковский видел в пансионе. Знал младшего Тургенева, Николая. Ему восемь лет.
И вот – Андрей.
Малиновый стоячий воротник студенческого мундира подчеркивает белизну лица. О таких лицах принято говорить – утонченное. Кудрявые короткие волосы. Красивые губы ласковы, но сложены строго. Андрей приготовился к беседе значительной. В шестнадцать лет всякая беседа о вечности.
– Здравствуйте, Жуковский! – Рука истинно аристократическая, женственной белизны и склада, а силы мужской. – Я вас читал.
– А я читал ваши философские брошюры. Александр приносил.
– Всего лишь переводы. Научные тексты творчества не терпят. Но я теперь перевожу драму Августа Коцебу, – улыбнулся. – Где поэзия – там воля.
Они прошли в библиотеку, сели в кресла.
– Жуковский, это все сочинено до нас. За десятки, за сотни, за тысячи лет до нашего рождения. – Андрей повел рукою, показывая на стены с книгами. – Жуковский, вам не страшно?
– Если об этом не думать – не страшно.
– Но возможно ли – не думать? Возможно ли не повторить открытого задолго до нас? – На висках Андрея проступали голубые жилочки. Чудилось, можно подсмотреть, как складываются мысли в этой светлой голове.
Весь вчерашний день у Васеньки вспотевали ладони, когда он думал о предстоящей встрече, но Андрей не экзаменовал, Андрей искал ответа на высокие вопросы, не стыдясь собственной беспомощности.
– Мы никого не повторим, Бог дает нам жизни неповторимые.
– Жуковский! Вы – гений! – Андрей вскочил, потряс руку собеседнику, придвинул лицо – глаза в глаза. – Но ведь русская литература – в состоянии зачатия. Нашей учебе – век. Мы еще в первом классе.
– Виршами Симеона Полоцкого начиналась российская пиитика, но теперь у нас Карамзин! – Васенька слышал свой голос, и в сердце у него было жарко: он говорил с Андреем Тургеневым, как ровня.
Андрей усмехнулся.
– Карамзин – Европа. Верно, Жуковский! Карамзин прорубил окно словом, как Петр Великий топором… Да, он научился у французов говорить о чувствах, но, Жуковский, – я этого не смогу толково изъяснить, однако ж представляю с ужасающей четкостью: Карамзин говорит русскими словами, но думает-то он по-французски. И чувствует – по-французски! Разве его Лиза – крестьянка?
– Лиза – поселянка…
– Хорошо, поселянка. Дочь свободного землепашца, не крепостная. С крепостной девкой нежносердый Эраст долго бы не церемонился.
Василий Андреевич холодеет и пламенеет, помня Агапку, но как можно сомневаться в гении Карамзина?
– Ведь все это о русских людях. Через Карамзина Европа и весь мир узнают сердце русского народа. Тургенев, вспомните! – И процитировал на память: – «Утренняя заря, как алое море, разливалась по восточному небу. Эраст стоял под ветвями высокого дуба, держа в объятиях своих бледную, томную, горестную подругу, которая, прощаясь с ним, прощалась с душою своею. Вся Натура пребывала в молчании». Это прекрасно!
– Красиво, Жуковский… Это очень красиво. Но жизнь-то выдуманная, и выдуманная по иноземным образцам. Мне омерзительны пасторальные нежности омерзительных скотов, торгующих русскими людьми… Карамзин превосходно подменяет русскую жизнь – европейской, а сие не что иное, как сокрытие от просвещенного мира ужасающего рабства, цветущего в нашем Отечестве… Слёз в «Бедной Лизе» – море, но великие страсти Карамзину неведомы… Жуковский, вы хорошо знаете Шиллера? Ах, вы только слышали о Шиллере, так внемлите!
И прочитал по-немецки «Оду радости».
– Жуковский, вы чувствуете? Это иное! Это не московские пруды Карамзина. Это – океан. Океан человеческого сознания. И, главное, – стремлений!
