355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бараев » Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве » Текст книги (страница 18)
Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:35

Текст книги "Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве"


Автор книги: Владимир Бараев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Самому старому, Татищеву, шестьдесят четыре года, а самый молодой – великий князь Михаил, всего на два года старше Мишеля. Он бодр, свеж, и пока Татищев, готовясь к допросу, перебирал бумаги, великий князь вперил в Бестужева сверлящий недобрый взгляд. Но нет, далеко ему до братца – более злобен, но мелкотравчат. Чувствуя на себе взгляды других членов Комитета, Бестужев, однако, не отрывал глаз от великого князя, и тот не выдержал, отвернулся. «Так-то вот! Уж если я не дрогнул перед твоим братом императором, то перед тобой и подавно!» – подумал Бестужев.

– Когда и кем вы были приняты в тайное общество? – послышался голос Татищева. Бестужев начал было говорить о Чернове, но великий князь перебил его, сказав, что им известно, когда и кем принят он, и они спрашивают лишь для того, чтобы убедиться в чистосердечии Бестужева. Мгновенно прикинув, что вряд ли кто мог сказать об этом, кроме самого Торсона, он назвал его.

– Наконец-то, – удовлетворенно сказах! Чернышев. – Только зачем было ссылаться на покойного Чернова?

– Единственно для того, чтобы не погубить Торсона, у которого на попечении мать-старушка и сестра.

– Почему вы отказались от исповеди? – спросил Татищев.

– Как, он не пустил к себе священника? – очнулся от дремы Голенищев-Кутузов.

– Пустил, пустил, – успокоил его Голицын.

– Речь шла не об исповеди, – ответил Бестужев. – Нельзя же путать божье с…

Он не успел подобрать нужное слово, а то бы сказал что-нибудь излишне резкое, но, к счастью, его перебил Голенищев-Кутузов.

– Смотрю на него и думаю, верит ли он в бога, есть ли хоть что-то святое в его душе?

«Господи милосердный! – вздохнул про себя Бестужев. – И кто говорит о святости?» Чтобы дело снова не дошло до конфуза, Татищев поспешил задать новый вопрос.

– В чем заключалась цель общества? Как вас вовлекли в оное?

– Цель – введение конституции. Вовлекли же меня тем, что государство приходит в упадок и что истинно любящие свое отечество должны воспротивиться этому.

– Подумать только – «истинно любящие отечество», – передразнил Левашов. – Кого еще из любящих отечество вы можете назвать?

– Из членов общества я знаю лишь Рылеева, Торсона и брата Александра.

– А Николай и Петр? – спросил Потапов. – Неужто вы не знали, что они в обществе?

– Я вижу, он ничуть не раскаивается, – вздохнул великий князь, – на него даже не подействовали слова матери, которой мы дозволили написать ему. А вот ваш брат Александр ведет себя благоразумнее. И за это с него сняли железа.

– Ну хорошо, – вступил Дибич, – через кого связывалось ваше общество с прочими заговорщиками как внутри России и в Польше, так и в государствах иностранных?

– Сие мне положительно неизвестно. Я не имел к себе полного доверия, и от меня таились…

Во взгляде Голицына мелькнуло нечто вроде одобрения – вот так, мол, и продолжай.

– Когда и где вы узнали о решении произвести возмущение?

– Тринадцатого декабря ввечеру на квартире Рылеева, где положено было не принимать новой присяги, – отвечал Бестужев, уверенный в том, что это уже известно Комитету.

– Какие обязанности были возложены непосредственно на вас?

– Сообщить солдатам моей роты о ложности новой присяги.

– Но вышел-то весь полк! – вскричал великий князь.

Допрос был перекрестный. Вопросы сыпались со всех сторон, ответы то и дело перебивались ехидными репликами, грозными окриками. Какое самообладание надо иметь, чтобы не растеряться, когда тебя выводят из равновесия, не дают времени на обдумывание, сбивают с мысли!

Более часа стоял Бестужев на допросе. Голова шла кругом от неимоверного напряжения физических и душевных сил, пот лил по щекам, ноги подкашивались от усталости. И Бестужев боялся, как бы не лишиться чувств и не упасть и тем доставить удовольствие инквизиторам.

