Текст книги "Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве"
Автор книги: Владимир Бараев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
ДМИТРИЙ РОМАНОВ
В один из ноябрьских дней Казакевич сказал, что у них поселится капитан Романов. Бестужев видел его мельком в Шилкинском Заводе, слышал, что тот воевал на Черном море в Крымскую кампанию, а потом прибыл сюда для проведения телеграфа.
Романов занял угловую комнату рядом с комнатой Бестужева. Это был крепко сложенный, выше среднего роста молодой человек двадцати девяти лет, с загорелым, обветренным лицом. Все лето он провел в изысканиях линии телеграфа и шоссейной дороги между озером Кизи и заливом де-Кастри – кратчайшего сухопутного пути от Амура к океану. Первое время он держался стесненно, замкнуто, почти не выходя из своей комнаты, в которой до поздней ночи горели свечи.
Разговорившись с ним, Бестужев узнал, что Романов учился в Петербургском инженерном училище вместе с Достоевским и Григоровичем. Вспоминая о годах учебы, Романов стал рассказывать прежде всего о Достоевском. Неожиданной славой своего воспитанника гордились и преподаватели, и кондуктора – недавние однокашники писателя, о котором после «Бедных людей» заговорил весь Петербург. Правда, через некоторое время, как только начался процесс над петрашевцами, дирекция училища перестала упоминать имя Достоевского в числе своих питомцев. Рассказал Романов и о том, как побывал однажды в доме Петрашевского, куда по пятницам приходили все желающие. Спорили о Фурье, Сен-Симоне, о путях к общественному благоденствию. Петрашевский называл себя пропагатором социализма.
– Выхожу оттуда – голова кругом, – рассказывал Романов. – Вспоминаю горящие глаза, страстные восклицания, иронические ухмылки, опасные речи и нюхом чую – несдобровать им…
Бестужев с огромным интересом слушал Романова, невольно думая о тайных заседаниях накануне четырнадцатого декабря. Он хорошо знал о деле петрашевцев из газет и писем Пущина, который вместе с Фонвизиным, Анненковым видел их в Сибири. Декабристы, четверть века назад осужденные тем же царем, с отеческим чувством отнеслись к «новобранцам» – первым, кто после них создал тайное общество и последовал в Сибирь.
Михаил Петрашевский был сыном придворного врача, на руках которого умер генерал Милорадович. Сергей Дуров – кузен Ростовцева, ненавидевший его за предательство декабристов и преданность царю. Николай Кашкин – племянник Оболенского и сын декабриста Сергея Кашкина, сосланного в Архангельск. Был в кружке петрашевцев и сын Фонвизиных Дмитрий, ушедший от расправы только из-за болезни и смерти. Так что в новом обществе участвовали и прямые потомки декабристов. И хотя их взгляды были иными, декабристы считали их своими наследниками.
Сестра Елена, уже живя в Селенгинске, узнав о процессе, вдруг сказала братьям, что по странному стечению обстоятельств продала родовое имение Бестужевых перед отъездом в Сибирь именно Петрашевским. Сын их, выпускник Царскосельского лицея, приехав в Сольцы, забросал Елену Александровну вопросами о ее братьях и других декабристах. Бойкий, пытливый, он показался ей почти полной копией Никиты Муравьева – и внешностью, п манерой разговора. Он говорил ей, что очень уважает ее братьев и их сподвижников, но действовали они неверно.
– Все зависит от масс. Без них нельзя сделать и шагу!
– А что нужно было делать? – спросила Елена Александровна.
– Нужно укоренить идеи социализма в массах народа, и тогда против него будет бессильно и войско.
– Что же такое социализм?
– О, это долго рассказывать, – засмеялся Петрашевский. – Одно мвгу сказать, что это – не выдумка причудливых голов, а результат развития человечества…
На прощание он сказал Бестужевой:
– К сожалению, я не знал ваших братьев, только читал их повести и рассказы. А теперь, познакомившись с вами, вижу, что все семейство ваше отмечено печатью гениальности.
