Текст книги "Ада, или Радости страсти"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
20
Назавтра, еще утопая носом в набитой снами пышной подушке, добавленной к его в прочих смыслах скудной постели благожелательной Бланш (с которой он, следуя салонным правилам сна, держался за ручки в занимающем дух ночном кошмаре, возможно, навеянном ароматом ее дешевых духов), мальчик вмиг осознал, что у порога стучит, ожидая, когда его впустят, счастье. Стараясь насильно продлить блистанье его неузнанности, Ван сосредоточился на последних оставленных глупым сном следах слез и жасмина, однако счастье тигриным скачком само ворвалось в его жизнь.
О, опьянение только что обретенными льготами! Похоже, тени его удалось прокрасться и в Вановы грезы, в ту, последнюю часть недавнего сновидения, где он рассказывал Бланш, что выучился летать и что эта его способность к волшебной легкости обращения с воздухом позволит ему побить все существующие рекорды по прыжкам в длину, прогулявшись, так сказать, в нескольких вершках над землей на расстояние, к примеру, футов в тридцать-сорок (чрезмерную протяженность прогулки могут счесть подозрительной), между тем как трибуны сойдут с ума, а Замбовский из Замбии подбоченясь будет смотреть, не имея сил ни отвести глаза, ни им поверить.
Нежность утраивает настоящий триумф, ласковость – лучшая смазка истинной свободы, но гордости и страсти снов эти чувства неведомы. Добрая половина неизъяснимого счастья, которое Вану отныне предстояло вкушать (вовеки, надеялся он), была обязана своей мощью уверенности, что теперь ему можно привольно и неторопливо расточать перед Адой все те незрелые нежности, о которых доселе он, ходивший в узде светской стыдливости, мужского самолюбия и добродетельных опасений, не смел даже помыслить.
По субботам и воскресеньям о всех трех трапезах дня оповещали три удара гонга: малый, средний, большой. Первый сейчас как раз гудел, сообщая, что в столовой накрыт завтрак. Вибрации гонга напомнили Вану, что, сделав всего двадцать шесть шагов, он воссоединится со своей юной сообщницей, вкусный мускус которой еще сохранялся в ямке его ладони, – и все его существо всколыхнулось в слепящем изумлении: неужто это и вправду случилось? И мы с ней вправду свободны? Некоторые из живущих в неволе пичуг – рассказывают, смешливо подрагивая тучными телесами, китайские любители птичьего пения – каждое божье утро, едва пробудившись, с размаху бьются о прутья клетки в машинальном, продолжающем сон и направленном сном порыве (и после несколько минут пребывают в беспамятстве), – хотя в остальное время они, эти радужные каторжане, вполне веселы, разговорчивы и послушны.
Ван сунул голую ступню в полотняную тапочку, одновременно нашаривая ее напарницу под кроватью, и полетел вниз мимо удовлетворенного князя Земского и поскучневшего Винсента Вина, епископа Балтикоморы и Комо.
Однако она еще не спустилась. В яркой столовой, полной желтых цветов, поникших под гроздьями солнечных пятен, питался дядя Дан. Он был в одежде, уместной в уместно жаркий деревенский день и состоявшей из костюма в полосочку поверх лиловой фланелевой сорочки и пикейного жилета с красно-синим клубным галстуком и очень высоко заколотым золотой английской булавкой мягким воротничком (правда, пока комикс печатался – ибо речь идет о воскресенье, – все опрятные полоски и краски слегка сместились). Дядя Дан как раз покончил с первым кусочком поджаренного хлеба, намазанного маслом и годовой выдержки апельсиновым джемом, и теперь, набрав полный рот кофе, по-индюшачьи гулюкал, прополаскивая им, прямо во рту, зубные протезы, перед тем как проглотить напиток вместе со смачным сором. Будучи, во что я имею основания верить, человеком решительным, я, конечно, могу заставить себя еще раз взглянуть в его розовое лицо с рыжими (вращающимися) «усишками», но выносить этот профиль с отступающим подбородком и кудрявыми рыжими баками я не обязан (так сказал себе Ван, когда в 1922-м снова увидел цветы baguenaudier’а[65]65
Пузырник древовидный (фр.).