В глазах Андрея сверкал восторг.
– А Гёте?! Жуковский, вы читали Гёте? Не смущайтесь! Я завидую вам. В Гёте вы откроете для себя величайшую поэзию, горний мир природного немецкого величия и высокоумия.
Андрей взял с полки книгу, положил перед Жуковским:
ПРИЗВАНИЕ ХУДОЖНИКА
Когда бы клад высоких сил
В груди, звеня, открылся!
И мир, что в сердце зрел и жил,
Из недр к перстам пролился!
Бросает в дрожь, терзает боль,
Но не могу смириться,
Всем одарив меня, изволь,
Природа, покориться!
Это прочитал вошедший в библиотеку высокий молодой человек, крутоплечий, как ямщик, да и с лицом, пожалуй что, ямщицким. Волосы начесаны на лоб, отчего голова кажется приплюснутой.
– Алексей Федорович Мерзляков! Поэт и студент, – представил хозяин. – Василий Андреевич Жуковский. Поэт, прозаик, пансионер. А мы трое – будущее русской литературы. Быть ей великой!
Расхохотался громко и так заразительно, что и Василий Андреевич не удержался, глядя, сколь широко растягиваются губы на простецком лице нового знакомого.
– Ваш братец нынче прямо-таки изумил меня, – сказал Мерзляков. – Ни единой ошибки в диктовке, а слова подобрал я самые мудрёные.
– Алексей Федорович дает Николеньке уроки русского и латыни, – пояснил Андрей. – Представляете, Жуковский, русский и латынь для Мерзлякова совершенно своя стихия. Но то же приходится сказать о древнегреческом, о французском, немецком, итальянском. И это в девятнадцать лет!
– Увы! В девятнадцать! – серьезно сказал Мерзляков. – В Долматове учителей не было. Глухомань-матушка.
– А где это? – спросил Василий Андреевич.
– В Пермской губернии. Мой батюшка купеческого рода, но торговлишка у нас мелкая. Мне о науках и мечтать было невозможно, кабы не стихи.
– Жуковский, а сколько вам лет? – полюбопытствовал Андрей.
Василий Андреевич покраснел:
– Четырнадцать.
– И Мерзлякову было четырнадцать, когда его оду напечатали в «Российском магазине». Не о царях. Оду на мир со Швецией.
– Оставь, Андрей!
– Как же оставить? Я вижу в совпадении нечто пророческое. Пииты Екатерининских времен, Елизаветинских и еще более ранних начинали далеко за двадцать лет. Тредиаковский свое «Прошение любве» напечатал в двадцать семь, Ломоносов первые оды сочинил в тридцать. Сумароковские элегии появились, когда автору было тридцать восемь. А наше поколение являет себя миру – в четырнадцать! Господа, мир помолодел!
– Все от нужды, – сказал Мерзляков. – Явилась нужда в сочинителях, и ради моей оды я был взят в Москву, в университетскую гимназию.
– Жуковский, мы с Мерзляковым собираемся сделать новый перевод Вертера. Перевод, достойный Гёте. – Глаза Андрея сделались требовательными. – А каковы ваши устремления?
– Господин инспектор поручил мне к акту сочинить оду в честь Павла Петровича… Теперь по совету Антона Антоновича я изучаю Штурма.
– Вездесущий Штурм! – Андрей вскочил, снял с полки книгу, прочитал, кривя лицо от возмущения:
– «Рабство есть определение Божие и имеет многие выгоды…» Выгоды! «Оно устраняет от тебя заботы и прискорбия жизни». Устраняет? От попирающего человеческое достоинство?.. «Честь раба есть его верность, отличные добродетели его суть – покорность и послушание». Вот оно, обожествление тирании. Обожествление жизни червя, коему судьбой назначено рыхлить землю и собою унаваживать ее… Для того ли жизнь дана, господа? Разве образ Бога на одних помещиках? На рабах, господа, на несчастных крепостных наших тот же самый Пресветлый. Творцу мира неведомы устремления низшие. Он – Свет, Он – Вселенная. Огонь, рождающий миры. Вот моя религия, господа. Что же до нас… Жуковский, Мерзляков! Если мы избраны быть словом, то наше дело – звать человека к подвигу, нашим миром должен быть мир героев и уж никак не рабов.