– Насчет братьев согласна, спасибо на добром слове, – ответила Елена Александровна. – Что же касается меня, гениальности во мне не ищите, хотя я старуха неглупая…
Бестужев рассказал Романову об этом, а потом пожалел, что не увидел Петрашевского в Иркутске, не застал в редакции.
– Все-таки молодец генерал-губернатор! Не побоялся дать место в газете Петрашевскому и Спешневу, – сказал Романов. – Жаль, Достоевский и Дуров не попали сюда, здесь им было бы лучше, чем в Омском остроге и Семипалатинске.
– Зато на следствии Петрашевскому досталось больше всех, – сказал Бестужев. – В Тобольске Фонвизина встретилась с ним в тюремной больнице, когда его привезли из Петербурга. Состояние его после пыток было ужасным…
– Разве его пытали? – удивился Романов.
– Не уверен, по Наталья Дмитриевна говорила, будто его пытали посредством телеграфного аппарата и электричества.
Услышав это, Романов побледнел, встал и начал нервно ходить по комнате.
– Если это так, то я, кажется, причастен – мне было приказано провести проволоку в комнату допросов для переговоров по аппарату.
– Допрашивал сам Николай из Зимнего дворца, а Иетрашевский был в Петропавловской крепости. Не зная, что он говорит с царем, Петрашевский отвечал дерзко, держа в руках переговорное устройство. Император, рассердясь на него, нажал на специальную клавишу, подключенную к гальванической машине и к креслу Нетрашевского, электричество поразило его, он упал без чувств, поранил лоб, а рука покрылась ожогами…
– Ну нет, – убежденно сказал Романов. – Я не защищаю государя, но уверяю вас, это – случайное замыкание в цепи.
– Может быть. А вообще, то ли Петрашевского травили беладонной, то ли он так тяжко перенес одиночное заточение, но он дошел до ипохондрии и обмороков…
Видя, как тяжело воспринял Романов рассказ о Петрашевском, Бестужев решил переменить тему разговора и спросил о других воспитанниках Инженерного училища. Романов сказал, что кроме Достоевского и Григоровича там учились художник Трутовский, медик Сеченов.
– Сколько интересных людей вышло из вашего училища! Но как же они успевали находить время для своих занятий?
– Свободного времени у нас почти не было – весь день, не менее десяти часов – занятия, вечерами – зубрежка, а летом – военные лагеря, фрунт. Редко кто исхитрялся выкраивать время для своих упражнений. Читать и писать еще можно было. Достоевский и Григорович начали сочинять еще в училище, а Сеченов занялся медициной, лишь окончив учебу и прослужив три года. Потом вышел в отставку, сейчас служит в Московском университете.
– А у вас, Дмитрий Иванович, тоже есть увлечение?
– С чего вы взяли? – смутился Романов.
– Работаете по ночам, пишете что-то.
– Главная моя цель – проведение дорог и телеграфа. Сейчас заканчиваю отчет по летним изысканиям и берусь за расчеты телеграфной линии через Тихий океан в Америку. Многие полагают это утопией, но я считаю такую линию реальной. Однако не через Берингов пролив, а через Сахалин, Курильские, Алеутские острова…
Увлеченно и подробно рассказав о своем грандиозном проекте, Романов признался и в том, что собирает сведения об экспедиции Невельского.
– Приехав сюда, встретившись с соратниками Невельского, я поразился их подвигу, а еще более – тому, что никто в России о них не знает. Подумать только, горстка людей, выброшенная на пустынную отмель, несмотря на всевозможные лишения, закрепилась на ней, опровергла почти вековое заблуждение Лаперуза насчет полуострова Сахалина, нашла и обследовала устье и фарватер Амура. И вот прошло почти семь лет, как здесь поднят русский флаг, но до сих пор подвиги Невельского и его сподвижников – Казакевича, Бошняка, Oрлова, никому не известны! Если бы подобное совершили иностранцы, весь мир давно бы твердил их имена подобно именам Росса, Франклина, Лаперуза…
Слушая Романова, Бестужев поражался его одержимости, увлеченности. Через два года он прочтет записки Романова в «Русском слове» о подвигах Амурской экспедиции, а чуть позднее – статью его в «Санкт-Петербургских ведомостях» о телеграфной линии по островам и дну Тихого океана из Сибири к Аляске и Сан-Франциско. И с теплым чувством вспомнит, как жил под одной крышей и беседовал долгими зимними вечерами с автором этих замечательных трудов.