[Закрыть]). И потому он не без приятного предвкушения обвел взглядом синие кувшинчики с горячим шоколадом и ломтики палкообразного хлеба, приготовленные для оголодалых детей. Марина завтракала в постели, дворецкий с Прайсом кормились в нише буфетной (напоминает что-то приятное), а мадемуазель Ларивьер до полудня к еде вообще не притрагивалась, ибо принадлежала к обуянным смертным страхом «мидинеткам» (вероучение, а не модная швея) и даже своего исповедника ухитрилась вовлечь в эту секту.
– Дядя, голубчик, вы могли бы и нас взять с собой на пожар, – заметил Ван, наливая себе шоколаду.
– Ада тебе все расскажет, – ответил дядя Дан, любовно намазывая маслом и джемом еще один тост. – Ей наша экскурсия очень понравилась.
– А, так она, значит, тоже ездила?
– Ну да – в черном шарабане, с дворецкими. Превеселое зрелище, rally[66]66
По правде сказать (англ., искаж.).
[Закрыть] (псевдобританский выговор).
– Это, наверное, была какая-то из кухонных девушек, а не Ада, – заметил Ван и добавил: – Я и не знал, что у нас их несколько, – то есть дворецких.
– Да вроде того, – неуверенно сказал дядя Дан. Он повторил процесс полоскания и, негромко кашлянув, надел очки – но, поскольку утренней газеты нынче не было, снова их снял.
Внезапно Ван услышал ее долетевший с площадки лестницы милый сумрачный голос, говоривший кому-то вверху: «Je l’ai vu dans une des corbeilles de la bibliothèque», – предположительно о герани, фиалке или венерином башмачке. Наступила «перильная», как выражаются фотографы, пауза, затем из библиотечной донесся довольный вопль горничной, и голос Ады прибавил: «Je me demande, хотела бы я знать, qui l’a mis là, кто ее туда сунул». Aussitôt après она появилась в столовой.
Она надела – вовсе с ним не сговариваясь – черные шорты, белую безрукавку и тапочки. Зачесанные назад и заплетенные в тугую косичку волосы открывали высокий округлый лоб. Под нижней губой отливал глицериновым блеском кустарно припудренный розовый прыщик. Слишком бледна, чтобы казаться хорошенькой. С собой она принесла томик стихов. Старшая моя пожалуй что простовата, но у нее хорошие волосы, а вот меньшая мила, только рыжая, как лиса, говаривала Марина. Неблагодарный возраст, неблагодарное освещение, неблагодарный художник, но не неблагодарный влюбленный. Его качнула истинная волна обожания, поднявшаяся из поддушной ямки прямиком в небеса. Трепетная радость видеть ее и знать, что она знает, и знать, что никто больше не знает о том, чему они предавались не далее как шесть часов назад – безудержно, сладостно, нечистоплотно, – оказалась непомерной для нашего неопытного любовника, как ни старался он принизить эту радость нравственной коррективой очернительного наречия. С натугой выдавив вместо привычного утреннего приветствия хилое «хелло» (на которое она к тому же не обратила внимания), он сгорбился над завтраком, продолжая, однако, приглядывать потайным полифемовым органом за каждым ее движением. Пройдя за спиной господина Вина, она легко прихлопнула его книгой по лысой макушке, шумно придвинула стул поближе к нему и уселась напротив Вана. Изящно, по-кукольному перемигивая ресницами, она нацедила себе большую чашку шоколаду. И хотя тот был изрядно подслащен, дитя подцепило ложечкой сахарный ком и опустило его в чашку, с удовольствием наблюдая, как коричневатая жидкость пропитывает и растворяет зернистый, обкрошенный уголок, а там и кусок целиком.
Тем временем туго соображавший дядя Дан попытался словить на лысине воображаемое насекомое, поглядел вверх, по сторонам и наконец обнаружил, что едоков за столом прибавилось.
