Текст книги "Берестяга"
Автор книги: Владимир Кобликов
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Они не упали, благополучно съехали, а съехав, превратились в очень маленьких человечков и, наверное, поэтому так долго потом взбирались на гору. А когда наконец взобрались, то можно было подумать, что оба только что долго парились в жарких и душных деревенских банях: оба стали краснолицыми, мокрыми. И от обоих шел пар.
– Уф! – вздохнул Петька.
– Уф! – поддержал его Прошка.
– Чего же не съезжаете? Заслабило?
– Боюсь, – откровенно призналась Таня.
– А ты, Александр?
– Видишь ли, Прохор…
– Прошка, – перебил Лосицкого Петька, – ты такие стишки не слыхал? Братан мой когда-то разучивал все: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?..» Как стишки, Берестяга? – спросил Нырков Берестнякова, а сам уставился на Александра.
Лосицкий все теперь понял. Побледнел и опустил голову. А потом почему-то боднул морозный воздух и, как отчаянные люди бросаются с высоты в воду, Саша ринулся с гребня и заскользил в снежную бездну.
Таня ахнула и даже закрыла сначала глаза, но тут же открыла их и так посмотрела на Петьку Ныркова, что тот отвернулся. А Прошка опять подумал: «Глаза-то какие! И вправду: будто фиалки на снег обронили… Ресницы снегом посеребрило и сверкают, чисто камни-самоцветы».
– Он же разобьется! – крикнула Таня и шагнула к круче.
– Таня! Куда ты? – закричал вслед Самариной Прохор. – Гнись больше! Сойди с лыжни!
Она не слышала, что ей кричит Берестняков.
Прохор знал, что Лосицкий упадет. Как любую птицу узнавал Прохор по полету, так сразу же мог определить, кто стоит на лыжах. А чтобы определить, каков лыжник Лосицкий, и опытного глаза не надо было иметь. Александр напоминал новорожденного теленка, угодившего на ледяное поле.
Прошка следил за Лосицким и Таней. Они упали почти одновременно. Александр сначала «запахал носом», а после его швырнуло в сторону в сугроб. Таня «приземлилась» более благополучно. Она сначала села на снег, а потом проехала несколько метров, лежа на спине. Нырков и Прохор поспешили на выручку. Они лихо затормозили и развернулись рядом с Таней.
– Ушиблась – спросил Прошка, подавая девочке руку.
Но и без ответа ее он знал, что ничего с нею не случилось. Таня смеялась:
– Здорово! – сказала она и швырнула в Прохора снегом.
– Чего здорово?
– Падать. Мчаться вниз и падать.
Прошка пожал плечами: Берестняков не любил падать и поэтому не вполне разделял Танин восторг. Впрочем, девчонок трудно понять. Они какие-то чудные.
– Саша, ты жив? – крикнула Таня Лосицкому.
– Жив, – откликнулся Александр, – но…
– Что такое?
– Мои очки…
* * *
Они искали их до темноты, но не нашли. Лосицкий сник, стал жалким. Без очков он почти ничего не видел. У него появились такие же осторожные движения, как и у ягодновского слепого Филатки. Искать Саша не мог, он стоял у костра, который развел Прошка, грелся и изредка нетерпеливо спрашивал:
– Не нашли?
Он знал, что ребята сразу бы закричали, если б нашли, но все равно повторял свой тревожный вопрос.
Не нашли. Очки будто кто-то подхватил и забросил неизвестно куда.
Возвращались в Ягодное по старой своей лыжне. Возвращались медленно и молча. Прошка теперь шел вожаком, за ним следом – Лосицкий. Со стороны поглядеть – ребята играли в лошадки. Из ремней и шарфов сделали вожжи. Прохор «конь», Лосицкий – «кучер», но кучер странный, неопытный, с осторожными, робкими движениями.
Прошка услышал тихий и горьковатый запах дыма. Значит, подходили к деревне. Давно не возвращался так поздно Прошка домой.
Без огней Ягодное боязливо притаилось. Острая тоска уколола сердце мальчика. Ему захотелось опять вернуть недавнее прошлое, когда деревня смело встречала темноту огнями, когда в доме деда было тесно и шумно, когда ждал его самый близкий и самый сильный человек на земле – папка…
* * *
Лениво, не вылезая из будки, залаяла собака в крайнем доме. По привычке ей откликнулись соседские псы. Может, собаки знали, что в деревню вошли свои, а может, холод мешал, но только лай был недружный и без задора. И это Прохор заметил.
Возле нырковского дома Берестняков остановился и сказал Тане:
– Ступай домой, а мы проводим его. – Прохор все еще не решил, как ему называть Лосицкого.
– Я пойду с вами.
– Идите домой, – сказал Александр. – Мама ваша давно уже, наверное, беспокоится. А нам ведь еще надо зайти к Пете. Я должен переобуться.
Таня попрощалась и ушла. Петька повел к себе Лосицкого, а Прошка остался поджидать их на улице.
Ждал Прохор долго. Чтобы не захолодать, стал приплясывать. За это время, думается, сто раз переобуться можно было, а то и в бане выпариться. Наконец звякнула щеколда. Прошка приготовился наброситься на Петьку. А тут на тебе! Лосицкий взял и обезоружил Берестнякова:
– Простите, пожалуйста, Проша, – сказал он вежливо, словно там какому-нибудь важному человеку или учителю. – Я виноват, что вам пришлось так долго мерзнуть на улице.
– Ладно уж, – миролюбиво проворчал Прошка. – Да я и не замерз, – а Ныркова Прошка шибко толкнул в бок.
– Чего ты?! – ощетинился Петька. – Психует еще! Александр щеки обморозил. Оттирали. И дед с бабкой без еды его не отпустили.
– Очень-очень добрые люди твои бабушка и дедушка, – сказал Лосицкий.
– У нас все такие.
«А его на «ты» очкарик называет», – с непонятной завистью подумал Прохор и почему-то представил хитрое лицо бабушки Груни. – «У нас все такие», – повторил он мысленно слова Ныркова и тяжело вздохнул.
Проводив Лосицкого, приятели торопливо возвращались и не разговаривали. Уже расставаясь, Петька так, между делом, сообщил:
– Дед с бабкой отдали Александру валенки. Насовсем. А я думаю еще шапку ему отдать…
* * *
Дед Игнат принес охапку дров для утренней топки. Вышел проверить, надежно ли заперта скотина, вернулся в хату, разделся и ушел к себе за печку. Дед улегся на кровать и надел радионаушники.
Бабка Груня уже давно спала: ей вставать раньше всех. За столом сидели Наталья Александровна, Таня и Прохор.
Наталья Александровна писала письмо мужу. Она часто задумывалась. Рука иногда останавливалась на полуслове, взгляд туманился. Видно было по глазам, что Танина мать сейчас далеко-далеко улетела в мыслях. И Таня, глядя на мать, невольно задумывалась.
Наталья Александровна наконец дописала письмо, тяжело вздохнула и, не сказав ни слова, ушла на свою половину.
В щедро натопленном доме стало совсем тихо. Так тихо, что слышно было, как попискивают за печкой наушники. Прошку стало клонить ко сну. Он учил историю: читал, беззвучно произнося написанное губами, как немой. От этой дурной привычки его начал отучать еще отец, а сейчас это делала Таня, но Прохор часто забывался.
Прохор очнулся, когда Таня дотронулась до его плеча.
– Я не сплю, – встрепенулся Прошка.
– А что ты делаешь?
– Думаю.
– А-а-а?.. Проша, а Петька нарочно завел нас на Хитрую горку? Ему хотелось унизить Сашу, да?
– Я почем знаю. – Прохор смутился. – Мы всегда катаемся на этой горке. А твой малый задавала. Язык-то у него ходовой, быстрый, а…
– Ты не прав, – перебила Таня. – Лосицкий вовсе не задавала. Просто он очень много знает. Саша – умница. Не понимаю, почему вы его невзлюбили?
Прошке не понравилось, что Таня так открыто хвалила Лосицкого, и он замолчал, надувшись.
– Чего же ты молчишь?
– Очкарику твоему мы ничего плохого не сделали.
– «Очкарику!» Эх, ты! Разве он виноват, что без очков почти ничего не видит… У Лосицкого родных нет… В их дом попала бомба. Саша стоял в очереди за хлебным пайком, потому остался в живых.
– Вон что, – тихо проговорил Прохор. – А бабка его как же жива осталась?
– Какая бабка?
– С которой к нам в Ягодное приехал?
– Ольга Евгеньевна?