Василий Андреевич, вернувшись в пансион, впервые пожалел, что надо ложиться спать, есть, пить, слушать Баккаревича, хотелось к Андрею. В Андрее было больше, чем в книгах, даже в том же Гёте.
И вдруг вспомнил Мерзлякова, его деревенскую улыбку и нежданно обидные слова о Карамзине.
– Что вы с ним носитесь? «Бедная Лиза»! «Письма русского путешественника»! Не спорю, Карамзин блюдо сладкое. Сладко, да не мёд. Патока! Все сочиненное Николаем Михайловичем встречено громким «Ура!». Но хваленый русский язык его, как постель невинной девицы, чистенько, мягонько и всюду кружева.
– Если Карамзин патока, то что же мед? – спросил Андрей.
– «Песнь песней», господа. И крестьянские песни! Возьмите хоть мою пермскую глухомань, хоть вологодскую, нижегородскую… Не с тех цветов, знать, собирает свой нектар наш светоч. Но и то правда – иного у нас нет!
– Будут! – крикнул Андрей.
Это «будут» даже приснилось Жуковскому. Он и сам крикнул и проснулся.
Успехи
Публичный акт перенесли с весны на зиму.
19 декабря 1797 года воспитанник Благородного университетского пансиона Василий Жуковский предстал пред увенчанным государственными сединами и славою российского пиита, пред самим Михаилом Матвеевичем Херасковым, создателем пансиона, бывшим директором, ныне попечителем Московского университета. Лента через плечо, ордена. Лицо открытое, приветливое, а посмотреть страшно – сама история. Но полетела первая строка, и отчаянье, ударившись крылами о бездонную громаду зала, тотчас обернулось восторгом.
Откуда тишина златая
В блаженной северной стране?
Чьей мощною рукой покрыта,
Ликует в радости она?
В ней воздух светел, небо ясно,
Не видно туч, не слышно бурь.
Как реки в долах тихо льются,
Так счастья льются в ней струи.
Жуковский плыл по волнам слов в никуда, не видя лиц, но оды пространны, и, пообвыкнув, он ощутил внимание. Когда же прочитал строки: «Его недремлющее око / Всегда на чад устремлено» – увидел одобрительный кивок великого Хераскова.
– О, россы! О, дражайши россы! – восклицал чтец, уже любя свои стихи.
Не царь – отец, отец вам Павел,
Ко благу, к славе верный вождь.
Ступайте вслед за ним, спешите:
Он в храм бессмертья вас ведет!
……………………………………
Питайте огнь к нему любови,
Питайте с самых юных лет,
Чтоб после быть его сынами,
И жизнью жертвовать ему.
Ода кончилась, и следовало бы умереть. Слава богу, обошлось. И увы! Сей день не стал днем Жуковского. Золотую медаль, а к ней флейту, Херасков вручил Александру Чемезову за стихи «К счастливой юности». Ода Жуковского «Благоденствие России, устрояемое великим ея самодержцем Павлом I» удостоена была серебряной медали.
Минул год, год дружбы с Андреем Тургеневым, и снова Публичный акт и суд не токмо Хераскова, но, пожалуй что, самого XVIII столетия, еще не минувшего, но изжившего себя.
В «Добродетели» юного сочинителя пламенела неприязнь ко времени, стало быть, к тому, кого сам же славил год тому назад:
Иной гордыни чтит законы,
Идет неправды по стезям;
Иной коварству зиждет троны
И дышит лестию к царям.
