Текст книги "Другое начало"
Автор книги: Владимир Бибихин
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Сплавление с чем? Вместо того чтобы измышлять первоматерию, которая приняла Бога, лучше понять, что «сомкнулось сущее с сущим» (Парменид). На человеке лежит это смыкание не как эстетико-художественное упражнение. Человеку предстоит то, что уже есть. Он уже очень отстал. Перемена не требует ничего, она располагается там, где каждый миг успевает выбросить перед нами новое, настоящее пространство и время. Сохранить настоящее трудно именно потому, что просто, и еще по другой причине: однажды достигнутое требует всегда очень много для своего сохранения. Впредь понадобится, например, всегда начинать рано. Люди обычно думают, что до перемены должно быть подготовлено многое. На самом деле – ничего, но после, чтобы ее сберечь, должно быть сделано всё. После удавшегося сплавления сущее должно сохраниться в своем бытии. Художники, живописцы извлекают его. Другого пути просто нет. Кроме возвращения сущего в бытие, человеку нечего делать на земле. Сущее обменивается на золото не где-то там, а здесь, не в космическом воспламенении, а теперь.
5. Давайте соберемся подумаем и что-то решим. Или на что-то решимся. Родим наконец что-нибудь , например власть. Надо же что-то делать. Не сделано ничего, у нас ровным счетом ничего нет, всё что есть висит на волоске и чудом. Сколько раз мы начинали, и опять на пустом месте, хуже – на свалке.
О чем вы, милейший, какое новое начало, когда всё сползает куда надо? Сознание кризиса, развала, крушения, отчаянного положения сладко, потому что избавляет от забот. Вообще признание безысходности переплетается с внутренним ликованием. «Неизъяснимы наслажденья», бессмертья может быть залог. – Что плохого есть в этом празднике – у нас сейчас в России праздник, пир во время чумы – перед бездной? Ничего собственно плохого. Но если никак не кончается праздник, то строгость придет не в терпеливом смирении, не в спокойной трезвости, а в оргии жесткости. Так всегда было в России и так будет, ничего не поделаешь. На чередование праздника и похмелья или их пару, связку мы можем положиться как на данность. Можно положиться на то, что ни на что положиться нельзя. Климат восточноевропейской равнины не изменился. Политическое искусство способно здесь не на большее чем техника.
Другое начало однако не такое, чтобы надо было что-то менять в первом начале. Ничего и не изменишь в том, что осуществилось раз навсегда. Сбывшееся никуда не уйдет. Другое начало не такое, чтобы и рядом с тем первым строить заново на другой строительной площадке. Никакой другой строительной площадки уже не будет и не надо. Земля, устроенная технической цивилизацией, не перестанет быть такой. Мировой пожар будет, куда ему деться, тут нечего гадать. Люди видели его давно в «Нибелунгах». Эжен Ионеско видел, как земля сначала застывает – уже и сейчас людей охватывает ледяная бесчувственность, – потом дикий жар растапливает глыбы льда, мир окутывается непроглядной оболочкой паров, со временем они рассеиваются и под сияющим голубым небом не остается следа того, чем когда-то волновалось человечество. Настающее не меньшая данность чем техническая цивилизация. Не так, что раз люди его видели, оно будет, а просто – люди его видели и видят, т.е. неким важным образом оно есть.