14 ДЕКАБРЯ 1857 ГОДА
По мере приближения этого дня Бестужев испытывал беспокойство, удастся ли уединиться, провести его одному. Хотелось уехать на дачу, но удобно ли просить об этом адмирала? Чем объяснить отъезд? Однако накануне Казакевич неожиданно сам предложил выехать туда и, увидев настороженность Бестужева, тут же добавил:
– Хотите, езжайте один, но, если не возражаете, мы с Дмитрием Ивановичем составим вам общество.
Бестужев конечно же не стал возражать. Утром четырнадцатого декабря Казакевич еще затемно ушел в адмиралтейство, а вернувшись в полдень, сразу же усадил Бестужева и Романова в кошевку и лихо погнал лошадь вдоль Амура. Люди удивленно останавливались, провожая взглядом адмирала, сидящего вместо возницы на облучке, и Бестужева с Романовым сзади. Бывало, что адмирал ездил один, но чтоб вез кого-то как кучер – такое николаевцы видели впервые. Не понимая происходящего и испытывая неловкость, Романов спросил Бестужева, что происходит, но тот загадочно улыбнулся и ничего не ответил.
Подъезжая к даче, они увидели, что там кто-то есть. Белый столб дыма струился из печной трубы. Войдя в дом, Бестужев увидел Орлова и Шершнева, которые приехали сюда раньше, натопили печь, приготовили обед. Стол в зале был накрыт на пятерых, а посреди него стояло пять свечей. И тут Казакевич объяснил Романову, что они решили вместе с Бестужевым отметить годовщину восстания и что идею эту подал Орлов. Тот, смущенно улыбаясь, спросил Бестужева, не обижается ли он, на что Бестужев лишь молча от души пожал ему руку.
Короткий зимний день быстро угасал. Шершнев зажег свечи. Казакевич усадил Бестужева во главе стола, сам сел слева, рядом с Шершневым, а два Дмитрия Ивановича – Орлов и Романов – заняли места напротив. То ли адмирал волновался, то ли намеренно выдержал паузу, но первые слова произнес не сразу. Торжественно оглядев всех, он наконец улыбнулся и начал речь.
– Ну что, друзья, начнем наше тайное заседание… Для Михаила Александровича нынешний день особенный, но я, пожалуй, мог забыть о нем, если бы не Дмитрий Иванович, – адмирал глянул на Орлова, – который, оказывается, знает многих друзей и сотоварищей Михаила Александровича… Мне неоднократно приходилось бывать в Селенгинске, еще когда был жив Николай Александрович. Тогда же, во время подготовки первого сплава по Амуру, я познакомился с Волконским, Трубецким, Горбачевским, братьями Бестужевыми. Их имена окружены ореолом благородства и всеобщего почтения. И хоть дом Бестужевых находился в стороне от Верхнеудинска и Кяхты, но все – и путешественники, и купцы, и чиновники, и сам Николай Николаевич Муравьев – считают своим долгом заезжать к ним. По себе знаю, кто хоть раз побывал в этом доме, как бы проникался душевным благородством, получал ничем неоценимые советы, которыми они щедро одаривают своих гостей. Памятуя о тех неизгладимых встречах, я и решил отблагодарить одного из пятерых братьев Бестужевых здесь, в Николаевске, и безмерно рад, что вы, глубокоуважаемый Михаил Александрович, согласились остановиться в моем доме. А сегодня, в этот памятный для вас день, хочу выразить особую признательность судьбе за то, что она свела меня с вами, одним из тех, кто, искренне желая блага отечеству, попытался, пусть и не лучшим способом, ускорить ход истории…
Закончив речь тостом за здоровье Бестужева, Казакевич некоторое время спустя вдруг заговорил о том, что если бы братья Бестужевы не приняли участия в заговоре, то стали бы адмиралами и генералами, и снова вздохнул, что зря и рано заварили они кашу. Спорить, переубеждать его в присутствии Орлова, Романова, Шершнева Бестужев не стал. После разговоров окниге Корфа он убедился, что Петр Васильевич относился к восстанию хоть и не официозно, но и не совсем одобрительно.