Смелые стихи пленили Михаила Матвеевича, но более проза. «Слово об Иване Владимировиче Лопухине»:
– «Пускай напыщенный богач ступает по златошвейным коврам персидским! – Лицо оратора пламенело вдохновенным гневом. – Пускай стены чертогов его сияют в злате: злато сие, многоцветные исткания сии – они помрачены вздохом угнетенного, кровию измученного раба!»
Херасков пришел в восторг. Лопухин, старый его товарищ, был подвержен русскому юродству. Половину состояния раздал калекам и прочей московской нищете. Память о верном соратнике Новикова дорога, но дороже направление юношества. Будущая Россия не потерпит тирании, вон как глаза-то горят у питомца Антона Антоновича! Мысль Новикова и масонов обретает плоть.
Жуковскому – золотая медаль. Жуковский – первый ученик Благородного пансиона.
На этом памятном для Пансиона акте 1798 года воспитанникам было предложено сделать свободный выбор лучших в трех возрастах. В большом возрасте избранниками стали Сергей Костомаров и Василий Жуковский, в среднем – Константин Кириченко-Остромов и Степан Порошин, в младшем – Алексей Вельяминов и Степан Вольховский.
Была в Пансионе и Дирекция забав. Директорами избрали лучших большого и среднего возрастов, а им в помощь Павла Собакина, князя Григория Гагарина и Александра Хвостова. Секретарем дирекции был назван Семен Родзянко – товарищ лучших.
Среди вторых оказались Александр Тургенев, Иасон Храповицкий, Петр Лихачев, Николай Небольсин, Сергей Фон Визен, Семен Урусов…
Праздники памятны, да коротки, но огорчения еще памятней.
Для многих жизнь Благородного пансиона, где мнение воспитанников начальством уважалось, попахивала французскими свободами.
В России любить свободомыслие других не менее опасно, чем самому прослыть противником устоев. О Благородном университетском пансионе шла молва, и ладно бы в Москве, но и в Петербурге, что сие заведение – гнездо масонов. На кары у Павла Петровича рука скорая, и Херасков, не щадя имени своего, быстрехонько сочинил и тотчас же издал поэму «Царь».
Низкопоклонное угождение тирану Павлу в порядочных домах посчитали за бесстыдство, коему нет оправдания. Андрей Тургенев молча указывал пальцем то одну, то другую строку в «Царе», и когда Жуковский начал было отмеченное читать вслух, захлопнул книгу.
– Это должно быть предано молчанию. Еще одно такое творенье, и молчанию в веках подвергнется всё, что вышло из-под пера сего пиита.
Жуковский знал: Андрей ненавидит бессмысленную тиранию Павла, но к славильщику тираний ненависть его была мучительной, как болезнь.
Андрей сказал:
– Мне мерещится в воздухе омерзительный запах разложения.
Это был урок. Впервой призадумался Жуковский о сочинительстве
Оказывается, стихи, написанные ладно, с громами, с восторгами, – могут ввергнуть автора в омут позора, утопить в этом ужасном омуте.
Однако ж для самого-то все было как нельзя лучше. Инспектор Антон Антонович, радуясь обилию поэтических талантов в пансионе, учредил Собрание и назначил Жуковского постоянным его председателем.
В журнале «Приятное и полезное препровождения времени» печатались Семен Родзянко, Михаил Костогоров, Григорий Гагарин, Аким Нахимов, Александр Чемезов, Сергей Костомаров, Константин Кириченко-Остромов.
Для заседаний Собрания Антон Антонович выбрал среду и определил время: с шести вечера до десяти. На заседаниях произносились речи о творцах изящной словесности, о древней и новейшей поэзии, а потом читали собственные сочинения. Председатель устанавливал черед ораторам, предлагал на утверждение инспектору темы речей.