Когда его везли в равелин, он хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная на сушу. Студеный ветер, поднявший поземку, немного освежил его, но в равелин без помощи солдат он не вошел бы. Лилиенанкер встретил его по обыкновению молча, но на лице старика появилась какая-то озабоченность – настолько плохо выглядел Бестужев. И комендант распорядился принести ему кружку холодной воды.

Едва Бестужева раздели, он рухнул на постель, совершенно разбитый, опустошенный. И через некоторое время услышал стук Николая. Мишель ответил, что его водили на допрос. Брат понял все и не стал более беспокоить его – по себе знал, каково бывает после этого.

Впадая в тяжелую дрему, Мишель невольно видел перед собой лица членов Следственного комитета. «God damn your eyes!» – прошептал он. Вспоминая все, он вдруг отметил, что лишь Бенкендорф не задал ни одного вопроса, не обронил ни одной реплики. Более того, порой в его глазах появлялось нечто вроде сочувствия и даже уважения к Бестужеву, а когда кто-то, теряя власть над собой, выходил из себя и начинал кричать, он, как и Голицын, словно испытывал неловкость за глумление над беззащитным, закованным в цепи человеком.

Так это было или Мишелю просто показалось, но впоследствии, когда матушка и сестры обращались к Бенкендорфу, тот, испытывая уважение и сострадание к их семейству, старался делать все, что было возможно. Но сделал все же очень и очень мало – слишком велика была ненависть царя и великого князя к братьям Бестужевым.

На другой день после допроса в каземате появился новый священник – более рослый, чем отец Стахий, протоиерей Казанского собора Мысловский. В обхождении оказался более тонким, изощренным. Подойдя к Бестужеву, он неожиданно обнял его, но, почувствовав, как его мягко, но непреклонно отстраняют, отошел и сказал:

– Вы переносите свое положение достойно. Именно так страдали первые отцы и апостолы христианской церкви.

С изумлением увидев в его глазах слезы, Бестужев не совсем деликатно спросил, что случилось с отцом Стахием. Мысловский ответил, что узников много и тот не успевает «беседовать» с ними. Заметив усмешку Бестужева, Мысловский сказал:

– Я явился не для того, чтобы выведать что-либо, а для успокоения вашей души. Не смотрите на меня как на посредника правительства. Конечно, я пришел не без ведома властей, но в вашем положении мое посещение может оказаться нелишним…

– Что вам угодно, батюшка? – прервал его Бестужев.

– Ваше упорство в нежелании раскаяться огорчает нас, – откровенно признался Мысловский. – Но еще раз повторяю: не думайте, что я шпион, не обращайте внимания на мой сан, говорите со мной не как со священником, а как с простым человеком.

«Какой же ему прок от этого? – подумал Бестужев. – Нет, он явился неспроста». Словно прочитав его мысли, Мысловский сказал, что исполняет христианский долг сострадания и помощи заблудшим. Однако, убедившись в том, что Бестужев заблудшим себя не считает и раскаяния от него не добьешься, Мысловский ушел и больше не приходил к нему.

Позднее Бестужев ясно понял, что подобные визиты священников, письма родных, добрые и недобрые вести – все это использовалось наряду с кандалами и голодом только для того, чтобы воздействовать на узников. И надо сказать, кое-кто поддался на уловки Следственного комитета, четко исполнявшего приказания государя и высших сановников.

Вскоре после визита Мысловского опять поступили вопросные листы, в которых почти полностью повторялось все, о чем шла речь на допросе. Бестужев ответил на них еще более кратко, чем перед членами Следственного комитета. После этого его не беспокоили до самой весны, когда их начали выводить во внутренний дворик равелина.

Выйдя туда в первый раз, Бестужев, как зверь в загоне, начал ходить по узкому треугольному пространству, пока от кандалов не заболели ноги. А потом он сел на узкую деревянную лавку. Солдат-цирюльник лег на траву и задремал, положив под голову руку с ключами, а вскоре даже всхрапнул, выронив их на землю. Бестужев, подойдя ближе, спокойно мог забрать ключи, но какой толк – с их помощью можно попасть лишь в коридор равелина, где постоянно прохаживаются несколько часовых. Когда солдат проснулся, Бестужев спросил, что это за крест на холмике в углу. Никакой надписи на нем не было.