Другое начало не в том чтобы как-то перенаправить техническую планетарную цивилизацию, или ее использовать, или строить на ней как на данности, или наоборот отвергнуть ее, или ее не замечать, или проклясть ее последним проклятием, или что-нибудь еще; и точно так же не в том чтобы дождаться очистительной грозы и тогда выйти из подвалов на простор, или зная, что все кончиться именно так, получать отсюда удовольствие прямо сейчас (Ионеско: «у меня такое впечатление что мир идет к катастрофе… весь мир играет с апокалиптической опасностью… людей и мучит и вместе соблазняет этот близящийся конец, который они похоже хотят ускорить»). Все эти реалии должны прежде всего стать видимыми, сделаться в своей весомости и неотменимости обстановкой другого начала. Только тогда можно будет разглядеть, что оно во всяком случае расположится очень рано, до того как человекчто-то предпринимает, что-то делает с землей или с самим собой[208]208
«Когда я слышу любую гуманитарную ‘идею’, теорию, концепцию… мне хочется сказать: хватит, довольно! пожалейте жизнь, поберегите природу! Давайте просто думать и понимать, без открытий и достижений. Мир и так открыт. В хлебниковском различении приобретателей и изобретателей мне неприятны оба полюса, оба они – осмелюсь сказать – внутренне устарели, оба они хищны, хотя и по-разному. Но не дай Бог само это мое желание бескорыстного нецеленаправленного знания, которое не сила, вопреки Бейкону, принять за еще одну идею или проект глобального характера!» (О.А. Седакова, Ответы на вопросы журнала // Искусство кино, 2000, 1).
[Закрыть].
6. Зависимость от того, погибнет всё или не погибнет, того же рода как зависимость от того, напечатают меня или не напечатают. То и другое не имеет никакого отношения к делу. Бытие напечатано сразу и так, что распечатать его уже нельзя. Не существенно, слышат кого или не слышат, отвечают ему или нет. Аверинцев не прав, что ад – это когда не слышно, а дантовский ад, где всё слышно и видно и проходят посетители, не ад. Что есть, слышно и видно без сообщения. Разглашение не имеет значения. Другое начало не возвращение к первому античному. Это и невозможно, и не так уж верно что античность не знала тиражей. Первое начало вместе с гутенберговской вселенной осуществилось и уже никуда не уйдет. Нет смысла и воображать себе ноосферу, соединящую все умы так, что движение одного будет связано с движениями всех. Сцепление умов в ноосферу и сплочение ноосферы до определяющей силы на планете относится к устроительным и организаторским фантазиям, беда которых не в том что они не сбываются – как раз таким фантазиям ничто не мешает сбыться, – но мечта о закреплении ноосферы по сути та же, что у просветителя XVI века Хуана Луиса Вивеса мечта о десятке печатных станков, которые заполнят республику словесности творениями ведущих умов. Неисправимая беда таких фантазий в том, что в них уже упущено, не замечено, что настоящее, бытие времени, время бытия, есть и так, запечатано тем, что оно то самое, именно то. Ни мы, ни большой тираж, ни ноосфера, ни даже родство душ, ни диалог или взаимопонимание, ни братство добрых, ни нравственное усилие сами по себе еще не то.
Добро и зло не могут быть итогом наших проектов. Мы можем только мечтать о них. Выбирать между ними нам не дано. Непонятно, почему обязательно надо спотыкаться на прямом чтении второй страницы Библии. Познание добра и зла не человеческая задача. Нет никакого свободного выбора вольного ума между добром и злом, бытием и небытием. Не ясно, откуда идет наивное доверие к блефу сознания, которое обещает дозреть до решения в пользу добра. Нам дано в лучшем случае сделать темой добро и зло и выбирать не между бытием и небытием, Богом и демоном, верой и атеизмом, а только между взятием на себя нерешаемой проблемы добра и зла, бытия и небытия, Бога и сатаны, религии и атеизма и уклонением от нее. Вот единственный выбор, который в нашей воле. Разрешить проблему добра и зла, бытия и небытия мы, люди а не боги, можем только в одном смысле: разрешив ей быть, допустив, позволив ей быть нашим настоящим. Ее обходят, когда называют ее этической и ставят в зависимость от нравственности. Нравственность способ уйти от неразрешимости добра и зла в воображение, будто каким-то своим устроением человек умеет или научится устраиваться так, чтобы угадывать в добро. Кто не достиг такого устроения, якобы попадает в зло.
Проблему добра и зла надо наконец разрешить, отважиться задеть ее глубиной так называемых нравственных, не боясь их дружного протеста. Попытки разрешить проблему добра и зла блокируются сознанием, которое считает себя по определению сразу уже и моралью. Сознательный и высоконравственный у него синонимы. Оно не позволяет сомневаться в том, что если занято своими расчетами с собой и своими мнимыми сущностями, то тем самым уже и ответственно. Сознание шантажирует всех угрозой, что не приобщившийся к этой суете самоотчетности нравственно еще не дозрел.
Сознание еще не доказало даже свою необходимость. Здоровый вовсе не обязательно должен сознавать что он здоров. Красивый красив и умный умен без сознания этого. Вытеснение сознанием совести и его самоотождествление с нравственностью – зловещая новость модерна, одна из тех линий, которые, по Гоголю, на виду у всех, завороженно следящих, прочерчивает неведомая нездешняя сила. Другое начало начнется не с мероприятий сознания, которое, априорно уверившись в своей нравственности, считает свои идеи безусловно добрыми, только их исполнение неудачным из-за неподготовленности масс, а с разрешения (допущения) добра и зла как настоящей проблемы, когда мы спокойно перестанем бояться шантажа, что будто где-то когда-то уже стало известно, что надо делать или не делать с собой и с другими.
7. Другое начало будет не таким, что из него развернется система, подобно тому как другой выбор, положенный в основу вселенной, дал бы другую вселенную. Похоже, что связь всего со всем, завязанность всего как шнурком ботинок, когда сдвиг в одном месте, всё равно в каком, сдвигает всё везде, слишком ограниченно понимают, представляя себе это только в пространстве. Похоже – по крайней мере нет никаких помех так думать, – что стержень, или нитка, сцепляющая целый мир, продевает и время тоже. Во всяком случае мы не правы, когда забываем, что античное всё во всём включало время.
Косвенно, рикошетом это нам приоткрыто в наблюдениях, что «в античности не было линейного времени». То, что по календарю происходит сейчас, связано с тем, что было давно, не односторонней, а двусторонней связью, и как центр мира везде, так и его сотворение происходит в настоящем. Немножко странно это остолбенение времени в историческом представлении (историчность и историцизм не будет большой беды применять в одном смысле, различие между ними мелочное), при том что ведь произнося время, задевают как-то и вечность, говорю это слово этимологически в смысле юности, новости, постоянной неизменной основы времени. Время прошито юностью, в которой нет календаря и в которой всё во всём существует не меньше чем в пространстве. Или еще по-другому: настоящее никогда никуда не уходит; куда ему уйти, если оно настоящее.
Все эти вещи просто видны. Если так называемая современная наука до них еще не дотянулась или только начинает доставать, нет никакого смысла дожидаться, когда до нее дойдет. Другое начало, возвращаясь к этому всё во всём времени, без остатка выметает так называемый глобальный подход, не потому что в глобализме видение всего во всём искажено в пользу обобщений, а потому что любую данность, включая данность самого же этого подхода, можно будет видеть и растянутой и стягивающей то, что нам кажется раскиданным во времени, в единую вселенную, начиная от ее сотворения, т.е.«глобальным» станет всё. Умение астрономов видеть сейчас то, что было давно, существование во вселенной мест, откуда сейчас теоретически можно видеть возникновение нашей солнечной системы, – это косвенный, рикошетом, способ науки, у которой не хватает языка, распространить всё во всём на время, вырваться из плоскости историзма-историцизма, так называемого линейного времени. Другое начало и здесь не ставит себе цели пойти дальше первого начала античности, не принимавшей линейного времени.
Присутствие во всём увиденном мира от его сотворения, выметает (очищает) глобальный подход. Каждая вещь требует для себя всего того внимания, вклада и выкладывания, какого требует весь глобус в глобальном подходе, потому что вбирает в себя клубок вселенной. Говоря сейчас о вселенной, о глобусе и об истории, я имею дело не с миллионами километров и веками, а только с вот этим, минутным своего настроения, только с данностью минутного откровения, или сна, или внушения, не думая ни решать, ни даже ставить соловьевскую проблему, приснилось мне то, что я произношу с увлечением и уверенностью, или все-таки нет. Кому-то покажется мало иметь дело только со своим минутным настроением, он захочет иметь более крупный план. Я этого не захочу, не потому что свое минутное ценю так высоко, а потому что у меня ничего другого по-настоящему просто нет в моем имуществе и мне не с руки брать чужое. Моя ограниченность меня успокаивает. Я вижу надежность в том, что для другого начала забота об охвате, о развертывании не обязательна, как и забота о тиражах. Не важно, кто или что сильнее и громче. Не обязательно иметь влияние. Как размноживание уводит от сути дела, так и всякое распространение, включая преподавание, воспитание. И конечно между прочим обучение другому началу не обязательно. Оно тоже его закрывает, уводя от единственности настоящего.
Почему план, программа, система не работают и никогда не будут работать? Они накладываются на землю без спроса, обманутые всегдашним молчанием земли. Люди, верно заметив, что земля всегда смолчит, делают неверный вывод, что надо сказать о ней вместо нее. Молчание земли – я говорю земля еще и в смысле Владимира Даля и старых летописей, – которое никогда не прекратится, означает не то, что вместо нее должны говорить публицисты, а то, что думающие должны дать слово молчанию. То, что сохранить молчание может только слово, не значит что мы обречены на тексты. Не обязательно слово тянется за словом. Есть другая основа речи. Спор земли с культурой делает ложью не все знание о земле. Не всегда спасает глухое молчание, и сбивчива не всякая речь.
Возвращение к земле. Куда же тогда девается история, богочеловечество, литературный процесс, или судебный процесс, который сейчас, похоже, в разных формах следствия, или судоговорения, или уже вынесения и исполнения приговора занимает и развлекает всю страну, – куда денутся все эти интересные вещи, придающие злобу дню и дающие достаточно скандала для ежедневных газет? Не будет ли скучно, не вернется ли деревенское, тысячелетняя почва, череда времен года, круговорот природы? уместно ли думать о другом начале, когда мы наращиваем темп демократизации или возвращения к капитализму?
С процессом пусть будет как можно скорее покончено. Так или иначе он порождение публицистики. Одна буква старого пророчества весит больше чем все тексты, где одно слово просто тянется за другим.
12.5.1994, Эйдос (Чистый переулок)
Философия и техника
1. При всяком подходе к философской мысли, такой странной вещи, звучит ли она в живой речи или окаменела на письме, наша самая старательная – потому что идущая против нас самих – забота, самая сложная, имеющая дело с самой большой опасностью самообмана, касается нас самих, места, которое мы занимаем рядом с изучаемым. Встреча с чужой мыслью грозит тем, что я не останусь собой. Это была бы очистительная гроза. Мы о ней можем только мечтать. Даже позицию зачарованного кролика нам редко хватает благородства выдержать до конца. По-настоящему всего чаще бывает и всего опаснее чрезмерная подготовленность к встрече с другим. Так Одиссей для верности залепил бы уши не только спутникам, но и себе.
Своевольный, прихотливый, самолюбующийся подход выставляет нас на передний план. Мы или откровенно застим собою всё, или, наоборот, заявляем претензию на объективность, самоустраняемся и, как это называется, предоставляем слово другому и только ему. Мы якобы можем вместить его в себя и места для двоих хватит. Идеальным достоинством переводчика – толкователь тот же переводчик – считается умение остаться прозрачным, незаметным, отойти в сторону. Как если бы требование умолкнуть самому, дать говорить другому было выполнимо не только в воображении. На деле бывает другое. Интерпретатор и переводчик говорят от себя, причем очень громко. Это право за ними признается. Оно по справедливости должно быть за ними признано, только не по той причине, какую обычно приводят.
Обычно говорят: толкователь имеет право на свое понимание текста. Некий демократизм. Интерпретатор имеет право осмысливать по-своему Платона. У Платона всего много, и каждый берет что считает нужным. Когда бездумно повторяют это разрешение, не обращают внимания на то, что в нем подразумевается другое молчаливое разрешение: расторговывать мысль Платона в розницу, по мелочам стаскивать ее с исходного уровня, где она была единством жизни, слова и поступка, на плоскость, где она делается набором идей, материалом для конструирования. Это узаконенный философский гешефт. Все должны как-то кормиться, не в последнюю очередь историко-философский истеблишмент.
«А я вот вижу вещи так!» Свобода интерпретации, разрешение многих толкований на первый взгляд – приглашение к «творческим исканиям». Казалось бы, что безобиднее: ты даешь свою трактовку, я мою. Это не так безобидно как кажется, особенно по вышеназванной исходной установке.
Она настолько догматична, что даже не ставится под вопрос. Согласие с возможностью многих«индивидуальных» «творческих» интерпретаций, будучи первым и необходимым условием продолжения историко-философской индустрии, содержит и ее скрытый приговор самой себе, признание себя не философией, а работой на другом по отношению к философии уровне. Я даю свою интерпретацию Платона – значит я оставляю развертывать его полноту другим, которые придут после меня. Больше от духа философии в фанатизме, предлагающем единственное верное понимание. Тут по крайней мере уловлено, о чем философия: она о единой истине.
2. Победивший в академических кругах плюрализм дал право на личное толкование. Он не доказал ни пользу его для дела, ни его перевес над наивной претензией на единственность. Не случайно интерпретатор, жертвующий собой, незаметный, просящий забыть о себе, представляется в общем мнении этически более высоким образцом чем «философ со своей оформившейся позицией», «по-своему» понимающий и оценивающий «философскую систему». Сама практика располагает против плюрализма. Обычно мы читаем интерпретатора без уважения к его позиции; у нас не находится лишней энергии, чтобы отличить его от источника. Оригинальная позиция излагателя нам почти всегда кажется второстепенной, и даже таких историков философии как Виндельбанд и Юбервег мы читаем не ради них самих, а ради золотых имен, которыми пересыпаны их тексты.
Если толкователь не может и не должен объективистски отступать в тень, то причина этого важнее чем поощряемый историко-философским производством плюрализм. Мысль не такая вещь, которую можно взять и перенести из одного места в другое, через века или десятилетия, из старого культурного языка в новый, и щедрым жестом показать на нее, отступая в тень: смотрите, что я вам принес. Бескорыстие добросовестных посредников обман. Они преподносят не то что думают. Их интерпретация оказывается часто засорением культуры.
Под мыслью обычно понимается текст. В нашем представлении он что-то протяженное. Рядом с его протяжением, параллельно ему и в сопоставимом объеме мы выстраиваем свои, интерпретаторов и переводчиков, текст, комментарий и перевод. Текст, с которым мы работаем, имеет такой протяженный и сложный вид потому, что в жизни его создателя много раз повторялось одно и то же настроение, назовем его захваченностью. Без этого повторяющегося настроения, которое к тому же каждый раз опознает само себя, подтверждаясь и упрочиваясь, возникновение, например, платоновского корпуса, тела платоновских сочинений было бы менее вероятным, чем для книги отзывов на выставке оказаться связным сочинением. Ее посетителям, объединенным общими впечатлениями, больше шансов впасть в общий тон и общую тему, чем для одного человека в его переменчивых состояниях.
Уникальное настроение, связывающее работу мысли, не обязательно опознается самим пишущим. Тут бывают ошибки. Тем менее его можно по желанию вызвать или создать в душе. Оно дается или не дается судьбой, человек может только ожидать, готовить и хранить его. Иоги вызова в себе творческого состояния не существует, попытки ее выработать или усвоить кончаются гримасами творчества, мертвенными и мертвящими позами. Увлечение легко, крылато и в договор с человеком не вступает.
В мысли есть что-то нечеловеческое. Она вырывается, не служит своему телу, больше человек служит ей. Даже служение ей стеснительно, ее стихия свобода. Не то что мысль не определена обстоятельствами. Она конкретна, и отвлеченной мысли нет даже в математике. Но чтобы обусловленная обстоятельствами мысль была все-таки чем-то кроме эха обстоятельств, от человека требуется что-то еще, чего обстоятельства обычно не требуют. Обстоятельства всего реже требуют от человека именно мысли, они тренируют обычно в сообразительности.
Мысль своевольна. Она в будничных обстоятельствах бывает праздничной, среди суматохи спокойной, может до тошноты упорствовать и невпопад повторяться, улетает. Она не там, где позы и позиции, ни даже позиция отступания в тень, в молчаливую незаметность. Чтобы быть там, где мысль, человек неизбежно должен как-то выступить, прежде всего выступить из своей позиции. Мысль имеет природу, которая сродни поступку. Выступление может конечно оказаться неудачным. Вернее определить так: поступок есть то, что рискует оказаться неудачным.
3. Мысль противоположна технике. Это слово в значении технологии по существу тождественно науке. У противопоставления мысли и технического приема есть традиция, ясно оформившаяся у Аристотеля. Мысль противоположна и герменевтической технике. Герменевтическая философия, философская герменевтика в смысле метода, техники – граничное образование, как бы черта, подводимая под мыслью, после чего мысль кончит свое существование. Так герменевтику Шлейермахера можно считать решительной чертой, подведенной под классическим немецким идеализмом. Художественная герменевтика Гадамера, казалось бы, другое дело. Она противопоставляет истину методу. И всё равно: само это противопоставление технично, методично, и гадамеровская герменевтика тоже подводит черту под онтологией XX века.
Та правда, что мысль противоположна технике, что техника скользит в своих измерениях только до порога мысли, имеет соблазнительное применение. В технике начинают видеть второсортное. Это губит мысль на корню, прежде чем она началась. Считать технику второсортной реальностью значит идти в такой же тупик, как если считать низшей реальностью тело, противопоставляя ему дух.
«Отвлеченный дух» – от чего и как? Что происходит с тем, от чего он отвлекся? Попытки обойтись без техники, обойти технику сейчас страшнее чем в свое время аскетические ереси. Человек, загоревшийся духом до презрения к телу, воспаряя жесткой волей выше робкого голоса тела, победоносно покорял тело. Тело современного человека это его техника, которая вросла в природу, общество, историю так, что вынуть из них технику, не нарушив ткань человеческой и природной жизни на планете, уже невозможно.
Говорят, что техника губит планету. Несчастье однако не техника, а недостаток ее и пренебрежительное отношение к ней. Техника школа. Простейший автомобиль требует такой вдумчивости, точности и самообладания, что изменяет человека, воспитывает его. Огрубляет не техника, а недорастание до нее, ее нетехничное применение. Беда России в том, что она до сих пор не приняла технику.
Мысль обязана быть техничной потому, что техника теперь среда нашего обитания. Что такое нетехничная мысль? Беда в том, что для нее нет названия, поскольку она не имеет своей сущности. Ее трудно отличить от техничной мысли, а хотелось бы ее специально обозначить. Назовем ее грабежом. Пусть это будет у нас техническое понятие без оттенка нравственного негодования. Позвольте мне ввести здесь новую философскую категорию. Грабить слово с тем же предметным значением что схватывать, брать, понимать. Схватывание (конципирование) есть вообще то действие мысли, в котором она выходит из пустоты к содержанию, из одиночества к вещи, становится плодотворной. Conceptio – зачатие, зарождение нового существа). Грабеж по схеме действия вроде бы то же самое и одновременно тревожным образом совсем другое. Грабеж предполагает вырывание схватываемой вещи из того места, которому она принадлежит.