Случались и особо торжественные Собрания. Юных гениев слушали Дмитриев, Нелединский-Мелецкий, Кокошкин, Василий Пушкин. Однажды пансион соблаговолил почтить присутствием Николай Михайлович Карамзин. Приветственную речь знаменитому гостю Антон Антонович доверил лучшему из лучших – Жуковскому. Но у лучших тоже случаются худшие минуты.
Василий Андреевич не скупился на слова самые высокие, громокипящие, но боже мой! – сердце отгородилось от ума каменной стеною. Слова мертвели уже на губах оратора и сыпались, сыпались, как сожженные на свече бабочки.
Карамзин был в манишке снежной белизны под самый подбородок, на лице, как припечатанная, – благосклонность. Волосы прибраны с такою тщательностью, что были похожи на парик. Высокое чело такого светоча – это понятно – смертной суеты не ведает, но в черных глазах ни пронзительности, ни огня – не пускают в себя, а печальнее всего – не принимают окружающего.
Жуковский неприятие сие углядел и посчитал речь свою – провалом. Антон Антонович, однако ж, Собранием остался доволен. Карамзин одобрил стихи Родзянко и, прощаясь, поклонился Жуковскому:
– Сказанное Вами о моих дарованиях – десятью томами не отработаешь.
Насмешник Саша Тургенев теперь чуть ли не каждый день спрашивал друга.
– Как думаешь, какой том нынче пишет Карамзин?
А писать тома приходилось самому Жуковскому. Мерзляков, зная сколь горестно для гордой юности безденежье, отвел товарища к Зеленникову, и самый известный в Москве книготорговец, заодно и книгоиздатель, заказал Василию Андреевичу перевод четырехтомного романа Августа Коцебу. Роман назывался «Младенческие мои причуды», но Жуковский дал ему иное, в духе времени, заглавие: «Мальчик у ручья, или Постоянная любовь». У этой книги будут читатели и почитатели. Она, как и повесть «Королева Ильдегерда» – следующая переводческая работа Жуковского, – станет любимым чтением в семейном кругу дворян России.
Но все это будет чуть позже, а в июне 1800 года Василий Жуковский сдал выпускные экзамены, был признан лучшим учеником и удостоен именной серебряной медали. Имя Жуковского выбили на мраморной доске Благородного университетского пансиона.
Александр Тургенев на доску не попал, но был принят юнкером Главного архива коллегии иностранных дел.
Гордость пансиона, медалист Жуковский тоже без места не остался. В звании городового секретаря его определили в бухгалтерский стол Главной Соляной конторы.
На соли ловкачи умели делать состояния, но ведь не в бухгалтерском столе и, уж конечно, не сочинители стихов.
Мария Григорьевна, довольная успехами Васеньки, прислала ему в награду тридцать пять томов Энциклопедии Дидро и подарила для услуг человека. Стал Василий Андреевич Жуковский крепостником, владельцем души. Душа сия Максим Акулов, мужик двадцати лет от роду, был деловит, умел и неразговорчив.
Из пансиона Василий Андреевич, слава богу, вышел не на улицу, поселился у родни, в доме Юшковых.
В Москве встретил XIX столетие. Все было грядущим, грядущим да и грянуло.
Восемнадцатый век
Сокральное имя XVIII столетия в России: Петр и Павел. Петром началось, кончилось Павлом. Петр и Павел – Верховные Апостолы. Петр – камень, Павел – малый. Государь, названный Петром Великим, камень в сердце России, камень и на ее вые.
Началось с великого, кончилось малым.
Чудовищные мерзости и надругательства Гоги и Магоги над Россией выродились в карликовую опеку над правящим сословием и над самой жизнью. Оба императора российских – антиподы Верховным Апостолам. Петр и Павел для истории России – обезьяний хохот над Боговым.
Россия знала рабство и христоотступничество, умывалась собственной кровью и своими же слезами, но не было времени для нее постыднее и гаже XVIII столетия.
Зачин века – детоубийство. Петр, не сумевши развратить сына и страшась осуждения содеянного над Россией, казнил единственного наследника крови Романовых, русской крови, да к тому же и Церковь замарал, заставив благословить детоубийство.
Алексей – защитник. И здесь мистика. Защитника лишили русский народ.
Венчает XVIII век – отцеубийство. Пьяная свора гвардейцев, сподвижников Александра по заговору, задушила Павла. А какова сердцевина столетия?
Мужеубийство. Императрица Екатерина руками Алексея Орлова задушила супруга, императора Петра III. Ну как же ей быть не великой – Великая!
Незабвенно и еще одно цареубийство: Иоанн VI был посажен в крепость шести месяцев от роду. Зубки у него в тюрьме резались, в тюрьме сделал первый шажок. Убит тюремщиком, исполнившим тайную инструкцию царствующего Петербурга.
А сколько было свержений?
Петр скинул с престола сестру Софью. Дочь его Елизавета захватила власть у правительницы Анны Леопольдовны, матери Иоанна VI. Екатерина восстала против Петра III, Александр дал согласие на смещение Павла.
Все это творилось в Петербурге. Сей город – зарок Петра, но кому зарок?
Бездонные болота под городом забиты гатью, возможной в одной только России. Петр соорудил гать из народа русского, из костей мужиков. Фундамент Петербурга – мученики, а сама гать – прообраз подобных гатей в тундре, где через двести пятьдесят лет строили железную дорогу в царство Всемирного Счастья.
Те, что в земле, забываются быстро, а диво-город вот он, венценосное диво, но ведь проклятое!
И стал Петербург химерой, сожравшей русское самодержавие. Химера разинула пасть и на православный народ, жрала его, жрала, силясь покончить и с народом, и с Православием – Бог не попустил.
Ниспровергать величие Петра нелепо, но надо хотя бы знать, какую цену заплатила Россия за это величие.
Вот наследие Петра: население империи сократилось на четверть. Преобразовал армию. Под Нарвой, имея 35 тысяч европейски устроенного войска против 8 у Карла XII, артиллерию, превосходившую шведскую числом и огневой мощью, был разбит наголову. Разбит до сражения. Одно дело рубить головы стрельцам, которые сами себя дали повязать, и другое – сражаться в поле с героем. Герою Карлу под Нарвой было 18 лет, Петру – 28. Юноша и муж, но муж бросил армию и бежал, прятался от шведов под кроватью рожающей чухонки.
Через три года Петр снова спасался от Карла бегством. Имел всего лишь тройное превосходство в солдатах и сто пушек, отлитых из церковных колоколов. А потом был Прут. Перед янычарами великий полководец впал в такое малодушие, что предписал Шафирову вернуть Карлу Прибалтику, исключая один-единственный Петербург, султану возвращал Азов, весь свой флот отдавал и соглашался срыть южные крепости, включая Таганрог. Слава богу, мудрый еврей Шафиров подкупил златолюбивых турецких пашей и, удержав Прибалтику, отдал Азов и не весь флот, а только половину.
Но была и Полтава! Орлы гнезда Петрова разбили оголодавшее, измученное авантюристическим походом войско Карла XII, забравшееся в глубины Русской державы. Вопрос тут один: что дала России эта прославленная в веках победа? Звук торжествующей трубы. Война же после Полтавы длилась еще 12 лет.
Петр почитается создателем отечественной промышленности. Он построил 222 мануфактуры, но умер, и мануфактуры его приказали долго жить.
С бешеной энергией Преобразователь стремился быть всему началом и главою. Прежде всего покусился на образ русского человека, на образ его жизни, хватал за саму душу, лепил из нее угодное себе. Душа России – Православие. Убить душу невозможно, и Петр пленил ее.
Всё делалось с размахом. Первый акт черной мистерии – снятые с церквей колокола. Небо над Россией было отдано духам зла. (Вспомните Хрущева. При нем умолкли колокола даже на последних уцелевших церквях – и через тридцать лет Россия оказалась во власти экстрасенсов.)
Вторым деянием Петра по уничтожению Православия был его Всешутейный Всепьянейший Собор с шутом-патриархом во главе. Шутовство закончилось уничтожением Российского Патриархата. Петр сам стал Церковью, изобрел обер-прокуроров, которых не надо было посвящать, а только назначать. Иные из назначенцев даже и не скрывали своего безбожия.
Петр ненавидел все русское, а потому народ для него был рабочим скотом. Оговоримся, рабство народа Преобразователь видел как государственное. Мужиков гоняли и гноили для нужд Великой Империи Российской (будто народ не империя).
Страшась даже тени казненного сына, Петр, чувствуя близкую смерть, не пожелал назвать наследником Петра Алексеевича, отрока, внука кровного, оставил Блуднице престол. Но если Екатерина I самодержица из блудниц, то Екатерина II Великая была уже блудящая императрица. И рабство при матушке Екатерине стало не государственным, но личным.
Кстати сказать, Петр Великий и супруга его Екатерина Алексеевна нарожали сукиных детей. Именно так официально писались в документах незаконнорожденные дети, появившиеся у супругов невенчанных или же до венчания, как в случае Петра и Екатерины.
Первая дочь их умерла в младенчестве. Вторая, Анна, была любимицей Петра. Её склонялся назвать наследницей престола. Ставши герцогиней голштинской, Анна родила Карла-Петра-Ульриха – будущего императора Петра III. Стало быть, и на нем сие сучье проклятие.
Третья сукина дочь Петра – Елизавета – императрица России.
Восемнадцатый век в Отечестве нашем – век царствующих женщин. Екатерина I, Анна Иоанновна, правительница Анна Леопольдовна, Елизавета, Екатерина Великая – стояли у власти 70 лет из ста.
При Екатерине I государством вертел, как девкою, Александр Данилыч Меншиков. О России ему думать было некогда, искал, как в лихорадке, возможность добыть престол для своего потомства.
Анна Иоанновна – человек русский. Воспитанная в Измайловском дворце шутами матушки своей царицы Прасковьи и немцем Иоганном Остерманом, братом всесильного Генриха Остермана, звавшегося Андреем Ивановичем, Анна Иоанновна двадцать лет жила в Миттаве, именуясь герцогиней курляндской. Вдовою она стала сразу же после свадебных пиров. Супруг ее не перенес петербургского похмелья, умер по дороге домой.
На царство нищую герцогиню на условиях «Кондиций» позвали «верховники». Статьи «Кондиций» уничтожали в России самодержавную власть. Императрица лишалась возможности не только управлять страной, но даже жаловать свое окружение придворными чинами.
Гвардейцы вернули власть новой государыне. Вот почему Анна Иоанновна ненавидела «верховников», а заодно всю русскую аристократию. Опасаясь переворота, она окружила себя немцами. Страной правил Остерман, войны вел фельдмаршал Миних, за порядком в стране наблюдала Канцелярия Тайных дел и Бирон – ужас России. Не доверяя гвардии, Анна Иоанновна учредила Измайловский и Конный полки под командованием остзейских офицеров. Им-то и раздаривала русские земли с русскими мужиками. Символом правления Анны Иоанновны стал Ледяной дом. Из добрых ее дел – семинария на тридцать пять человек при Академии наук, школы в полковых гарнизонах для детей солдат и мелкого дворянства да указ о сбережении лесов.
Елизавета Петровна вернула Россию русскому дворянству. Но вот она, глубина ума ее: президентом Академия наук назначила брата своего любовника, восемнадцатилетнего Кириллу Разумовского. Образования у президента – год вояжа заграничного.
Об ограблении народа говорить не станем. На балах при Елизавете зажигали разом тысячу двести свечей, а балы два раза в неделю. На всякий бал приглашалось четыреста дам в бриллиантах, ибо в хрусталях и дешевых камешках появляться пред очи императрицы воспрещалось государственным указом.