– Да царевна какая-то похоронена. Еще в молодости, как токо попал сюда, один старик, тоже теперь покойный, говорил, будто она убежала из Петербурга и жила за морем, но ее изловили, привезли сюда. В наводнение арестантов вывели, а про нее забыли. Так и утонула в каземате. Вода, эвон, до верхнего карниза доходила, – показал он. – Похоронили ее тут и крест поставили. Как сгниет, упадет, мы новый ставим и молимся за упокой ее души. Уж при мне токо три раза меняли…

Бестужев подумал, что это, вероятно, княжна Тараканова, которая вроде бы утонула здесь в 1777 году. Воспользовавшись тем, что охранник разговорился, он спросил, что за англичанин сидел в его каземате.

– Кто же его знает? По-русски не говорил, а сидел тут уж и не упомню сколько лет. Да три года назад, от скуки, видать, и помер. Последнее время все спал и спал, а однажды лег и не проснулся. Я вошел, а он не дышит…

Кого же он проклинал? Александра I или Аракчеева? А может, Павла I или даже Екатерину II? О тайны государевы! Велики вы есть! Как бы и мне тут не «уснуть от скуки».

– Здоров ли Рылеев?

– Здоров, но грустит. Бледный такой.

– Видно, кормят, как меня, хлебом и водой?

– Что вы, ваше высокоблагородие'– удивительно, но солдат обратился именно так. – Четыре-пять блюд да вино красное.

– Отчего же он грустен?

– Уж больно бумагами и допросами мучают…

Попросив брата Николая обучить азбуке Одоевского, Мишель хотел связаться через него с Рылеевым, но Саша, находясь на грани безумия, в ответ на вызовы начинал бессмысленно стучать руками и ногами, прыгать через стул, пока к нему не врывались солдаты. Лишь позже выяснилось, что он не мог освоить тюремную азбуку, так как владея французским лучше родного, не знал русского алфавита по порядку!

Мишелю так и не удалось повидать Рылеева. А вот Николай случайно увидел его, когда солдат, вынося посуду из его каземата, распахнул дверь, а в это время Рылеева вели по коридору. Оттолкнув солдата, Николай выскочил в коридор, они бросились друг к другу, обнялись, но солдаты и часовые тут же развели их.

После пасхи письменные и устные допросы, очные ставки участились. Особенно тяжелы для узников были очные ставки, которые назначались при различии в показаниях, и кому-то невольно приходилось уличать и порой усугублять вину товарищей. Однако Мишель строил ответы так, что не оговорил, не отягчил вину ни одного из большого круга людей, которые пострадали бы, окажись он менее твердым духом.

Лишь единожды его свели на очную ставку с Щепиным-Ростовским, который заявил Следственному комитету, что утром тринадцатого декабря, несмотря на действительное отречение Константина, Бестужев требовал говорить солдатам, что оно ложно, дабы вывести солдат на площадь. Мишелю пришлось подтвердить свои слова, но Щепин заверил Комитет, что целью ставилось лишь возведение на престол Константина без намерения убивать Николая Павловича.

Делопроизводитель записал в протоколе заседания: «Положили: принять в соображение», и Бестужева отправили в каземат. А многих других буквально измучили очными ставками. Особенно досталось Рылееву, Пестелю, Муравьеву-Апостолу, Трубецкому. В коридоре Алексеевского равелина ночами то и дело скрежетали замки, скрипели двери казематов, звенели цепи. Но в железа были закованы лишь семнадцать из ста двадцати с лишним узников. Особой «милости» удостоились только те, кто держался наиболее стойко и упорно.

Почти пять месяцев прошло с тех пор, как на Бестужева надели железа, а сняли лишь в последний день апреля. Первое время он терял равновесие и ходил с трудом, настолько привык к кандалам. Но кожа под ними, бледно-синяя, опрелая, зудела и саднила так, что он расчесал ее. Струпья и раны, образовавшиеся от этого, с трудом залечил тюремный лекарь.