В латышском grebiu, grebt выскабливать, готское graban рыть, не в последнюю очередь рыть могилу. Слово гроб идет от того же корня что гребу; в чешском hřebu, hřésti хоронить. Грабеж это выхватывающее, выскабливающее схватывание, вырывающее могилу на месте вырванного и вместе хоронящее вырванное в смысле сокрытия, но не хранения, а похорон, когда с вещью разделываются навсегда. Грабеж – разрывающее ткань и связь вещей извлечение того, что принадлежало своему месту и владельцу. Нечто вросло, прижилось, «схватилось» в природной ткани как схватывается бетон, застывает лёд осенью или вяжется органическое тело. Грабеж разрывает эту ткань.
К грабежу от схватывания один шаг, но он как срыв в пропасть. Научная технология добычи нефти никогда не говорит, что земля должна быть пробурена и из ее глубины должно быть выкачано ее содержимое. Техника говорит только, как и на каких условиях это может быть сделано. Разрабатывая способы нефтедобычи, техника всегда рассчитывает и учитывает ее возможные последствия для среды; без этого расчета она еще не совсем техника, в ней пока разорваны звенья. Техника плетет бесконечную паутину если. «Если… то», вот форма технического сообщения. Она же форма новоевропейской науки. Наука и техника сами по себе в своем чистом существе вовлекают ум в нескончаемый лабиринт знания, из которого следует, строго говоря, только другое знание, и никогда – безусловное предписание. Все предписания науки и технологии условны: если вы взялись за предприятие с такими-то параметрами, то… Подлинная наука никогда не говорит в императиве. В конце научного высказывания можно поставить знак вопроса, запятую, точку. Восклицательный знак здесь будет всегда иметь запретительный смысл. Правда, в строгой науке можно представить себе высказывание, кончающееся восклицательным знаком восторга перед красотой открытой закономерности.
Для нас здесь и сейчас нет выбора. Наша мысль поднимется до строгой техники – наука, искусство, литература, философия всегда, при всех своих особенностях остаются в полной мере среди прочего также и техникой – или скатится до грабежа. Мысль, не вышколившая себя до техники, останется грабежом. Гермес, покровитель интерпретаторов и переводчиков, покровительствует и ворам. Альтернатива«грабеж, в том числе с помощью техники, или техника» так жестка, что нельзя говорить, будто нетехничная мысль безобидна или нейтральна. Обязательное всеобщее образование, школа для детей не позже 7-и, иногда уже с 6-и или с 5-и лет, в семье раньше, не прихоть цивилизации, а безусловная необходимость. Природа перестала быть нашей школой. Школа, наука, дисциплина строгой и точной мысли необходима не в одной узкой специальности, а во всем на каждом шагу жизни. Неотступная отчетливость и аккуратность, приобщение к безусловной строгости, точности, научности во всём – или грабёж, губительный для мира и для техники, которая с ним срослась.
4. Техника не хочет иметь ничего общего с грабежом. Техника никогда не притронулась бы сама разрушительно к земле. Она показала свою способность улучшить человека телесно и духовно и помочь природе. Но, может быть, сама не будучи грабежом, она провоцирует грабёж?