Символ правления Елизаветы: 13 тысяч платьев, сгоревших вместе с Зимним дворцом, и 16 тысяч пошитых заново.
Екатерина Великая приобрела для России Крым, Польшу и, угождая дворянству, превратила крестьянина в вещь. Надругалась над Христом, ибо православные продавали православных, выменивали на собачьи своры, засекали до смерти каприза ради. Что же до нравственности, то в народе рассказывали и до сих пор рассказывают: царица-матушка, не довольная фаворитами и гвардией, – померла под жеребцом.
В наши дни, как и положено в годы государственных переломов, развелось множество извратителей истории. Снова восхваляют Екатерину Великую, годы правления которой даже Пушкин признал позором русской государственности.
Находят положительное в правлении Петра III, пустившегося во все тяжкие насаждать в России неметчину. Кому Петр III по-настоящему дорог, так старообрядцам: единственный из государей, кто уравнял в правах прихожан официальных церквей с исповедниками староотеческого обряда.
Все громче и настойчивей – особенно в драматургии – возносятся хвалы императору Павлу.
Так давайте вспомним, с чего началось его царствование: с приказа надраивать до сияния пуговицы на мундирах. С запрещения русской упряжи и предписания полиции через 15 дней резать постромки. Перечислим только некоторые из реформ Павла Петровича. Указ срывать и резать круглые шляпы. Запретить ставить на окна цветы, если на окнах нет решеток. Запретить выпускать на улицу собак. Запретить ездить быстро. Запретить кареты. Запретить отложные воротники, фраки, жилеты, сапоги с белыми отворотами. Запретить дамам носить синие юбки с белыми блузками. Запретить бакенбарды.
А что Павел дал армии, кроме сияющих пуговиц? Букли и косы. Солдатам караульных полков приходилось всю ночь заплетать друг другу косы, а с косою да с буклями спать уже нельзя: помнёшь. Так и сидели до начала вахтпарада. Первым же указом разогнал император Павел стотысячную армию, воевавшую с Персией, только потому, что ею командовал брат фаворита матушки Екатерины Валериан Зубов. Всем полкам назначены были новые квартиры в разных губерниях России. Особенно «повезло» драгунам, получившим предписание из-под Баку следовать в Иркутск. Что же до военной стратегии, до тактики… Гатчинец Клейнмихель, бывший лакей генерала Апраксина, преподавал порядок строевой и караульной службы – фельдмаршалам Екатерины.
Поклонники Павла могут с полным правом назвать своего кумира еще и реформатором русского языка. Прежде всего в военных командах: вместо русского «ступай» – приказано было говорить «марш», вместо «заряжай» – «шаржируй», «взвод» заменило слово «плутонг», «отряд» – «деташемент», а пехоту при Павле называли инфантерией. Подверглось запрету слово «магазин». Магазины стали лавками.
Цензорам приказано было вычеркивать слово «обозрение», меняя на «осмотрение», врачи стали лекарями, граждане – жителями. «Отечество» – настрого заменялось «государством». У знаменитого драматурга Августа Коцебу в драме «Октавия» убрали слово «республика», в комедии «Эпиграмма» цензура посчитала вредною фразу о том, что «икру получают из России, Россия страна отдаленная». В другой его пьесе влюбленный сапожник вместо слов: «Я уезжаю в Россию, говорят, там холоднее здешнего», после правки цензора произносил несколько иное «Я уезжаю в Россию: там только одни честные люди».
Павел и в дворцовом этикете произвел реформу. Было указано всем целующим руку императора стукать об пол коленом с такою же силой, как солдат ударяет ружейным прикладом. Губами при этом полагалось чмокать, чтоб слышно было! А на балах танцоры обязаны были при всех фигурах лицо свое обращать к государю.