– Ах да, Ада, – сказал он, – вот Вану не терпится кое-что выяснить. Чем ты тут занималась, дорогая моя, пока мы с ним тушили пожар?
Отблеск последнего облил ее. Вану еще не приходилось видеть, чтобы девочка (белокожая до прозрачности, какой была Ада), да, собственно, и кто-либо другой, фарфоровый или персиковый, краснел столь основательно и привычно, и эта привычность удручила его, как нечто гораздо более предосудительное, нежели любое деяние, из-за которого стоит краснеть. Метнув на помрачневшего мальчика дурацкий вороватый взгляд, она залепетала что-то о том, как, объятая огнем, лежала в своей кроватке.
– Ну чего ты там лежала, – резко оборвал ее Ван, – мы же с тобой вместе любовались заревом из окошка библиотечной. Дядя Дан is all wet.[67]67
Просто напутал (англ.); буквально – «весь промок».
[Закрыть]
– Ménagez vos américanismes, – сказал дядя Дан и раскинул в отеческом приветствии руки навстречу бесхитростной Люсетте, которая семеня входила в комнату; в маленьком кулаке она, будто орифламму, сжимала младенчески розовый, туго набитый бабочками сачок.
Ван, неодобрительно глядя на Аду, покачал головой. Ада показала ему заостренный лепесток языка, и ее любовник в ужасе и самоозлоблении осознал, что тоже заливается краской. И это все об обретенных льготах. Сунув салфетку в кольцо, он удалился в «местечко», расположенное неподалеку от парадных сеней.
Дождавшись, когда и Ада покончит с завтраком, Ван перехватил ее, чуть не лопавшуюся от повидла, на лестнице. Для обдумывания дальнейших действий им отводился от силы миг, все происходило, говоря исторически, на заре развития романа, еще пребывавшего в руках пасторских жен и членов Французской академии, так что миги, подобные этому, представляли немалую ценность. Они сговорились отправиться перед обедом на прогулку и отыскать уголок поукромнее. Ей нужно было закончить для мадемуазель Ларивьер перевод на английский. Она показала набросок. Франсуа Коппе? Да.
Their fall is gentle. The woodchopper
Can tell, before they reach the mud,
The oak tree by its leaf of copper,
The maple by its leaf of blood.[68]68
Они опадают медленно, дровосек / способен отличить, прежде чем они опустятся в грязь, / дуб по его листу из меди / и клен по его кровавому листу (англ.).
[Закрыть]
– «Leur chute est lente, – сказал Ван, – on peut les suivre du regard en reconnaissant» – парафрастический оттенок, присущий «chopper» и «mud», – это, разумеется, чистой воды Лоуден (мелкий поэт и переводчик, 1815–1895). Пожертвовать же первой половиной строфы ради спасения второй значит, по-моему, поступить на манер русского барина, который, бросив волкам кучера, следом и сам вывалился из саней.
– А по-моему, ты глуп и чрезмерно жесток, – ответила Ада. – Я не собиралась создавать произведение искусства или блестящую пародию. Речь идет просто о выкупе, которого спятившая гувернантка требует от бедной, перетрудившейся гимназистки. Жди меня в Павильоне пузырника, – прибавила она, – я спущусь ровно через шестьдесят три минуты.
От рук ее веяло холодом; шея пылала; мальчик почтмейстера звонил у дверей; Бут, молодой лакей, внебрачный отпрыск дворецкого, уже летел по звучным плитам сеней.
По воскресеньям утренняя почта запаздывала вследствие пухлости воскресных приложений к газетам Балтикоморы, Калуги и Луги, которые старый почтмейстер Робин Шервудский, облачась в ярко-зеленый мундир, верхом развозил по дремотной деревенской округе. Сбегая по ступенькам веранды и напевая школьный гимн – единственный мотив, какой ему когда-либо удавалось воспроизвести, – Ван увидел Робина, сидевшего на старой гнедой кобыле, придерживая за узду бойкого вороного жеребчика своего воскресного помощника, миловидного паренька-англичанина, которого старик, как шептались за розовыми изгородями, любил куда сильней, чем того требовала служба.