В середине вечера Дмитрий Иванович Орлов вдруг провозгласил короткий тост: «За потерпевших крушение!» Прозрачный смысл его конечно же дошел до всех, хотя они не знали, что тост этот впервые провозгласил молодой лейтенант флота, а ныне адмирал Федор Литке, в честь которого здесь, в заливе Екатерины, назван мыс.
Почти все время сидевший молча Романов к концу вечера сказал, что, к сожалению, почти ничего не слышал и не знал о декабристах, но на его глазах были разгромлены петрашевцы, среди которых было много прекрасных людей. И хотя, вероятно, их нельзя ставить в один ряд с декабристами, они, как и их предшественники, тоже исходили из лучших побуждений и так же, как отцы, были сметены тем же ветром.
Романов ни разу не произнес слова «царь», «самодержавие», но было ясно, о каком ветре речь. Бестужев же подумал, что ничего странного в том, что Романов не знал, не слышал о декабристах, нет. Ведь правительство намеренно предало их забвению, а в Донесении Следственной комиссии и в книге Корфа совершенно умалчивается об истинных причинах восстания, искажаются подлинные цели тайного общества.
Эмиль Шершнев, не посмевший сказать за столом ни единого слова, выразил свое величайшее уважение к Бестужеву, когда они оказались одни на кухне:
– Михаил Александрович, мало ли что бывает. Если кто хоть чуть косо глянет на вас, вы мне скажите, а я его!.. – он сжал свои огромные кулаки и стукнул их друг о друга, чем очень растрогал Бестужева. Он дружески обнял матроса за плечи и почувствовал, как напряглись в готовности защитить его могучие мускулы…
Бестужев остался доволен вечером и выразил признательность Казакевичу за проникновенные слова на этом «тайном заседании» вдали от чужих глаз и ушей. Действительно, адмирал сделал все, что было возможно при его должности и положении. Однако чувство неудовлетворенности и даже какой-то горечи от того, что он не возразил против «зря и рано», свербило в нем. Не знают, не понимают дела декабристов не только Казакевич и Романов, но и целое поколение тех, кто вырос после восстания. Это вновь напомнило ему о призыве Герцена в «Полярной звезде», и вскоре после того вечера Бестужев начал писать воспоминания.
Многие из соузников еще в Чите и Петровском Заводе начинали записки о восстании. Одним из первых взялся за перо брат Николай, написав «Воспоминание о Рылееве» и «14 декабря 1825 года». Потом он передал их Муханову, уезжавшему с каторги, но остались ли они в целости, Бестужев не знал, так как часть бумаг, в том числе морские повести Мишеля, Муханову пришлось сжечь перед обыском полиции.
Браться за перо было опасно и тогда и сейчас. Соузники хорошо знали, чем кончилось дело Лунина, который описал историю тайного общества и раскритиковал Донесение Следственной комиссии. Поэтому Бестужев начал воспоминания в толстой амбарной книге, предварительно заполнив первые страницы записями о плавании по Амуру и рекомендациями но подготовке очередных сплавов. И лишь потом начал писать главное, перемежая их страницами отчета.
Первая фраза воспоминаний родилась как бы в ответ на слова Казакевича о том, что если бы братья Бестужевы не вошли в заговор, то стали бы адмиралами и генералами: «Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря».
Написав это, он начал рассказывать о каждом из братьев, чтобы объяснить, почему они не могли не принять участия в восстании. С упоением работая над воспоминаниями, он не мог знать, что волей обстоятельств ему еще несколько раз придется писать их заново. [32]32
Документально установлено, что М, Бестужев писал мемуары в 1860–1862 и 1869 годах. Первая рукопись погибла от рук детей, которые в отсутствие отца использовали ее для своих поделок. Следующий вариант он уничтожил сам, опасаясь обыска. До нас дошли лишь воспоминания 1869 года, написанные по просьбе М. Семевского.
[Закрыть]
Менялись последовательность изложения, чередование событий, но каждый раз он начинал: «Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря».