Откуда-то как ледяной ветер в современный мир просачивается уверенность, что всё тихое, робкое, нежное, как ландыши, редкие птицы, мшистые луга, чистые ручьи, нетронутые чувства, обречено; что всё это прекрасно и драгоценно, но беззащитно: будет растоптано силой, которая в отличие от всего беззащитного увековечивает себя, потому что может и смеет взять и, между прочим, взятое распределить. Эта сила – она еще сильнее оттого что смеет взять и технику, применить ее таким способом, каким сама техника, пока она остается техникой, никогда бы не посмела, – не только грабит, она умеет и награбленное поделить, раздачами привлекая миллионы. Ее стиль – как раз те высказывания с восклицательным знаком, третий тип их, никогда не встречающийся в подлинной науке и технике: повелительный императив. Эта сила еще в древнем Риме назвала себя империей. И то, что в современном мире так часто повторяется слово с тем же корнем и в том же смысле, – не дань истории, не прихоть публицистов, не преувеличение и не иносказание. Слово грубо называет реальность, которая хозяйничает на планете может быть еще скрытнее и глубже чем-то замечают публицисты. Империализм личности, империализм человека – за разными империализмами, надо думать, стоит какой-то один, засевший так глубоко, что наши слова его не достают, их в принципе не хватает. Действующее начало постоянно в работе – и не дает на себя действовать; пользуется наукой, само от научной хватки ускользая. Наука перед ним слепа.
Между беспомощностью доброго (безоружностью техники) и напором активизма (грабежа) стоит – философ? В тихой заводи ему обеспечена социальная ниша. Философ может утешать себя надеждой на то, что его кабинетная мудрость будет излучаться в ширь. Нетрудно видеть, что он по своей рыхлости или по добровольной слепоте заблуждается. Если он не посвятил себя весь школе, технике, дисциплине, то ровно в той мере, в какой он еще не отдал себя им школе, он участвует в грабеже. И нельзя сказать, что в мелком незаметном интеллектуальном грабеже. Неизвестно, если он всего лишь интеллектуальный, значит ли это уже что он мелкий.
Хочу процитировать современного писателя, одного из тех немногих, кто по-настоящему занимается таким странным делом как думание, намеренно, долго и настойчиво; думать ему нужно, он этим живет. Или, что-то же, одного из тех кто замечает, как мало, беспомощно, обрывочно он думает. Это несколько фраз из последней страницы его опыта осмысления места и роли теперешнего человека в мире.
Еще недавно всего было хоть… ешь. Земли, воды, воздуха. Казалось бы. Ан нет. Почти нету. Осталось чуть поднатужиться – и уже нет. Но это еще что – грабеж среды обитания. Золото и драгоценные камни по-прежнему в карманах, хоть и чужих. Проигранная в карты деревня не исчезала. Закон хоть как-то стоит на страже твердой материи. С материей попрозрачней куда хуже. Куда утекла вода и испарился воздух? А ведь есть вещи еще потоньше и попрозрачнее чем вода, побесплотнее чем воздух… Дух! Какой еще никем не ловленный разбой кипит на его этажах! Идеи крушатся по черепам как неживые, как ничьи. Никто за руку (за голову) никого не схватил. Не поймали никого на слове[209]209
Андрей Битов. Человек в пейзаже // Новый мир, М. 1987, № 3, с. 64–99.
[Закрыть].
Грабеж в том невидимом мире, где складывается мысль, только кажется безобидным. Без него никогда не начнется и только начиная с него трогается с места грабеж на других этажах. Мысленный грабеж невидим, не похож на грабеж. Он похож внешне, когда станет текстом, пожалуй на скуку. По внешнему облику «философского» сочинения может быть не видно, какой грабеж в нем идет; складывается только впечатление, что оно неинтересно. Но духовная скука это уже санкция, необходимое и достаточное условие для тоскливого обращения с вещами. Невидимый грабеж на разреженных пространствах мысли – тот первый, с которого начинается всякий другой. Он же и самый размашистый. Здесь замахиваются так, как не развернешься больше нигде. Здесь крушатся и хоронятся миры. Здесь и техника всего труднее. Духовное гражданствование в старых наставлениях по трезвению называлось τέχνη τεχνῶν, техника техник, высшая техника. По невидимым нитям здесь нужно ходить с осторожностью.