Ван достиг третьей лужайки и павильона за нею и внимательно осмотрел подмостки, предназначенные для сцены, которую здесь предстояло сыграть, «будто часом раньше приехавший в оперу провинциал, коего целый день растрясало на горячих проселках с васильками и маками, цеплявшимися за колеса его двуколки и, переливаясь, кружившимися вместе с ними» (из Флюберговой «Урсулы»).
Голубые бабочки величиною примерно с малых белянок, да и происходившие, подобно им, из Европы, перепархивали над зарослями, опускаясь на поникшие гроздья желтых цветов. Через сорок лет после этого дня, в обстоятельствах менее щекотливых, нашим любовникам предстояло с зачарованной радостью снова увидеть таких же бабочек над таким же пузырником, обступившим лесную тропу близ Зустена в Валлисе. Пока же Ван вглядывался в будущее и предвкушал, как он станет запоминать то, что ему предстоит вспоминать потом, и, раскинувшись на траве, следил за громадными гордыми голубянками, то пламенно призывая в пестром свете павильона видение бледных Адиных ног и рук, то холодно повторяя себе, что факту ни за что не сравняться с фантазией. Впрочем, когда Ван с мокрыми волосами и звоном в коже вернулся, поплавав в широком и глубоком ручье, что бурлил за боскетом, его ожидала редкая радость: встреча с точно воспроизведенным ожившей слоновой костью предвиденьем – только и было разницы, что она распустила волосы и переоделась в куцее платьице из солнечного ситца, которое он так любил и так яро жаждал осквернить в таком недалеком прошлом.
Он решил первым делом заняться ее ногами, ибо чувствовал, что прошлой ночью отдал им недостаточно почестей: укрыть их в ножны из поцелуев от арочного свода стоп до бархатистой ижицы, – это Ван и проделал, едва они с Адой достаточно углубились в лиственничную глушь, которая замыкала парк по отвесному окату каменной кручи, отделявшей Ардис от Ладоры.
Ни он, ни она не смогли впоследствии, да, собственно, и не стремились установить, как, когда и где он «растлил» ее – вульгаризм, на который Ада из Страны Чудес случайно наткнулась в «Энциклопедии Вроди»: «нарушить влагалищную перепонку мужским или механическим органом», с примером: «Они растлили его непорочную душу (Иеремия Тейлор)». Произошло ли это той ночью, на пледе? Или в тот день под лиственницами? В тире или на чердаке, на крыше или на укромном балконе, в ванной комнате или (без особых удобств) на Волшебном Ковре? Мы не знаем, да нам это и не интересно.
(Ты так много и часто целовал, и щипал, и толкал, и торкал, и тормошил меня в этом месте, что в суматохе девственность моя затерялась; но я точно помню, что к середине лета машина, которую наши пращуры именовали «сексом», работала уже не менее гладко, чем позже, в 1888-м и далее, мой дорогой. Красными чернилами на полях.)
21
В вольном доступе к библиотеке Аде было отказано. Согласно новейшему каталогу (отпечатанному 1 мая 1884 года), библиотека содержала 14 841 единицу хранения, но даже этот сухой перечень гувернантка Ады предпочитала не давать ребенку в руки – «pour ne pas lui donner des idées». Разумеется, на собственных Адиных полках стояли таксономические труды ботаников и энтомологов, равно как и гимназические учебники и несколько безобидных модных романов. Однако при этом не только предполагалось, что она не вправе безнадзорно пастись в библиотеке, но и каждая книга, которую Ада забирала, чтобы читать в беседке или будуаре, просматривалась ее менторшей, а заглавие оной вместе с впечатанной штампиком датой и пометкой «en lecture» заносилось на карточку, помещаемую в особую картотеку, которую мадемуазель Ларивьер содержала в тщательном беспорядке вопреки отчаянным попыткам противуположного толка (регистрации запросов, горестных призывов вернуть наконец прочитанное и даже проклятий в адрес должника, заносимых на вставные листочки розовой, красной и багровой бумаги), попыткам, предпринимаемым кузеном Мадемуазель, мосье Филиппом Верже, тщедушным старым холостяком, болезненно безмолвным и боязливым, который раз в две недели мышкой проскальзывал в библиотеку ради нескольких часов тихой работы – до того, в самом деле, тихой, что, когда однажды под вечер высоковатая библиотечная стремянка внезапно пришла в замедленное призрачное движение и стала, будто в обмороке, навзничь заваливаться вместе с ним, обнимавшим на самом ее верху целую кипу томов, он со стремянкой и книгами приложился об пол совершенно неслышно, и греховная Ада, полагавшая, будто она здесь одна (и просматривавшая, вытянув с полки, «Тысячу и одну ночь», обманувшую все ее ожидания), приняла звук падения за шелест двери, воровато открываемой каким-нибудь пухлым евнухом.
Близость Ады с ее cher, trop cher René, как она, нежно шутя, порой называла Вана, изменила положение полностью – какие бы запреты ни продолжали витать в воздухе. Вскоре после появления в Ардисе Ван предупредил свою прежнюю гувернантку (имевшую основания верить в исполнимость его угроз), что, если ему не позволят по собственной его прихоти в любое время, на любой срок и без всяких следов «en lecture» забирать из библиотеки любой том, собрание сочинений, коробку с брошюрами или инкунабулу, он заставит отцовскую библиотекаршу, девицу Вертоградову, вполне им порабощенную и безгранично услужливую старую деву того же формата, что и Верже, и предположительно того же года издания, прислать в усадьбу Ардис несколько сундуков с сочинениями распутников восемнадцатого столетия и германских сексологов, а в придачу – всю акробатическую труппу «Шастр» и «Нефзави» в дословном переводе, да еще и с апокрифическими дополнениями. Смущенная мадемуазель Ларивьер могла бы, конечно, посоветоваться с Владетелем Ардиса, но она прекратила обсуждать с ним какие бы то ни было серьезные темы с того самого дня (в январе 1876-го), когда он произвел неожиданную (и, если быть честным, робковатую) попытку ее совратить. Что же до милейшей, беспечной Марины, то она, будучи спрошенной о совете, заметила лишь, что в возрасте Вана отравила бы свою гувернантку бурой, которой морят тараканов, если бы та запретила ей читать, к примеру, тургеневский «Дым». В результате все, чего Ада желала или могла пожелать, предоставлялось ей Ваном в различных укромных углах, а единственным видимым следствием замешательства и отчаяния Берже стало увеличение россыпей занятной, белой как снег пыльцы, всегда оставляемой им там и сям на темном ковре, в том или этом месте его кропотливых трудов, – подлинная пытка для такого опрятного человечка!
На чудесном рождественском приеме, устроенном несколько лет назад под патронажем Брайль-клуба Радуги для служителей частных библиотек, темпераментная мисс Вертоградова обнаружила, что и она, и хихикающий Верже, с которым она разделила безмолвную маленькую хлопушку (разодранную ими пополам без слышимых результатов – оказалось к тому же, что под махрившейся на обоих ее концах золоченой бумагой нет ни брелоков, ни безделушек, ни иных сюрпризов благосклонной судьбы), разделяют также импозантное кожное заболевание, выведенное недавно знаменитым американским романистом в его «Хироне» и уморительным слогом описанное их сострадальцем, поставляющим статьи в лондонский еженедельник. Мисс Вертоградова затеяла со всяческой деликатностью присылать неотзывчивому французу Вановы библиотечные карточки с разного рода краткими рекомендациями, как то: «Ртуть!» или «Höhensonne творит чудеса». Мадемуазель, тоже бывшая в курсе дела, просмотрела статью «Псориаз» в однотомной медицинской энциклопедии, которую оставила ей в наследство покойница-мать и которая не только помогала ей и ее подопечным избавляться от разного рода пустяковых хвороб, но и снабжала потребными болестями персонажей рассказов, публикуемых ею в «Québec Quarterly». В данном случае целебное средство, оптимистически предлагаемое энциклопедией, состояло в том, чтобы «по меньшей мере дважды в месяц принимать теплую ванну и избегать пряностей»; этот совет она отстукала на машинке и вручила кузену в конверте вместе со стандартной открыткой, содержавшей пожелание скорейшего выздоровления. И наконец, Ада показала Вану посвященное тому же предмету письмо доктора Кролика; в нем говорилось (в переводе на русский): «Покрытых кармазинными пятнами, серебристыми чешуйками и желтой коростой калек, безвредных псориатиков (не способных передавать поразившую их болезнь и во всех иных отношениях людей совершенно здоровых – на самом-то деле, как любил отмечать мой учитель, это „бобо“ оберегает их от баб и бубонов) в Средние века путали с прокаженными – да-да, с прокаженными, – и тысячи, если не миллионы Верже с Вертоградовыми потрескивали и подвывали, привязанные энтузиастами к столбам, установленным на площадях Испании и прочих огнелюбивых держав». Впрочем, это замечание дети решили не помещать, как поначалу намеревались, в каталог мирного мученика под шифром «ПС»: лепидоптериста лишь допусти поболтать о чешуйках, после не остановишь.