ПИСЬМА РОДНЫМ
Почтовая связь работала с перебоями. Три с половиной тысячи верст, отделяющие Николаевск от дома, становились непреодолимыми осенью, когда по Амуру шел лед. И потому Бестужев писал письма с продолжениями – «в виде журнала».
«26 ноября. Это уже третье отсюда письмо к вам, мои милые сестры, дорогая Мери… Не знаю, дойдут ли они? Могут попасть бог знает в какие руки. Два пути лежат для соединения новых Робинзонов с обитаемым миром, и оба одинаково трудны и опасны – через Аян, Якутск и по Амуру… Но квитанции еще не готовы. Рассылка приказчиков для торговли, отчеты по коммерческим делам займут на долгое время.
Хозяин ласков и добр, собеседник мой, Романов, человек умный и веселый, посетители и гости хозяина – люди милые и образованные, помещение роскошное, книг и журналов больше, чем можно прочесть, но недостает вас.
Жизнь здешних обитателей не похожа ни в каком отношении на привычную… Ежели вам случалось читать об основании городов в Америке, это может дать близкое изображение рождения и возрастания города посреди дебрей и непроходимой тайги. Разница в том, что первый, кто срубит первое дерево в Америке, это – журналист. Под срубленным деревом наборщик набирает лист ежедневника, издатель печатает его, корректор читает… И так до тех пор, пока ветвь железной дороги не достигнет пресловутого города и не нахлынут толпы новых граждан.
Здесь, напротив, все, что создается, дело одного правительства. Посреди срубленных столетних пней вы видите стройную улицу, на четверть версты уставленную уютными домиками за общим палисадником. Сзади огромные строения казарм, госпиталей, магазинов… Далее домики частных лиц. По главной улице вы войдете в дремучий лес, потом ступ топора, и снова пятъ-шесть огромных зданий из гигантских бревен, тут же срубленных и тотчас же положенных в дело. На сушку не теряют время.
Никто не сидит без дела, зато рабочие руки стоят дорого. За одно бревно, подвезенное или подтащенное к частному дому, – целковый и более. Мои рабочие зарабатывают хорошую поденную плату. Зато и деньги здесь дешевы, то есть жизненные потребности чрезвычайно дороги. Мяса мало. Из 800 голов скота 240 погибло в пути от болезней и изнурения, а между Мариинском и Николаевском буря бросила плоты на утес, и погибло еще 260. Заморенный бык продавался недавно за 80 целковых. Свежее мясо здесь роскошь, а солонина по 3 с половиной за пуд у наших и 4–5 целковых – у американцев. Молоко тоже роскошь, яйца и подавно. Презервы американцев, не в упрек их славе, очень дурны и несъедобны для русского желудка.
Все очень дорого. Русские купцы, испуганные свободой ввоза иностранных товаров, пренебрегли прислать своих и худо сделали. Аршин лент – целковый, ярд (один с четвертью аршина) шелка – 4–5 рублей серебром. Ярд сукна – 5–6 серебром… Соболя 5–7, а выходящий из ряда – 10 рублей…
30 ноября. Сегодня утром Петр Васильевич уехал в Пальво, 60 верст выше. Романов ушел на бал, который дают господа офицеры-курьеры перед отправкой вверх по Амуру, и хоть меня приглашали, я остался, чтобы подготовить отчеты к завтрашней почте. Времени свободного мало…
7 декабря. Жизнь по-прежнему спокойно течет под мирным и гостеприимным кровом добрейшего и благороднейшего из смертных, который вам кланяется, часто вспоминая свои послеоние посещения нашей хаты еще при жизни покойного брата. Жаль, что его рвение к благу зависит от воли других богов.
Вчера здесь праздновали годовщину основания Приморской области. После обедни и молебна отправились с крестом и хоругвями в адмиралтейство на закладку первой морской шкуны. В здании превосходного механического заведения были накрыты столы для морской команды. Адмирал поздравил с праздником и закладкой шкуны. И все отправились в клуб, где был пышный обед. Зала была убрана военными арматурными флагами и гюйсами. Все здешние дамы присутствовали на нем.
После обеда на санях и тройках поехали на дачу, где провели весело часа два в бесцеремонной сельской беседе. Шоколад и кофей – угощение адмирала. Возвратясь, отдохнув, собрались в 5 часов для танцев. Зала горела огнями, отражающимися в тысяче стволов ружей, клинков, сабель и зеркал. Гостиная была освещена китайскими фонарями, а фасад и улица – плошками. Танцы, ужин, снова танцы до поздней ночи или, лучше сказать, до утра.
Мороженое, конфеты приготовил повар адмирала. Я невольно забылся и не мог вообразить, чтоб на краю необитаемого мира, в стране дикой – в глуши, в тайге – через несколько лет с основания города, можно было встретить все принадлежности образцовых городов, которые существование считают столетиями…
8 января 1858 года. Новый год встретил в клубе, но грусть по вам омрачала праздник, и я ушел домой. Писем нет от вас. Вероятно, вы шлете на имя М. Корсакова, который сейчас в Петербурге, а не Завалишину, как я просил. И письма будут лежать в Чите.
Сдача и форменные проволочки с казною кончились благополучно. Недостатков нет. Квитанции чисты. Хотел ехать через Якутск, но Петр Васильевич запретил и думать об этом. И я остаюсь до весны…
Зима ясная, не холодная. Раза три мороз 30° по Реомюру… Больше сижу дома. Впрочем, постоянно бываю в избранном обществе, даже дамском. Должен сказать, что в Николаевске, кроме жен, никого из прекрасного пола нет.
15 января. Наконец-то получил первое сухопутное письмо ваше, милые сестры, и двухстрочную приписку Мери от 14 сентября. Что только не передумал – ни одного письма, кроме как от Луизы Николаевны.
Седьмое письмо отправилс приказчиком, которого направил с отчетами в Иркутск. Он уже садился в нарты с собаками, как принесли ваши письма. Я остановил его, чтобы ответить.
Прилагаю письмо И. Я. Чурина, байкальского морехода.
Вы увидите, какова дорога в Якутск через Аян.
Елка для детей у Петра Васильевича – японские безделушки розданы, но подождем подхода новых судов. Вырос ли умок у Лели и выросли ли капризы? Кланяйтесь всем селенжанам, в особенности Старцевым, Лушниковым и Кельбергам…
3 февраля. Письма, отправленные вам с Удскою почтою, возвратились. Приказчик и казак вернулись из-за нехватки оленей частью на собаках и пешком. Хорошо, что не поехал я…
Масленица стояла прекрасная, что мне дало возможность видеть здешний разгул. Горы поставлены против наших окон и с них все народонаселение катается и кувыркается с утра до позднего вечера, тогда какle beau monde [33]33
Высший свет (фр.).
[Закрыть]на лихих конях и в людных санях прогуливается около. Довольно пикников иpartie de plaisir: [34]34
Развлечение (фр.).
[Закрыть]ездили на дачу и в деревню Личи на блины… Семейный вечер вчера завершил масленицу, и сего дня монотонный звон колоколов призывает в церковь на покаяние. После праздников была свадьба. Правитель канцелярии гражданских дел Александр Александрович Хитрово женился на сестре повивальной бабушки, госпожи Мирославской, на миленькой 16-летней девушке, единственной девице, бывшей в Николаевске.
Сколько бы свадеб было у нас, если б было побольше невест. По случаю свадьбы были обеды и танцы у жениха и адмирала, который был посаженым отцом… Адмирал шлет вам свой поклон. Прощайте до следующей почты и простите все мои прегрешения, вольные и невольные…
25 февраля. Баше молчание сбивает с толку. Неужели сестры уехали в Россию, но ты, Мери, живешь в Селенгинске, дожидаясь, пак Пенелопа Улисса.
Попасть сюда нетрудно, да вырваться нелегко. „Амур“ на мели близ Уссури и дай бог сошел бы при растаянии снегов с целыми ребрами, и тогда я отправился бы вверх на нем в июне. „Лена“ в Шилке. На этом пароходе генерал-губернатор хочет прибыть сюда 15 июня, но прибудет позже.
Чтобы покончить пытку нетерпения, решился через две недели, т. е. на страстной неделе, отправиться на почтовых лошадях в Кизи (Мариинский пост) и там, дождав растаянья Амура, пойду на лодке до Хунгари, где, пересев на „Надежду“, и буду подниматься, сколько позволят обстоятельства. Этим я смогу выиграть 300 верст, это первое, во-вторых, я отправлюсь с партией солдат, идущих вверх по Уссури учреждать станцию для почтовой гоньбы и, может быть, для будущих поселений, а эта партия ждать меня не будет. В лодке же я иду, потому что „Надежда“, севшая на мель прошедшею осенью, уже не могла вернуться в Николаевск.
Я там пересяду на нее и все-таки возьму на буксир свою легкую гиляцкую лодку, потому что на „Надежду“ я полагаю мало надежды и в случае, если она изменит, отправлюсь на лодке. Если я отправлюсь в путь в конце апреля или начале мая, то в первых числах июля буду в Шилкинском Заводе, а в половине того же месяца, даст бог и говорит мне сердце, обниму всех вас в Селенгинске.
Итак, это длинное письмо из Николаевска будет мое последнее письмо. Не думаю, чтоб из Кизи я нашел случай послать весточку. В начале весны Амур не река, а настоящее море. Страшное испытание посылает мне господь. Когда сплывал сверху, Амур пересох, а теперь, когда малая вода нужна для того, чтоб тянуть бечевой, берега будут затоплены и придется грести против быстрого течения.
В этот раз, как и в тот, Амур даст себя знать, надоел и надоест так, что, вероятно, у меня отпадет охота свидеться с ним когда-либо еще раз. Разве погодя да отдохнув, когда Амурские компании разовьют свои дела в больших размерах и пароходы будут ходить по реке постоянно, вздумается мне посмотреть дивную амурскую природу, оживленную кипучей жизнью поселений и торговли, – а время это недалеко, если только правительство вполне оценит всю важность этого пункта.
Тяжело мне будет расставаться с добрым, прекрасным душою и сердцем П. В. Казакевичем, под гостеприимным кровом которого я жил с лишком полгода, как у своего попечительного нежного отца. Без сомнения, грустно будет оставлять общество Николаевска, которое не менее оказало мне расположение и приязнь, хотя я редко посещал его.
Настроение моего духа не гармонировало с рассеянностью жизни, ищущей развлечений. Да и дома мне было так хорошо, так отрадно, время так приятно текло между сурьезными занятиями в уединении и в полезных, поучительных беседах с хозяином.
Страшная цинга, наводившая сперва такой ужас, уволена попечительным адмиралом… Народ здоров, бодр и весел: хорошо одет и сытно накормлен. Зато и работы по всем местам кипят, дома растут, как грибы, строятся суда, склепываются пароходы, устанавливаются великолепные механические заведения, только ожидающие открытия железной руды, чтобы строить свои пароходы… Жаль, что Николаевск как центральный пункт управления не на месте – и теперь он в восемь раз более Петропавловска. Более 500 дворов кроме казенных домов чиновников и громадных казенных сооружений.
Вы меня извините, что я скуп на описания и сведения о столь значительном крае. Во-первых, не все можно и должно писать, а, во-вторых, я еще надеюсь увидеться с вами в этом мире…»
О многом рассказал Бестужев в своих письмах родным, хотя далеко не все доверял бумаге. Десятилетия переписки, которая просматривалась не только местными властями, но и Третьим отделением в Петербурге, приучили его к чрезвычайной осторожности. Он ничуть не исключал того, что все написанное им прочитывалось местным почтмейстером или его коллегой на ближайшей почтовой станции и при необходимости докладывалось и Казакевичу, и в Иркутск, и, может быть, дальше.
Все это наложило отпечаток на характер и стиль писем – довольно частые поклоны в сторону адмирала, восхваление здешнего бомонда. Утаив о своей болезни – к чему беспокоить родных? – он не написал и о гибели корабля, и о том, как отметил день четырнадцатого декабря, и о самом главном, чем он занимался долгими зимними вечерами, – о том, что начал писать воспоминания о восстании и о годах в Сибири







