Текст книги "Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве"
Автор книги: Владимир Бараев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
МИХАИЛ ПЕТРАШЕВСКИЙ
Михаил Васильевич действительно походил на декабриста Никиту Муравьева фигурой и манерой разговора. Правда, у Петрашевского была буйная окладистая борода, словно возмещавшая недостаток волос на голове. И, удивительное дело, Петрашевский выглядел старше Бестужева, хотя был на двадцать один год моложе.
– Искренне рад познакомиться, – Петрашевский встал, заволновался, увидев нежданного, но столь дорогого гостя, начал спрашивать о матушке, сестрах.
– Матушка умерла через два года после встречи с вами, а сестры более десяти лет жили здесь, в Селенгинске, недавно проводил в Москву.
– Прекрасно помню их, беседовал с ними в Сольцах.
– Вы хоть пожили там? – спросил Бестужев.
– Очень мало, хотя матушка купила усадьбу, можно сказать, ради меня – думала отвлечь этим от политики, но, как видите…
– Словно рок какой-то над Сольцами. Жили мы – оказались в Сибири, купили вы – и тоже попали сюда. Все мы грешны перед матерями. И сколько их еще поплачет о сыновьях!
– Мне было четыре года, когда произошло восстание, но я хорошо помню, как испугался выстрелов пушек. Мать стала успокаивать, а я зову отца. Только потом узнал, что в то время он пытался спасти Милорадовича. А между прочим, хороший был человек… Жаль, что погиб. Отец так жалел его и проклинал бунтовщиков. Знал бы он тогда, что двадцать лет спустя его сын окажется во главе нового заговора.
– Но был ли заговор? У вас, я знаю, не было никакой секретности. На ваши пятницы мог прийти любой.
– А мы и стремились к большему числу людей, – Петрашевский встал, подошел к окну. – Основная ваша беда была в том, что главную цель заговора знала лишь горстка людей, да и они не достигли согласия в действиях. Но случай к достижению цели представился вам настолько соблазнительный, что и при недостаточности средств можно было надеяться на успех…
«Сейчас скажет о нерешительности, медлительности», – подумал Бестужев, но, к удивлению, Петрашевский заговорил о противоположном.
– Однако успеха не могло быть – у вас не было связи с народом. Масса всегда против самовластья, но она должна дорасти до идей социализма. А для этого нужно множеству людей стать пропагаторами этих идей в народе, всеми средствами распространять их, но действовать при этом нужно постепенно, исподволь, полагаясь на время.
– Но вы же сами убедились, чем кончается пропагаторство.
– К сожалению, не мы первые, не мы последние. Вы сами говорите, сколько еще матерей поплачет о сыновьях. Но когда идеи социалистов укоренятся в массах и их возглавят твердые личности, имеющие полное согласие друг с другом, тогда будет бессильно и войско. И правительство подчинится воле народа…
Слушая Петрашевского, Бестужев понимал, что тот не высказывает всего, что он думает о декабристах, и наверняка смягчает выражения, чтобы не задеть достоинства старших собратьев. Ведь Петрашевский знает, что книги Фурье, Сен-Симона не дошли до Сибири. И хоть Петрашевский годился ему в сыновья, Бестужев подумал, что глава первого после декабристов тайного общества превосходит его в знании новых теорий и в определенном смысле не младше, а старше Бестужева – историческим опытом, опытом новой борьбы, знаниями…
Услышав о процессе над петрашевцами, декабристы не могли спокойно отнестись к их судьбе – ведь они увидели в них своих преемников. Не все в их действиях казалось разумным, особенно удивляло беспечное отношение к конспирации, из-за чего их общество вряд ли можно было назвать тайным, и почти полная неясность дальнейших действий, то есть самого главного – как свергнуть самовластье.
Якушкин написал тогда из Ялуторовска, что и в наше время люди, которых называют социалистами, коммунистами, несмотря на нелепые учреждения, которые они предлагают взамен существующих, оказали и оказывают положительную услугу человечеству, смело выступая против прежних предрассудков.