Вслед за тем как первого августа 1884 года бедный библиотекарь вручил хозяевам démission éplorée, романы, стихи, научные и философские труды уплывали из библиотеки, незамечаемые уже никем. Они пересекали лужайки и путешествовали вдоль изгородей примерно так же, как предметы, уносимые человеком-невидимкой в очаровательной сказке Уэльса, и опускались в руки Ады при всяком ее свидании с Ваном. Оба искали в книгах возбуждающего, что вообще свойственно наилучшим читателям; оба отыскивали во многих прославленных произведениях претенциозность, скуку и поверхностное вранье.
При первом – лет в девять-десять – чтении Шатобриановой повести о романтических брате с сестрой Ада не вполне уразумела предложение «les deux enfants pouvaient donc s’abandonner au plaisir sans aucune crainte». Статья одного похабника-критика, помещенная в сборнике «Les muses s’amusent»,[69]69
«Музы забавляются» (фр.).
[Закрыть] которым ныне Ада, ликуя, пользовалась для наведения справок, поясняла, что donc[70]70
Стало быть (фр.).
[Закрыть] относится как к бесплодию нежного возраста, так и к бесплодности нежных кровосмесительных связей. Ван, однако, заявил, что и писатель, и критик ошиблись, и в подтверждение предложил вниманию возлюбленной главу из опуса «Кодекс и секс», в которой обсуждалось воздействие разрушительного каприза природы на общество.
В те времена, в той стране, слово «кровосмесительный» не только означало «нечистый» – тонкость, интересовавшая больше лингвистов, чем законодателей, – но также косвенно выражало (в сочетаниях вроде «кровосмесительное сожительство» и прочих) вмешательство в ход продолжающейся эволюции человека. К той поре история уже давно заменила апелляции к «божественному закону» здравым смыслом и общедоступными научными данными. При подобном отношении к предмету «кровосмесительство» можно было считать преступным лишь в той же мере, в какой преступен инбридинг. Но, как еще во времена Мятежей Альбиносов (1835) указал судья Лысов, практически все североамериканские и татарские скотоводы и земледельцы пользовались инбридингом в качестве способа воспроизводства, предназначенного для закрепления и стимуляции, стабилизации и даже создания благоприятных характеристик племени или породы, практикуя его, разумеется, без чрезмерного рвения. При чрезмерном же рвении смешение крови приводит к различным формам упадка, к появлению уродцев, мозгливых особей, «немотных мутантов» и наконец к безнадежной бесплодности. Вот это уже действительно попахивало преступлением, а поскольку никто не смог бы осмысленно контролировать разгул неразборчивого инбридинга (где-то в недрах Татарии пятьдесят поколений все более и более шерстистых баранов недавно оборвались рождением одного-единственного лысого, пятиногого, крошечного барашка-импотента – и даже отсечение голов многочисленным скотоводам не помогло воскресить распространенную прежде породу), постольку самое, быть может, лучшее – запретить «кровосмесительное сожительство», и дело с концом. С этим судья Лысов и его сторонники не согласились, усмотрев в «намеренном запрете возможного блага ради избежания вероятного зла» нарушение одного из основных прав человека – права наслаждаться свободой собственной эволюции, свободой, неведомой от начала времен никаким иным существам. К сожалению, следом за известной лишь по слухам напастью, поразившей волжских скотов и скотоводов, уже непосредственно в США и в самый разгар дискуссии обнаружилось куда полнее документированное fait divers. Некий Иван Иванов из Юконска, американец, описываемый как «привычно пьяный поденщик» («неплохое определение подлинного художника», – весело заметила Ада), ухитрился каким-то образом обрюхатить – во сне, по его собственным и его огромной семьи уверениям, – свою же пятилетнюю правнучку Марью Иванову, а затем, пять лет спустя, в новом приступе сомнамбулизма наградил дитятей и Марьину дочку, Дарью. Фотографии десятилетней бабушки Марьи купно с маленькой Дарьей и ползающей вокруг нее малюткой Варей появились во всех газетах, а генеалогический фарс, в который обратились отношения живущих в разгневанном Юконске – отнюдь не всегда чистой жизнью – членов семьи Ивановых, лег в основу множества потешных головоломок. Прежде чем шестидесятилетний сомнамбул успел продолжить свою производительную деятельность, его в соответствии с древним русским законом упекли на пятнадцать лет в монастырь. Выйдя на волю, он вознамерился достойным образом загладить свой грех, женившись на Дарье, обратившейся к той поре в грудастую девку, которой хватало своих несчастий. Газетчики подняли вокруг их венчанья шумиху, и на новобрачных дождем посыпались дары от доброжелателей (от старых дам из Новой Англии, от прогрессивного поэта, обосновавшегося в теннессийском Вальс-колледже, от какой-то мексиканской гимназии в полном составе et cetera), однако в самый день свадьбы Гамалиил (тогда еще молодой крепкий сенатор) потребовал, с такой силой ахнув при этом по круглому столу кулаком, что отшиб последний, повторного судебного разбирательства и смертной казни. То был, разумеется, всего лишь темпераментный жест, и все же дело Ивановых накрыло длинной тенью скромный вопрос о «благотворности инбридинга». К середине столетия вступать в брак запретили не только двоюродным братьям с сестрами, но даже дядьям с внучатыми племянницами; а в некоторых плодородных угодьях Эстотии вышло распоряжение не занавешивать на ночь окна населенных большими крестьянскими семьями изб, в коих на блинообразных тюфяках почивало порой до дюжины лиц разного возраста и пола, – дабы в оные удобнее было заглядывать патрульщикам с петролейными факелами – «Пронырливым Патрикам», как окрестил их один анти-ирландский бульварный листок.
Столь же весело хохотал Ван, когда ему довелось откопать для энтомологически мыслящей Ады следующий пассаж из почтенной «Истории способов совокупления». «На некоторые опасные и смешные стороны, присущие „позе миссионера“, принимаемой при совокуплении нашей пуританской интеллигенцией и столь справедливо осмеиваемой „примитивными“, но здравомыслящими туземцами островов Бегури, указывает выдающийся французский востоковед [здесь мы опускаем упитанную сноску], который описывает обряд спаривания мухи Serromyia amorata Пупарта. Во время спаривания вентральные поверхности обеих особей прижаты одна к другой, а рты соприкасаются. По завершении же последнего содрогания (frisson), сопровождающего любовный акт, самка через рот обессиленного партнера высасывает все его внутренности. Можно предположить (см. Пессон и др.) [следует еще одна обширная сноска], что различные лакомые кусочки, скажем, завернутая в паутиноподобное вещество сочная клопиная нога или просто красивые подарки (легкомысленный тупичок либо изысканный зачин эволюционного процесса – qui le sait!), как, например, прилежно обернутый и перевязанный листочком красного папоротника лепесток цветка, который некоторые мушиные самцы (но, по-видимому, не дурачье из разряда femorata и amorata) преподносят самке перед совокуплением, представляют собой подобие благоразумной гарантии того, что прожорливость юной леди не обретет опасного крена».