Двенадцатого июля, в день объявления сентенции, Бестужев еще был с перевязанными руками. Грязно-серые повязки нелепыми обшлагами торчали из-под рукавов старого сюртука. Изможденные долгим заточением и разлукой, узники радостно обнимали, целовали друг друга. Когда в комнату ввели брата Николая, Мишель бросился к нему, а тот отпрянул в недоумении и, лишь в последний момент узнав его, задыхаясь от слез, сжал в объятиях своего непонятно во что одетого, до неузнаваемости исхудавшего брата.

– Прости, Мишель, прости, дорогой, – еле слышно прошептал он дрожащими губами.

СЕНТЕНЦИЯ

Дав Бестужеву дочитать книгу Корфа, Казакевич через три дня прислал за ним яхту. Спустившись с Шершневым к Амуру, Бестужев увидел, что по воде плывут льдины. Тучи над рекой низкие, тяжелые, вот-вот снова повалит снег.

– Шуга пошла, – заметил Шершнев, – но, слава богу, ветер попутный.

Подняв паруса, они отчалили от берега. Шершнев встал за штурвал и посоветовал Бестужеву спуститься в каюту к солдатам, чего, мол, мерзнуть на ветру. Но Бестужев отказался уходить и попросил штурвал.

Видя, с каким удовольствием и умением Бестужев ведет яхту, Шершнев думал, что, сколько бы лет ни прошло, истинный моряк своего дела не забудет, а вслух сказал, что он почему-то не помнит Бестужева среди тех, над кем шпаги ломали. Тот удивленно глянул на Шершнева и, сказав, что тогда он уже перешел в гвардию, спросил, неужто Эмиль был при исполнении сентенции над моряками.

– А как же! Вечером двенадцатого июля подошли на катерах к Петропавловской крепости, а оттуда по трапу начали вводить офицеров. Смотрю, баттюшки! – все знакомы: братья Бодиски, Беляевы, Торсон, Кюхельбекер, а последним ваш брат Николай Александрович. Увидел меня, узнал, подмигнул, я тут же ему – честь, забылся совсем. Он усмехнулся, кивнул на караульных, опомнись, мол. Но те сделали вид, что не заметили. Опосля он разговаривал с имя как ни в чем не бывало. А были среди сопровождающих Михаил Николаевич Лермонтов, еще кто-то да статский один, странный такой, юркий, вертлявый, нос картошкой. Так он все перед Николаем Александровичем заискивал, будто не брат ваш, а он – арестант.

– Это Греч был, – усмехнулся Бестужев, – журналист.

– Может, и журналист, а для них – как банный лист. Так и липнул, и слова такие говорил – впору над ним, а не над офицерами шпагу ломать…

Когда речь зашла о Грече, Бестужев вспомнил, как по возвращении из плавания 1817 года они посещали литературные салоны Петербурга. Стали бывать на ужинах у князя Шаховского, литератора Сомова, жившего в доме Российско-Американской компании, и у Булгарина.

Очень уважая Николая и Александра Бестужевых, Греч относился к Мишелю по-прежнему как к семнадцатилетнему юнцу – снисходительно-пренебрежительно. Потом мнение старших братьев о Грече и Булгарине изменилось. Саша предупредил Мишеля о том, что Николай Иванович и Фаддей Венедиктович не такие уж либералы, какими рисуются, и с ними надо быть поосторожнее. И когда незадолго перед восстанием Греч пригласил к себе и стал расспрашивать Мишеля о тайном обществе, он ответил:

– Вы не сыщик, я – не доносчик. Но если я ошибаюсь в первом, поверьте, я не Иуда и ни за какое злато-серебро не продам никого.

Греч решил перевести все в шутку, чего, мол, так горячиться, ведь старшие братья с ним не хитрятся.

– А, так вы шпион? Прощайте! Больше я вас не знаю! – и ушел, не подав руки.

Однако Греч, как и Булгарин, умел глотать пилюли и, к удивлению, начал писать записки Бестужевым в крепость, чем окончательно выдал себя.