Когда до Селенгинска долетели слова «социализм», «коммунизм», брат Николай сказал, что «наши общины суть не что иное, как социальный коммунизм на практике…». Именно так и написал он Волконскому в 1850 году.
Садясь в фельдъегерскую тройку, чтобы отправиться на каторгу, Николай сказал: «И в Сибири есть солнце. Какую коммуну мы там устроим!» И ее действительно создали – общий котел, общие финансы, библиотека, «академия». Но это – коммуна каторжная, а как создать подобное на воле? Главное же, как вообще завоевать свободу? Повешены, сосланы в Сибирь декабристы. Свободомыслию Герцена и Огарева нет места в родном отечестве. Разгромлены даже не успевшие приступить к делу петрашевцы. Как же, какими средствами бороться против самовластья? Есть ли на Руси реальные силы, способные свергнуть его? Петрашевский говорит об идеях социализма, которые надо внедрить в массах. Но кто станет застрельщиком в борьбе за святое дело?
И хотя казнить петрашевцев царь не стал, он обошелся с ними не менее изощренно. Чего стоит гнусная в своем садизме сцена с расстрелом и отменой его в последний момент? А пытки электричеством? Бестужев сомневался, были ли они, но удобно ли спрашивать о них, ведь это может причинить боль Петрашевскому, однако в конце концов все же спросил.
– Трудно сказать, как и что было, – ответил Петрашевский. – Тогда я находился в тяжелом состоянии, помню плохо. Но допросы с помощью телеграфа проводились, снисходить до личных встреч царь не стал.
– Простите, Михаил Васильевич, перебью вас. Не знаете ли вы инженера Романова?
– Что-то не припомню.
– Дмитрий Иванович бывал на одном из заседаний вашего общества. Сейчас же он на Амуре, прокладывает телеграф и дорогу от Кизи к Императорской гавани.
– Ах да, слышал, но только здесь. Генерал-губернатор говорил, что Романов предложил проект телеграфной линии в Русскую Америку. Почти утопия, как говорят здесь, но я думаю, это вполне осуществимо.
– Романов сказал мне, – продолжил Бестужев, – что телеграфное устройство для переговоров между Зимним дворцом и Петропавловской крепостью сооружал он.
– Вот так новость! – удивился Петрашевский. – Обязательно встречусь с ним, как появится здесь. А тогда было так: ввели меня в комнату, где уже не раз допрашивали, но усадили не на лавку, а в кресло перед столом, на котором стоял аппарат с ящиком и рупором, а рядом – гальваническая машина. Скажу откровенно, я испугался, тем более что был болен и мне тогда мерещилось черт знает что. Жандарм стал успокаивать, ничего, мол, страшного, это неопасно. Подает мне нечто вроде блюдца и велит держать возле уха. Приложил, слышу, покашливает кто-то, а потом доносится голос, слабый такой, невнятный. Я говорю жандарму, что не слышно. Он подскакивает: «Держи плотнее к уху, а отвечай в рупор». Снова лепет неясный. Слушайте, кричу, кто там? Говорите громче, а то один хрип да кашель! Жандарм побледнел, глаза на лоб: «Тихо ты! Знаешь ли, с кем говоришь?!» И тут я более отчетливо услышал из «блюдца»: «Милостивый государь, как вы себя чувствуете?» – «Простите, с кем я говорю?» – «Вопросы задаю я. Извольте отвечать». – «Отвечай, не ерепенься», – шипит жандарм, а сам весь трясется не столько от злости, сколько от страха. Ну, думаю, явно кто-то из членов святого семейства, а может, и сам Николай. «Как я себя чувствую, вам хорошо известно». – «Вы ведете себя, как дерзкий мальчишка». – «Вся моя дерзость в том, что взгляды мои, нравственные убеждения требуют положить законом предел для самовластья…» И только сказал это, меня затрясло. Хочу отбросить рупор, а руку скривило судорогой, – Петрашевский обнажил правую руку по локоть и показал темную полосу от локтя к кисти и шрамы ожогов на пальцах. – Очнулся от запаха нашатырного спирта, трогаю лоб, а он в крови – упал лицом на что-то острое, когда лишился чувств. Вытираю кровь, прошу воды. Подносят стакан, а вода в нем с прожилками, уж не кислота ли, думаю, сунул пальцы, почувствовал ожог и снова оказался в беспамятстве… Простите, не Романов ли рассказал вам о пытке?
– Нет, он этого не знал. Более того, он уверяет, что то была не пытка – видимо, случайное замыкание. А узнал я об этом из письма Фонвизиной.
– Натальи Дмитриевны? Чудесный человек! Как же она поддержала меня, всех нас! И мы так благодарны ей, ее мужу и Анненковым! И я, и Достоевский видели их мало, нас держали строго, но они проникали в тюрьму будто бы для раздачи милостыни заключенным. Наталья Дмитриевна и Прасковья Егоровна – Полина Гебль – говорили, что передадут своим друзьям и знакомым в Сибири, чтобы они помогли нам. «Куда бы вы ни попали, всюду у нас есть свои люди, – заверяли они, – и в Красноярске, и в Иркутске, и далее, за Байкалом».
Лишь в конце встречи Бестужев рассказал о стычке с купцами. Услышав об этом, Петрашевский пришел в ярость.
– Проклятые торгаши! Но с ними-то мы попробуем сладить! Не могли бы вы написать в газету?
– Мне, пострадавшему, как-то неловко, и стоит ли?
– Обязательно! Дурной славы они испугаются больше всего!
– Хотел, правда, обратиться к Муравьеву…
– Не обольщайтесь, пожалуйста.
Бестужев рассказал о встрече с генерал-губернатором и о печати и гласности в толковании Муравьева. Петрашевский ответил, что взгляды генерал-губернатора на прессу известны, стычки с ним и его клевретами уже были и еще предстоят, и он, Петрашевский, не строит иллюзий насчет процветания подлинной гласности.
Прощаясь с Бестужевым, Петрашевский все же попросил написать для газеты статью, а он подумает, как дать, за подписью автора или под псевдонимом.
ВЛАДИМИР РАЕВСКИЙ
Воскресным вечером седьмого сентября 1858 года был назначен фейерверк. Еще до начала его Иркутск был залит морем огней. «Сколько сала, стеарина, керосина сожгли, – думал Бестужев, – а сейчас в ход пойдут порох, бенгальские и китайские огни. Как бы не случилось пожара». И только он подумал так, сзади послышался колокол пожарной колесницы, запряженной парой лошадей, которые во всю прыть мчали бочки с водой.
– Неужто пожар? – крикнул он брандмейстеру.
– Никак нет-с! – ответил тот. – Но огонь сейчас будет.
И действительно, вскоре над городом взметнулось зарево, а затем раскатился треск петард, ракет, хлопушек. Люди бросились к набережной Ангары. Вертящиеся колеса, огненные щиты, вензеля, аллегорические фигуры для предосторожности были установлены на баржах, плотах, пароме-самолете. Полтора часа длилось необыкновенное для Иркутска зрелище. И то, что оно происходило над рекой, придавало огненной феерии особенно яркий, эффектный вид. Тысячи вертящихся, взлетающих и падающих огней отражались на глади быстрой Ангары. Клубы дыма и пороховой гари плыли по ее поверхности, озаряемые новыми сполохами цветных огней.
Медленно идя по набережной, Бестужев вдруг увидел Юлия Раевского. Одетый в новую парадную форму, он выглядел гораздо респектабельнее, чем на Амуре. Юлий бросился к нему.
– Как же рад видеть вас! Мы с отцом только что из России. Вон он, идемте!
Бестужев увидел у парапета крепкого, плотного человека среднего роста, с коротко стриженными темными волосами, небольшими усиками и бородкой. Задумчиво глядя на зарево фейерверка, он казался усталым и грустным, одиноким в этой ликующей, возбужденной толпе. Трудно представить в нем потомственного дворянина, блестящего в прошлом офицера, награжденного золотой шпагой за участие в Бородинском сражении, близкого друга Пушкина. Человек как человек, но явно достойный, знающий себе цену.
– Папа! Можешь себе представить, здесь Михаил Александрович Бестужев!
Обернувшись к ним, Владимир Федосеевич внимательно глянул на Бестужева, улыбнулся и протянул руку.
– Столько слышал о вас и вот наконец вижу собственными глазами!
Рукопожатие его оказалось крепким – руки, привыкшие к тяжелой крестьянской работе. Увидев его при щуренные глаза, только что такие серьезные и ставшие сразу же добрыми, Бестужев мгновенно почувствовал в нем близкого человека. Дело не только в рассказах и мнениях разных людей. Достаточно одного взгляда и слова, чтобы узнать родственную натуру. Редко бывают такие встречи! И как хорошо, что они все-таки случаются!
– Ну как вам все это? – кивнул Раевский на зарево.
– Красиво, конечно, – усмехнулся Бестужев. – Но дыму, копоти много…
– В том-то и дело. Новые земли – хорошо, но с ними расширятся и пределы лихоимства. Сибирь всегда была под спекулятивной, недостойной администрацией. Россия недалеко ушла вперед со времен Ивана Грозного – разврат и рабство, бедность и богатство, невежество и притязания на ум. При Николае Первом Россия тридцать лет не жила, а судорожно дрожала под барабанный бой. И вот на престоле – его отпрыск. Всеобщая амнистия, Амурская феерия, журналистика, словно в горячечном бреду, кричит, хрюкает о каком-то прогрессе, цивилизации, новой эре. Сначала я читал все с интересом, а вот съездил в Россию и понял, что все это мишура! Государство, где властвуют сила и произвол, где есть касты и личности выше законов, а законы применяются лишь по отношению к стаду людей, доведенных до скотоподобия, такое государство неизлечимо! Тут не гомеопатические средства нужны, а решительные хирургические меры…
– Но где эти хирурги? – спросил Бестужев. – Дворяне, разночинцы?..
– Дворяне? Дворянство у нас прежде развратилось, чем просветилось. Гниение в России началось прежде развития. Сенатская площадь и поле под Трилесами ясно показали это. Извините за резкость, но, живя тут, я близко узнал вашего диктатора Трубецкого, Волконского и других. Милые, обаятельные люди, но не борцы и не вожди! Надежды ваши, ожидания, связанные с ними, были ошибкой. Как вы могли поручить им столь серьезное дело?.. А разночинцы способны лишь к агитации – к словам, призывам. То есть говоруны. Реальной силой их не назовешь. Есть, правда, среди них любопытные личности и даже здесь, в Иркутске. Петрашевский, Спешнев, например. Они называют себя социалистами, фурьеристами. Вы не знакомы с ними?
– Вчера беседовал с Петрашевским.
– По какому поводу?
– Да дело одно… Столкнулся с купцами.
– А, с Зиминым и Серебренниковым? Вы же от них подрядились? Тот не человек, кто разойдется с ними добром. Я их знаю как облупленных. Ну и что они?
– Договор был на год, а я зазимовал в Николаевске – получилось шестнадцать месяцев, а они доплачивать не хотят.
– Сколько же?
– Тысячу.
– Ого! Да они за эти деньги скорее удавятся, чем отдадут их. Вот вам совет: сбавьте-ка половину, иначе не получите ничего. Уверяю вас. Да и за пятьсот не ручаюсь.
– А Петрашевский предлагает через газету.
– Наивный человек – чересчур верит в силу печати.
А впрочем, трудно сказать, вдруг да поможет. Но нужно что-то более влиятельное.
– Не обратиться ли к Муравьеву? – предложил Юлий.
– А чем бог не шутит, – сказал Владимир Федосеевич. – Но учтите, Николай Николаевич не такой уж…
Юлий тронул отца, увидев, что рядом прислушиваются какие-то люди.
– Вот, – кивнул Раевский на сына, – перевели в Варшаву, а все еще боится местного начальства.
– Не за себя, за вас беспокоюсь, – сказал Юлий.
– Ну что, Михаил Александрович, рад знакомству. Сейчас уж поздно, а то бы зашли к нам. Я еще побуду в Иркутске, потом – в Олонки. Может, заедете?
– Не смогу. Завершу дела, поспешу домой. Скоро зима, а хлопот по хозяйству – вам ли объяснять?
– Тогда заходите завтра.
– Вы ведь знаете, где я живу, – сказал Юлий, – приходите обязательна!
Расставшисъ с Раевским, Бестужев удивлялся, как они, только познакомившись, разговорились, словно старые друзья. Суждения Владимира Федосеевича, гораздо более резкие, острые, ничуть не напоминали ворчаиие, брюзжание Завалишина. Подумав об этом, Бестужев вдруг понял, что Дмитрий Ирииархович сводит все к личностям: беды края и страны оттого, что ими управляют не те люди, замени их – и все пойдет по-иному. Раевский же мыслит шире, глубже, видя корень зла во всем общественном устройстве России.
Обязательно зайду к нему, решил Бестужев. Но случилось так, что эта короткая мимолетная встреча оказалась первой и последней в их жизни. Из дома пришло известие о болезни сына, и Бестужев, бросив незавершенные дела, на следующее же утро выехал в Селенгинск.
«И ЗВЕЗДА С ЗВЕЗДОЮ ГОВОРИТ…»
Поднявшись по Заморской улице на Крестовую, гору, Бестужев бросил прощальный взгляд на город, обложенный ниакими облаками, и проехал под триумфальной аркой. Гирлянды живых цветов на ней пожухли, увяли, а от еловых и пихтовых лап, источающих смоляной запах, почему-то повеяло кладбищем. И тревога за сына, мучавшая всю ночь, еще более охватила его.
Почти весь день ушел на путь от Иркутска до Байкала. Заночевав в Листвянке, он первым же пароходом отплыл на восточный берег. Густой туман окутывал озеро. Как капитан рискнул выйти в путь и как ему удается находить нужное направление?..
С Байкалом были связаны особые, роковые рубежива жизни Бестужева – путь на каторгу, переезд на поселение, смерть брата Николая, путешествие на Амур, проводы сестер.
В декабре 1827 года Байкал еще не замерз, плыть по нему из-за штормов было невозможно, и каторжников отправили на санях кругомарской дорогой. Сосульки на прибрежных кустах и деревьях, образовавшиеся от брызг студеного моря, позванивали на ветру, как хрустальные подвески, переливаясь всеми цветами радуги.
Осенью 1839 года, когда их отправили на поселение, они с братом Николаем ожидали в устье Селенги разрешения перевестись в Селенгинск, где жил Торсон. Обложенный тучами Байкал был почти спокоен. И тогда они впервые увидели ход омуля на нерест. Рыба шла буквально стеной. Все протоки Селении были забиты ею. Крупные, весом до десяти и более фунтов, омули солились в бочках, а порой прямо в больших глубоких ямах, где рыба хранилась всю зиму до самого лета.
Бестужев поражался, какой рааный и как не похож на себя Байкал в каждую встречу с ним. Ревущий, штормовой в декабре. Ослепляющий гладью чистого льда весной и таинственно-туманный сейчас, осенью.
К середине дня мощный ровный норд-ост, который байкальцы называют баргузином, так как он дует из Баргузинской долины, развеял пелену тумана, открыв величавую панораму славного моря и хребта Хамар-Дабан. Склоны его в лучах не по-осеннему яркого солнца подернуты желтизной лиственниц, берез, зеленью сосен и кедров, а ниже полыхают багряные костры увядающей черемухи.
В Боярске он запряг свою лошадь в сидейку и, несмотря на поздний час и наплывающие с запада тучи, решил подняться на Хамар-Дабан, чтобы заночевать в избушке на перевале, а рано утром продолжить путь.
В узкой пади, круто идущей вверх, сразу же стало сумрачно. Глухо журчали холодные струи неугомонной горной речушки. Перестук копыт, громыханье колес о камни и коренья далеко разносились в настороженной, тревожной тишине. Лошадь, поначалу шедшая довольно бодро, вскоре притомилась, от ее боков повалил пар. Временами, учуяв какого-то зверя, она испуганно фыркала, прядала ушами.
– Ничего, – успокаивал ее и себя Бестужев, – у меня есть пистолет. Только вот не завались, а то улетим вниз…
Когда стало совсем темно, умная лошадь, осторожно перебирая копытами, все же находила дорогу, местами нависающую над самой пропастью. На крутых подъемах он соскакивал с сидейки и подталкивал ее сзади.
Поднявшись на перевал, он увидел, что небо стало проясняться. Не доезжая до избушки, он свернул вправо, к месту, где все обычно останавливаются днем – уж больно красив отсюда Байкал. Привязав лошадь к дереву, он прошел к «дивану», как проезжающие называли большую колоду у самого обрыва к озеру.
В просвете облаков появилась луна, осветив гладь ночного Байкала. Сверху хорошо видно, как холодные струи воздуха, стекая из таежных падей, на глазах превращаются в белые полосы тумана, расплываясь по воде вихреобразными спиралями. В книге Гумбольдта «Космос» или еще где-то он видел нечто подобное на рисунках, изображающих звездные системы.
Западный берег Байкала скрывался во мгле, и Бестужеву казалось, что он сидит не над озером, а у бескрайнего моря вечности и приблизился к тайнам мироздания. Но что ждет его в ближайшее время? Где найти кого-нибудь вроде Ленорман, которая точно предсказала судьбы Наполеона, Рылеева, Полины Гебль?
Ровный ветер гнал облака, все более расчищая небо. Звезды засверкали такие яркие, крупные, что казалось, будто видны даже лучики, которые как бы вспыхивают на них, и оттого звезды дрожат, мерцают, пульсируют, словно подавая друг другу какие-то сигналы. А что, если звезды – души умерших людей? И потому «звезда с звездою говорит»?
«В небесах торжественно и чудно», – тихо прошептал он и почувствовал, как дрогнуло сердце. И вдруг из глубин вечности послышался звонкий детский голос:
– Ринальдо! Пробоина у Полярной звезды!
Вздрогнув, он поднял голову и увидел у Большой Медведицы огромную хвостатую звезду – комету. Она появилась на небосводе несколько дней назад, но из-за иллюминации в Иркутске казалась гораздо меньше, чем сейчас. Мужики и бабы, видя в ней недобрый знак, крестились, махали руками, чтобы ее скорее пронесло, но с каждой ночью она разгоралась все ярче. Сейчас же, в ясном таежном небе над Байкалом ее огненный хвост был особенно ярок и жуток.
Но стоит ли бояться ее? Может, она – предвестник добра, счастья, больших перемен в жизни людей, судьбах страны?
И вновь на границе двух бездн – звездного неба и ночного Байкала, послышались неясные голоса, мелодии. А вот более отчетливо – звуки «Пассакальи», затем пение Анеты: «В час, когда мерцанье звезды разольют…» И вдруг снова отчаянный детский крик: «Тонем! А-а-а!» Мишель и Саша изо всех сил налегли на весла и выгребли к… набережной у памятника Петру. Сколько людей вокруг! Кирасиры, солдаты в киверах с ружьями. Рылеев обнимает брата Николая: «Последние минуты наши близки, но это минуты нашей свободы!..» И тут – вспышки, гром пушек, свист картечи, кровь, трупы… Лед Невы, полынья…
И перед Бестужевым чередой прошли образы погибших и тех, кто остался в живых. Но как мало – единицы соратников здесь, в Сибири. Кроме Бестужева – Раевский, Горбачевский, Завалишин, Луцкий. Десятки похоронены по обе стороны Байкала. А многие уехали в Россию – Волконский, Пущин, Трубецкой, Оболенский, Нарышкин, Штейнгейль… И они канут в бездну.
Но нет, не канут, а вознесутся звездами и будут вечно сиять над Россией, посылая потомкам «и чувства жар, и мыслей свет, высоких мыслей достоянье…»