И уж совсем потешными оказались «рекомендации» канадийской ученой дамы, мадам де Рин-Фичини, трудившейся на ниве общественного призрения и опубликовавшей трактат «О приемах против зачатия», написанный (дабы не вгонять в краску эстотцев и соединенно-штатовцев наставлениями, которые она предлагала видавшим виды коллегам, подвизавшимся в той же области) на капусканском диалекте. «Единоверна метода, – писала она, – пур обадур натура, есть пур уна силовек де контина-контина-контина до пора ле плезир невтерпа; унд тут, а ль ультима инстанта, свитчера а ль альтра протыра [отверстие]; чегорадио уна фемина ардора андор пондероза довлеет вертурна мгновенна, принимата ля удобнованто пер позитио раковато», – последний термин туманно объяснялся в дополнении к словарю как «поза, широко распространенная в сельских общинах среди всех слоев населения, начиная с мелкопоместного дворянства и кончая последней крестьянской скотиной, на всем протяжении Соединенных Америк, от Патагонии до Антикости». Ergo,[71]71
Следовательно (лат.).
[Закрыть] заключил Ван, от миссионера остался один только дым.
– Твоя вульгарность не знает границ, – говорила Ада.
– Что ж, я предпочел бы скорее сгореть, чем дожидаться, пока меня заживо уплетет эта самая «шерами», или как ты ее называешь, и пока моя вдовушка осыплет мои останки кучей крошечных зеленых яичек!
Как ни парадоксально, но на Аду при всей ее «научной» складке объемистые ученые труды с ксилографированными органами, интерьерами убогих непотребных домов эпохи Средневековья и фотографиями того или иного маленького «кесаря», выдираемого из материнской утробы мясниками либо хирургами в масках в древний либо современный период, нагоняли лишь скуку; тогда как Вана, не любившего «естественной истории» и фанатически отрицавшего существование физической боли в любом из миров, бесконечно очаровывали словесные и живописные изображения истерзанной человеческой плоти. Что же до прочих, более светлых сфер, то тут их увлекало и утешало почти одно и то же. Обоим нравились Рабле и Казанова; оба терпеть не могли le sieur[72]72
Господин (фр.).
[Закрыть] Сада, герра Мазоха и Хейнриха Мюллера. Английская и французская порнопоэзия, порой остроумная и поучительная, в больших количествах вызывала у них тошноту, а присущая ей, особливо во Франции в канун вторжения, падкость до изображения любострастных утех монахов с монашками представлялась обоим столь же непостижимой, сколь и непотребной.
Восточные эротические гравюры из собрания дяди Дана оказались в артистическом отношении бездарными, а в акробатическом бесполезными. Самая дурацкая и дорогая картинка изображала монголку с тупым, увенчанным уродливой прической овальным личиком, предававшуюся посреди помещения, похожего на забитую ширмами, цветами в горшочках, шелками, бумажными веерами и фаянсовой посудой витринку, любовному общению с шестеркой полноватых, пустолицых гимнастов. Трое мужчин, раскорячась в редкого неудобства позах, одновременно обслуживали три основных отверстия блудницы; еще двух клиентов она ублажала вручную, а шестому, карлику, пришлось довольствоваться ее деформированной ступней. Еще шестеро сладострастников предавались содомскому греху с непосредственными партнерами дамы, и, наконец, самый последний тыкался ей в подмышку. Дядя Дан, терпеливо распутавший все эти конечности и складочки на животах, прямо или опосредованно связанные с пребывающей в совершенном спокойствии женщиной (каким-то образом еще сохранившей остатки одежд), пометил карандашом цену картинки и определил ее как «Гейшу с 13 любовниками». Ван, однако, обнаружил пятнадцатый пупок, подброшенный расщедрившимся художником, но не допускающий решительно никакой анатомической привязки.