– А Николай Александрович был на диво веселый, бодрый, – продолжал рассказывать Шершнев, – я, говорит, заслужил смерть и ожидал ее. Теперь же все время, что я проживу, будет подарком. Но вот кого мне жаль, говорит, так этих бедных юношей. И показал на спящих мичманов – они не знали, на что шли… У Кронштадта к «Князю Владимиру» подходим. Гляжу, флаг черный на мачте, будто пиратский, токо костей нет. И так тошно, муторно сделалось! Подняли офицеров на борт, а меня в трюм услали шпаги подпиливать. Сидим там, наждаками поперек водим, а звук противный такой – естества в нем нет. То ли дело острие править, а тут – поперек. На сентенцию Николая Александровича первым вызвали, поднялся он по трапу, поклонился комиссии, учтиво так, но с достоинством. Зачитали приговор и приказали: «Сорвать с него мундир!» Два матроса подбежали к нему, но он так глянул на них, что те остолбенели. Потом снял мундир, сложил аккуратно, даже как-то бережно, положил на скамью и встал на колени…

Тут Шершнев почему-то прервал рассказ, оглядел палубу и, увидев тонкую палочку, взял, переломил ее пополам, подправил кортиком, поставил перед собой пустой ящик. Бестужев с интересом смотрел, что задумал Эмиль. А он замер с палочками в руках, словно припоминая что-то, потом кивнул сам себе, закрыл глаза и ударил палочками в ящик.

– Трон-трон, тронь-тронь…

Бестужев поразился, узнав барабанную дробь, под которую ломали шпаги и над ними в Петропавловской крепости. И перед его глазами встала картина другого адского карнавала – и шествие осужденных мимо виселицы с пятью петлями на Кронверкской куртине, и чтение приговора, и обрывание аксельбантов, эполет, орденов, и хруст ломающихся шпаг…

В приговоре его удивило разделение осужденных по разрядам: как это Щепин-Ростовский, Якубович, Вильгельм Кюхельбекер, Оболенский, Пущин, Трубецкой, Панов, Сутгоф и другие оказались в первом разряде, а он, Бестужев, которого сам царь назвал главным зачинщиком возмущения, оказался во втором, вместе с Анненковым, Свистуновым, Торсоном, которые не были на площади? Лишь потом он понял, что этому способствовала его позиция во время следствия: «Знать не знаю», «От меня таились». Так он создал впечатление о себе как о бездумном юнце, который хоть и начал восстание, но не ведал, что творил. Однако при конфирмации лишь ему, его брату Николаю и еще нескольким узникам царь не снизил наказания, и они уравнялись с осужденными по первому разряду.

То ли от волнения, то ли от того, что шпагу подпилили слабо, фурлейт, стоявший над Якушкиным, не смог совладать с ней и ударил шпагой о голову наказуемого, в кровь разбив ее. Чуть легче, не до крови, шпага поранила и Бестужева.

Как и тогда, он невольно схватился за голову, А Шершнев, уйдя в прошлое, продолжал бить дробь.

– Трон-трон, тронь-тронь…

Услышав непонятные, тревожные звуки, солдат высунулся из каюты и обомлел: Шершнев бил палочками по ящику, а Бестужев держался обеими руками за голову. И оба с закрытыми глазами.

– О, господи! – перекрестился солдат и, увидев, что яхта потеряла управление, бросился к штурвалу. Только услышав топот его сапог, Бестужев и Шершнев разом очнулись, посмотрели на него, потом друг на друга и… рассмеялись. Недоуменно глядя на них, солдат тоже засмеялся, но тревога в его глазах продолжала смешить двух только что вернувшихся из прошлого. – А здорово ты изобразил дробь. Точь-в-точь!

ГИБЕЛЬ КОРАБЛЯ

Когда Амур покрылся льдом, рыбаки сообщили о гибели какого-то корабля. Парусное судно было выброшено во время шторма на отмель недалеко от устья. Судя по всему, это был «Камчадал». Казакевич распорядился выслать комиссию во главе с капитан-лейтенантом Болтиным и полицмейстером Матвиевским. Бестужев решил поехать с ними, хотя адмирал отговаривал: стоит ли мучиться, да и время опасное – может задуть пурга. Видя настойчивость Бестужева, Казакевич разрешил поездку, попросив Шершнева присмотреть за ним.

Выехав на собачьих упряжках, члены комиссии прибыли на мыс Пуир через два дня. Заночевав в гиляцком чуме, они утром поднялись затемно и направились к месту гибели корабля. Примерно через час гиляк Позвейн, ехавший на передних нартах, приподнялся на ходу и показал вперед. Сквозь пелену поземки среди камней виднелось нечто округлое, как большой камень. Это был корабль.