– Почем я знаю, как ее зовут. Знаю, что приехал о… – Прошка хотел сказать «очкарик», но осекся и даже покраснел. – …Что приехал этот твой с какой-то старухой. И все ягодновские думают, бабка она ему.
– Ольга Евгеньевна знакомая Сашиного деда, а дед у него был профессор.
То, что дед Лосицкого был профессором, Прохора удивило, но не так, как то, что Александр живет у чужой женщины и она его кормит. Вслух своего удивления Берестяга высказывать не стал. Он задумался, и Таня стала думать о чем-то своем. От тепла в доме и от близкого жара керосиновой лампы девочка разрумянилась. Большие фиалковые глаза ее блестели. И когда Прохор посмотрел на Таню, ему показалось, что глаза девочки блестят от слез.
Прохор уже не в первый раз обратил внимание на Танины руки. Худые длинные пальцы. Кожа на руках гладкая, белая и тонкая, такая тонкая, что видны голубые жилки. Прохору нравились ее руки, хотя он слышал, как бабка Груня говорила об этих руках: «От таких бумазейных рук работы не жди. Ридикюли только такими руками носить». А Прошка долго соображал, почему бабушка назвала руки Тани «бумазейными», но так и не разгадал этого странного определения.
– Таня, – позвал Прохор, но она его не слышала. – Таня!
– А? – Она очнулась. – Ты меня звал?
– Ага. Петька Сане, – Берестняков впервые назвал Лосицкого по имени, – валенки отдал насовсем.
Прохор хотел сказать, что отдаст Лосицкому лыжи, но Таня перебила его:
– Я так и знала, что Нырков очень добрый.
Прохор от ее слов насупился, закусил краешек нижней губы. Таня уже знала, что Берестняков так делает, когда бывает не в духе.
– Ты что?
– Спать хочется, – уклонился от ответа Прохор и собрал свои книги и тетрадки.
Таня пожала плечами, встала из-за стола и осторожно пошла к себе. Возле двери она остановилась, оглянулась на Прохора и прошептала:
– Спокойной ночи, Проша.
– Спокойной, – буркнул в ответ Прохор.
А ему так не хотелось, чтобы Таня уходила.
* * *
Берестняков не пришел и ко второму уроку.
– Таня, что с Прохором? Почему его нет в школе? – спросила Самарину Прасковья Егоровна.
– Не знаю. – Таня говорила правду. Она действительно не знала, почему Берестняков не пришел в школу. Уроки они вечером выучили вместе. Заболел? Вряд ли. Прохор крепкий, выносливый.
«Может, обиделся на меня за что-то? – подумала. – А за что?» – И стала вспоминать вечерний разговор с Прохором. Но, кажется, ничего обидного Таня ему не сказала.
Она стала смотреть в окно. На улице еще не растаяли сумерки. Пошел снег. Можно было подумать, что девочка любуется плавным и безразличным спокойным падением снежинок. А Таня думала вовсе не о снежинках. И не о Прохоре.
Ей припомнился летний день, когда она с отцом ездила на Оку, на Андреевскую переправу. Их приятель – старик бакенщик дал им плоскодонку. Они уплыли на свой любимый плес и поставили там с вечера донки, подпуска, жгли костер, кипятили чай, а потом лежали в шалаше и разговаривали. Таня помнит тот разговор слово в слово. Сама не зная почему, она спросила тогда отца, не жалеет ли он, что у него растет дочь, а не сын. Отец удивился:
– Почему тебе такое на ум пришло?
– Мне кажется, что все отцы хотят, чтобы у них были сыновья.
– Мне еще до твоего рождения хотелось, чтобы у меня росла дочь. Так что, Синяя девочка, пусть тебя этот вопрос больше никогда не тревожит. Я счастливый отец.
Таня прижалась своей щекой к отцовской – щетинистой, колкой – и зашептала:
– Какой ты хороший, папка. Ты просто замечательный. Ни у кого больше нет такого.
– Да что с тобой, Синенькая?
– Ничего. Просто мне очень хорошо.
«Синенькой» Таню называл только отец. Таня сама стала виновницей прозвищу. Она была совсем маленькой, когда сказала отцу, который возил ее на санках по двору:
– Папуля, посмотри, какая я стала хорошая: синенькая, синенькая!
– Синенькая?
– Во! Посмотри на щечки. Синенькие?
– Красненькие.
– Ой! Я перепутала, – смутилась девочка.
Так вот и стала Таня «Синей девочкой». И знали об этом только двое: Таня и ее отец.
И сейчас Синяя девочка смотрела на снегопад за окном, а сама мечтала о сказочном Джине, который смог бы исполнить любое ее желание. Первое, что потребовала бы она от него, – это мгновенного прекращения войны. А во-вторых, чтобы он перенес ее на Андреевскую переправу, на Оку… И чтобы опять было лето. Чтобы рядом в шалаше лежал и курил папка, а кругом – тихо-тихо. И только слышалось бы ворчание реки у подмытого берега да как гуляет в теплой воде рыба… И вдруг… Чистый звон колокольчика: ожила донка. И вдруг…
– Самарина, – это голос не из сказки про Синюю девочку. Это голос Прасковьи Егоровны. – Самарина, что с тобой?
– Простите, задумалась.
На задней парте захихикали сестры Нырчихи. Юрка Трус ехидным шепотком пропел:
– Извела меня кручина…
Таня покраснела и опустила глаза.
– Садись, Самарина, – разрешила учительница.
Таня села и тут же уронила голову на руки…
* * *
Она возвращалась домой одна. Шла медленно, машинально. Не обращала внимания на крепчающий мороз. На краю деревни навстречу ей выбежал пес слепого Филата Смагина – Сигнал. Он каждый день встречал здесь девочку и этим высказывал ей свою дружбу. Сигналка любил Таню бескорыстно. А она всякий раз старалась его чем-нибудь угостить. Сигнал брал маленькие кусочки хлеба или лепешки из вежливости и съедал принесенное осторожно и неторопливо, чтобы Таня не подумала, будто он встречает ее потому, что она приносит ему эти кусочки – очень дорогого сейчас и особенно для приезжих – хлеба. Сигнал никогда не был попрошайкой. Больше того, он никогда не брал из рук чужих съестного. Да и сыт был всегда. Сигналка для своего слепого хозяина – незаменимый помощник, оттого в семье Филата собаку никогда не забывали накормить.
Нет, Таня нравилась Сигналке никак не за подношения. Старый пес верно угадывал, что у этой девочки доброе сердце. Это он сразу определил, когда увидел, как она заспешила к его хозяину, чтобы помочь ему перейти застывший ручей по обледеневшему жиденькому мосточку. Сигналка почти безошибочно распознавал людей по их отношению к слепому.
Вот с того раза, когда Таня помогла перейти Филату через ручей, Сигнал почти каждый день и встречал ее возле своего дома, а после провожал до поворота на главную деревенскую улицу. Провожал бы ее и дальше, но Сигналка знал, что в любую минуту может понадобиться хозяину.
* * *
А сегодня Таня не заметила своего друга. Сигналка старательно вилял хвостом и шел рядом с девочкой, заглядывал ей в лицо. Она же шла и ничего не видела. И ее походка очень напоминала Сигналке походку слепого Филата.
Чтобы обратить на себя внимание, он лизнул шершавую и холодную рукавичку девочки. Таня удивленно поглядела в его сторону и улыбнулась.
– Сигналка? Ты?
Больше она ничего не сказала, а положила руку в холодной шершавой рукавичке ему на голову. Так они и шли по неширокой, расчищенной в сугробах дороге, от которой то справа, то слева, словно траншейные ходы, были прорыты смежные тропки к каждому крыльцу. Таня еще никогда до приезда в Ягодное не видела таких снежных заносов. Было похоже, что деревенские дома оделись в снежные шубы, спасаясь от лютых холодов, которые пришли на землю в ту зиму.
На углу главной деревенской улицы Сигналка остановился и проводил уходящую девочку тревожным взглядом. Ему надо было возвращаться домой, а он все стоял на месте и смотрел Тане вслед.
Девочка по-прежнему шла медленно, низко наклонив голову и опустив руки.
Сигналка уже решил возвращаться, как вдруг заметил, что навстречу Тане выбежал мальчишка. Собаке показалось, будто этот мальчишка – Танин обидчик. Сигналка ринулся к девочке. Бегал Сигналка так, как не бегала ни одна собака в Ягодном: даже волки не могли тягаться с ним.
Возле Тани Филатов поводырь остановился как вкопанный, ощетинился и зарычал на мальчишку, но тут же узнал в нем Берестягу и смущенно отвернулся.
– Ты что, Сигнал? – спросила девочка.
Сигналка посмотрел на нее виновато и медленной рысцой побежал к своему дому. Теперь уже Таня смотрела ему вслед.
– В школе про меня спрашивали? – услышала девочка охрипший голос Прохора и обернулась к нему.
– Спрашивали.
– А ты что сказала?
– Я же не знала, где ты.
– Сказала б, что заболел.
– Не умею врать.
– Ну и не ври! – грубо выпалил Прошка и еще раз повторил: – Ну и не ври!
Таня удивленно поглядела на него.
– На вот, передай своему очкарику, – опять грубо сказал Берестняков и вытащил из кармана шубейки какой-то предмет, завернутый в пеструю тряпку.
– Что это?
– Гляди, не слепая, чай. – Прохор небрежно сунул в руку девочки сверток и решительно зашагал к своему дому.
Таня развернула пеструю тряпку и увидела очки с толстыми стеклами. Девочка даже руками всплеснула.
– Проша! Проша! Обожди!
Прохор остановился. Он обрадовался, что она позвала его, но вид у него был все еще какой-то взъерошенный, обиженный.
Прохор пошел в берестняковскую породу и был не по летам рослым, плотным. Лицо у него смуглое, глаза черные, диковатые. Диковатость взгляду придавали густые сросшиеся брови. Подбородок у Берестяги был раздвоен глубоким шрамом. Еще совсем маленьким Прохор на спор поехал с горы, с какой и взрослые парни не рисковали съезжать. С горы-то с той он съехал, но не смог вовремя отвернуть в сторону и его вынесло на застывшую Видалицу, на бугристый лед. Отчаянный мальчишка ударился подбородком и рассек его до кости. Он не плакал. Это была его первая победа. Прохор впервые победил страх. И в знак той большой победы ему был дарован первый шрам на лице. Шрам на лице мужчины – лучшее украшение.
Таня подошла к Берестяге и тронула его за руку.
– Какой ты хороший, Проша… И добрый.
– Ладно тебе, – смутился Берестняков.
– Как же ты их нашел?
– Очень просто. С самого темна искал. Еще вчера с вечера решил найти их. «Не мог же, – думал, – их леший утащить». Вместо школы и пошел на Хитрую. Перекопал всю гору. Нету очков. Снова стал перебирать каждую снежинку. Опять нету. Так раз пять кряду. Притомился даже. Сел на лыжи передохнуть… Услышал белку. Глаза поднимаю и вдруг вижу, что-то сверкнуло на кустике. Я туда. Висят пропащие.
– Проша, на тебе одежда заледенела, – встревожилась Таня.
– Подумаешь, беда какая! – Берестяга счастливо засмеялся и заблестели его белые крепкие зубы.
* * *
Еще в сенях Прохор услышал запах пирогов, такой знакомый запах пирогов с печенкой. «Никак, пирогов бабка Груня напекла. Или праздник сегодня какой? Если бы праздник, бабка еще б вчера охать да ахать начала…»
– Проша-а-а, – не заговорила, а запела бабушка Груня. – Проша-а-а, внучо-ок мой сладкий, радостный день-то ужо сегодня. Какой день-ти! Не зря голубочки мне снились. Подлетели к оконцу к моему и все в горенку залететь хотели. Проснулась я, а сердце мое так и заговорило: «Жди, Аграфена, весточки!» Только подумала я об этом, как почтальонша постучалась и кряду три письма из сумки достает: от папки, от дяди Гриши и от Семушки, – бабушка засморкалась в фартук, по щекам ее потекли крупные жидкие слезы.
И хотя Прохор знал, что заплакать бабке Груне ничего не стоит, все же сердце у него сжалось.
– Что? – он шагнул к бабушке.
– Живые все. Все пять соколиков живы.
– Где письма?
Бабушка протянула ему три треугольника. Прохор схватил их и стал приплясывать. А Таня еле сдерживала слезы: вот уже целый месяц от отца не было никаких вестей. Девочка заторопилась на свою половину, чтобы Прохор с бабушкой не видели, как она плачет: у них ведь радость.
До самого вечера в дом Берестняковых приходили соседи, родственники – дальние и близкие. И каждому вслух читались все три письма. Прохор выучил уже эти письма наизусть, как стихи, и читал их с выражением, с чувством.
Вернулась из школы Наталья Александровна. Берестнякова даже раздеться ей не дала, а протянула письма, на которых значилось, что они бесплатные и проверены военной цензурой. Наталья Александровна начала про себя читать письмо Прошкиного отца, но бабка Груня попросила:
– Вслух, Александровна, почитай, вслух.
«Дорогие батя, мама и сынок мой Проша. Пишет вам с далекого фронта сын ваш и отец Сидор Игнатьевич Берестняков. Спешу сообщить, что я жив и здоров. Малость поцарапал меня немец проклятый, но рана уже зажила. Братья мои, Иван и Василий, воюют со мною вместе. В одном танке мы. Они под моим присмотром. Где сейчас младшие, Григорий и Семен, не знаю, но наверняка тоже живы и здоровы и тоже бьют фашистскую гадину. Если есть от них какие вести, то отпишите сразу…»
Наталья Александровна прочла все три письма, поздравила деда Игната, бабку Груню, Прохора и, как все женщины, которые приходили слушать письма с фронта, заплакала.
Берестняковы пригласили своих квартирантов ужинать. Давно они уже питались порознь. Самарины сами отказались от сытной хозяйской еды. У них нечем было платить за нее. Те вещи, какие Самарины привезли с собою, уже давно перекочевали в сундук бабки Груни, а зарплаты Натальи Александровны и денег, которые она получала по аттестату, хватало, чтобы только сводить концы с концами: продукты становились все дороже и дороже.
А Берестняковы жили так же зажиточно, как и до войны, а то и побогаче. Бабка Груня тайком от мужа и внука наменяла немало «городских» вещей и складывала их в свой заветный, окованный железом, сундук. И денег накопилось у нее немало. Старуха продавала продукты на базарчике в леспромхозе. Это о таких, как Берестнячиха, говорили: «Для кого война, а для кого – мать родна».
Дед Игнат пытался стыдить жену, но она его и слушать не хотела.
– Помалкивай, старый дурень. Не твоего ума дело, – каждый раз огрызалась бабка Груня. – Истинно: простота – хуже воровства. Дай те волю, все бы ты роздал, непутевый. Обожди, ужо вспомнишь меня, когда черны дни придут!
– Не накликай беды, толстосумка. Богу молишься, а людей обираешь. Вот пропишу сыновьям на фронт, что спекулянничаешь. Дождешься, все пропишу: и как обобрала жену красного командира, и как кубышку завела – все, как есть, поведаю ребятам.
Бабка Груня, если чего и опасалась, то только исполнения этой угрозы, но хитрое ее сердце подсказывало, что дед Игнат не напишет сыновьям о ее проделках: не захочет добрый и справедливый отец расстраивать своих сыновей.
И Берестнячиха продолжала наживаться на горе и нужде других людей, людей, которые вынуждены были бросить свои города, дома, все свое добро.
Под одной крышей в старом доме Берестняковых теперь жили два кровных врага: дед Игнат и его нелюбимая жена. А Прохор, хоть и не знал всех бабкиных дел, больше держал сторону деда. Прохор всегда знал, что тот добрее, а главное – справедливее бабушки.
Берестяга обрадовался, что бабка Груня пригласила Самариных ужинать. Он никак не мог смириться, что он, дед, бабка едят наваристые щи, мясо, картошку и кашу со шкварками, сметану и хлеба вволю, а Таня и Наталья Александровна – похлебку постную, в которой «крупинка за крупинкой гоняется», с хлебом «вприглядку». У Прохора кусок поперек горла застревал от такой несправедливости. А бабушка все твердила, что «всякому свое и еще неизвестно, что будет впереди-то».
Пытался Прохор тайком делиться с Таней едою, но она гордо отказывалась… Прохор мучался.
Дед Игнат и Прохор думали, что Самарины откажутся от приглашения, но Самарины пришли. Они не меньше, чем Игнат с внуком, были удивлены «щедростью» хозяйки. Бабка Груня уставила стол всякой едою. В центре стола красовалась деревянная миска с огромными сгибнями и пирогами с ливерной начинкой. Желтобокие пироги поблескивали румяными корками и дразнили ноздри густым и ядреным запахом русской печки и пропеченного теста.
– Добрые вести пришли в дом наш. Кушайте, гостюшки, – пригласила бабка Груня, – угощайтесь, чем бог послал.
«Старая ведьма!» – ругал Игнат притворную жену. «Ничего себе, чем бог послал», – подумала Наталья Александровна.
Таня потупилась, чтобы не видеть дразнящих закусок. Ей хотелось встать и уйти. Девочка не любила старуху и поэтому не хотела дотрагиваться до ее угощения. А Прохор ни о чем таком не думал. Он просто радовался, что за столом опять собрались вместе Самарины и Берестняковы.
– Александровна, – по-отечески, ласково обратился дед Игнат к Наталье Александровне, – гляжу, давно не приходило писем от твоего-то.
– Давно, Игнат Прохорович. Так давно, просто не знаю, что и думать.
– Не печалься, Александровна. Даст бог, все будет хорошо… Давай-ка выпьем с тобой самогоночки. Оно и полегчает… Поверь мне, полегчает. Ты не брезгуй: она чистая, что слеза Христова.
– Не греши, старый дурень, за столом-то.
– Помалкивай, – вдруг цыкнул на жену Игнат, – знаю, что говорю. Не то что некоторые – богу молятся, а черту кланяются.
Бабка Груня тут же смекнула, на что намекает старик, и сама неожиданно стала его поддерживать. Старуха «запела» своим медовым голосом:
– И, правда, касатушка, выпей с Игнатом, выпей за нашу радость и чтобы к тебе радость пришла. Ведь радость, как и горе, в одиночку не ходит.
– Выпей, Александровна, – грустно и добро оказал Игнат.
– Уговорили, Игнат Прохорович.
Прохор ждал и надеялся, что квартиранты наедятся сегодня досыта, а Самарины съели по пирожку, да сгибень на двоих, и еще кой-чего понемногу и встали из-за стола, благодаря за угощение. Встали, будто каждый день им доводится есть и баранину, и огурчики соленые, и картошку тушеную с требушкою, и груздочки, и хлеб чистый, без примеси.
Дед Игнат только понимающе покачал головой. А бабка Груня сидела, как ни в чем не бывало. Ей неведомы были гордость и благородство, поэтому она удивленно уставилась на мать и дочь, вставших из-за стола.
– Куда же вы встаете от харчей таких? Даром, чай угощаю-то. За так.
– Спасибо, Аграфена Наумовна.
Когда Самарины ушли к себе, Берестнячиха причмокнула ниточками-губами, сузила свои бегающие глазки и сказала еле слышно, словно змея прошипела:
– Ишь! Гордая! И детеныш – гордый. Погодите, заморские крали! Голод – не тетка.
– Замолчи, отрава, – дед Игнат неожиданно стукнул кулаком по столу. И от этого подпрыгнули в деревянной тарелке желтобокие с румяной корочкой пироги.
Бабка поперхнулась и выскочила из-за стола.
Дед Игнат низко-низко опустил голову. Прошке показалось, что на голове у деда не волосы, а пакля вокруг лысины налеплена. Старик вдруг махнул рукой, налил полную кружку самогона и стал медленно пить. А выпив, разломил пирог и потянул в себя запах ноздреватого, пышного излома. Крякнул и сказал внуку:
– Греби пироги: раздашь ребятам в школе. Каким поголодней.
Прохор сразу вспомнил, что они с Таней собирались сегодня отнести очки Лосицкому.
* * *
На улице было тихо-тихо. Снег перестал идти еще днем. Мороз перехватывал дыхание, обжигал. Без огней деревня опять казалась вымерзшей или крепко спящей. На землю глядели далекие и яркие звезды. Таня и Прохор шли торопливо. Их подгонял не только холод, но и торопило обманное чувство, что сейчас уже полночь.
Ольга Евгеньевна с Сашей жили в центре деревни у Анны Цыбиной, которую в Ягодном звали «председательшей», потому что муж у Анны до войны был председателем колхоза. Анна осталась с пятью детьми. И все они мал-мала меньше. Жилось теперь Анне нелегко. Но правду говорят: кто с нуждою знаком, у того сердце щедрое. Анна Цыбина сама вызвалась взять на квартиру Ольгу Евгеньевну и Сашу. Когда Анна увидела их, то сердце у нее защемило от жалости. Председательша сразу почувствовала, что они – не просто эвакуированные, или беженцы, как попросту в Ягодном называли эвакуированных, а люди, у которых в сердцах неизлечимая печаль.
Анна очень хорошо знала, что трудно придется таким в Ягодном, и твердо решила взять эту «двоечку» к себе. Как ни странно, но решение ее упрочилось, когда она догадалась, что у беженки и ее «внука» ничего нет, кроме того, что на них надето.
Анна привела их к себе домой и, ни о чем не договариваясь и не расспрашивая, накормила. Потом натопила баньку и дала чистую смену белья и платья: Саше – мужнино, Ольге Евгеньевне – свое.
– Не обессудьте, – сказала Анна грубовато, – какое есть, такое и даю. Шелков не нашивала, зато чистое и крепкое.
И Ольга Евгеньевна, на вид такая скупая на слезы, заплакала. Она поняла: грубость, с какой Анна предложила им свои вещи, – напускная. Эта женщина с усталым взглядом и торопливыми движениями – добра и бескорыстна.
– Спасибо вам, – только и смогла произнести Ольга Евгеньевна.
С тех пор семья Анны Цыбиной увеличилась на два человека.
И хотя оказалось, что Ольга Евгеньевна даже простой похлебки сварить не умеет, все же Анне жить с квартирантами стало веселее и даже как ни странно, легче. Саша без усталости помогал Анне: нанашивал из колодца воды, пилил и колол дрова, чистил закуты.
Ольга Евгеньевна, чтобы хоть чем-то быть полезной, взялась за воспитание хозяйских ребятишек. Трое из них ходили в школу. Петр учился в пятом, Надя – в четвертом, Сергей – во втором, а Зине и Васе, близнецам, осенью исполнилось по шесть лет.
Ольга Евгеньевна следила, как старшие цыбинские ребятишки учат уроки, а с младшими гуляла, учила их читать, писать, рисовать. По вечерам она устраивала громкое чтение. Даже Анна старалась не пропускать этих чтений. Садилась поближе к свету, шила что-нибудь, перекраивала, штопала (праздно, просто так, Анна сидеть не могла) и внимательно слушала. Читать-то Анне почти не приходилось после замужества. Чтение она, как и многие в Ягодном, считала блажью. Иногда Анна не все понимала из прочитанного и, не таясь, просила Ольгу Евгеньевну объяснить. Ольга Евгеньевна, как казалось Анне, знала буквально все.
Часто цыбинские квартиранты говорили на непонятном языке. Анна внимательно прислушивалась к чужой речи и беспомощно пожимала плечами. «Лопочут, словно «немцы», – удивлялась она. Однажды не выдержала и спросила:
– Это по-каковски говорите-то?
– По-французски.
– Вона что, – поразилась Анна, – по французски. Мудреный язык. Ничего не понимаю.
– Вы нас извините, Анна Кирилловнна. Это мы для практики, чтобы Саша не забыл языка.
– Ну, а к чему ему язык-то ненашенский? Польза от него какая будет?
– Будет. Чем больше человек знает, тем жить ему легче.
– Это понятно.
И вдруг Ольга Евгеньевна решила: «А что, если начать учить языкам Анниных ребятишек?»
– Анна Кирилловна, хотите, я буду учить и ваших ребятишек?
– Какая же мать не захочет, чтобы ее детей учили хорошему. Только…
– Что только?
– Сколько это стоить будет?
– За что же вы меня обижаете, милая? Мы неоплатные ваши должники. Живем нахлебниками, а вы еще о какой-то плате речь ведете…
Так с того раза и начала Ольга Евгеньевна учить цыбинских ребятишек французскому языку… И словно, не учила она их, а играла с ними в игру интересную. Все пятеро залопотали понемногу. И Анна старалась запомнить слова странные. И чудно же ей было, когда понимать кое-что стала.
Профессорша же за стол начнет звать – по-французски, ложку попросит – опять на чужом языке.
Анна долго крепилась, а однажды не вытерпела и сама по-французски: «Идите все к столу». Ребятишки от восторга захлопали в ладоши. Анна смутилась. Покраснела.
– Небось, скажете, совсем дурочка деревенская из ума выжила.
– Что вы, Анна Кирилловнна! – загорячился Саша. – У вас прекрасно выходит, – и уже по-французски добавил: – Спасибо, мадам, за приглашение. Охотно садимся за стол.