Подъехав ближе, люди обошли его. Опрокинутый на правый борт, он вмерз в лед. Мачта поломана, снасти и паруса обрезаны, руль вышиблен из петель и, еле держась, покачивался на ветру, издавая скребущий душу звук. Палуба прорублена в трех местах, из одного пролома видна босая нога замерзшего человека.

– Какой-то китобой тут были, – пояснил Позвейн.

– Не по-людски это, – вздохнул Шершнев, – мертвых раздевать. И паруса сняли, якорь обрубили.

– Ну что, надо лезть, – сказал Болтин.

Матросы замялись, один из них мелко перекрестился и полез в пролом. За ним еще трое. Приняв от них труп босоногого, полицмейстер Матвиевский очистил лицо от снега и сказал:

– Это Колчин. Следов насильственной смерти нет.

Затем вынесли матросов Илишенко, Куртышева, боцмана Серова и его жену.

– Зря пошла в море, – сказал Шершнев, – баба на корабле – быть беде.

Вынося одного за другим, матросы с трудом узнавали товарищей, запорошенных снегом, а то и покрытых льдом. Замерзшие в самых разных позах, кто лежа, поджав ноги, кто сидя, люди выглядели неестественно и страшно. Бестужев помогал складывать трупы, потом сам полез в трюм. Трухлявые шпангоуты и киль покрыты замерзшей плесенью и слизью, краска превратилась в коросту. Даже иней и лед не могли сковать тяжелый, гнилостный запах прокисшего в сырости, прогнившего дерева.

Как это корыто держалось на плаву? Боль и стыд охватили Бестужева за то, что на таких кораблях наши моряки ходят на Дальний Восток и к берегам Русской Америки.

В это время послышался какой-то шорох. «Неужто кто живой?» – удивился он, увидя в углу нечто шевелящееся. Протянул руку, но тут же отдернул ее: большая крыса метнулась от него. Когда она пробегала по светлому месту, он увидел ее – толстую, сивую, такую же, какие завелись на их баржах.

– Ах, мразь! – схватив обломок доски, Бестужев начал бить им, но промахивался. Потом откуда-то появилась еще одна. Крысы метались в узком проеме на льду и, так как деться было некуда, стали бросаться на стены и на человека. Наконец ему удалось зашибить одну из них, а другая сама попала под ногу. Раздавив ее, он передернулся от омерзения. Несколько трупов, вытащенных из глубины носовой части, были с обгрызенными носами и ушами.

– И родным-то показать грех, – сказал Болтин.

– Люди погибли, а эти твари живы да еще людей безобразят, – пробурчал Шершнев и выругался.

Вытащив двенадцать человек, матросы вылезли наружу.

– Но в экипаже было четырнадцать, – сказал Матвиевский, – Алексеева и Кузьмина нет.

– Все обшарили. Может, в море погибли?

– А в кормовом трюме смотрели?

Застучали топоры, затрещали доски. Капитана Алексеева нашли там лежащим с подогнутыми ногами. Руки спрятаны под шерстяной шалью, которую он не хотел брать у матери.

– Не помогла шаль, – вздохнул Бестужев.

– А Кузьмина тут нет, – крикнули из трюма.

В это время собаки одной из упряжек, которых упустил каюр, устроили возню у берега. Вожак что-то грыз, то и дело урча и бросаясь на других собак, лезущих к какой-то добыче.

– Погляди-ка, что там? – приказал Болтин молоденькому матросу. Тот побежал туда, разогнал собак и, едва успев крикнуть, что это Кузьмин, отвернулся, упал на колени, корчась в рвотных судорогах. Занесенный снегом, но разрытый и полурастерзанный труп был ужасен.

– Ох, бедолага! – вздохнул Шершнев, – видать, пошел на берег, да закружил в пурге.

Едва санный поезд из собачьих упряжек выехал из Пуира, задула пурга. С трудом добравшись до ближайшего стойбища у Озерпаха, люди остановились там. Дни и ночи пришлось дежурить у саней, отгоняя от них своих и местных собак, которые лезли к погибшим. Лишь через неделю траурный поезд прибыл в Николаевск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю