355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шурупов » Рассказы провинциального актера » Текст книги (страница 8)
Рассказы провинциального актера
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 12:30

Текст книги "Рассказы провинциального актера"


Автор книги: Владимир Шурупов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

– Зачем это? – удивился Газаев.

– Да ни за чем, пропади они пропадом! Просто налаживаю переговоры. Пусть лучше думают: «Что это там русский солдат вытворяет?», чем – «Вешаться или не вешаться? »

Несколько раз Кузьмин демонстративно отрывался от порога, открытой улыбкой подтверждая самые мирные намерения. Монашки, казалось, приняли и поняли его и, когда Леонид ходил по «своей зоне», – хранили спокойное молчание.

– Крепко стоят, ладно! – констатировал Газаев, – как джигиты в седле. На сколько же их хватит?

– Если они действительно монашки – хватит надолго. Весь день простоят – не дрогнут.

– Хорошая выездка.

Солнце прошло свой отрезок и хлынуло потоком, видимым в легкой пыли, вдоль верхней поперечины, высветив намотанные узлы веревок, вспыхнуло на белых рубахах женщин, на их лицах, обожгло пол.

Горец присвистнул:

– Смотри, Цыган… Молоденькие… Девчонки…

Стройный ряд неподвижных фигурок дрогнул, обозначилось едва заметное движение – солнце слепило глаза, солнце слишком осветило их, тогда как враги, замершие в дверях, стали неразличимы в сером полусвете. Женщины словно оказались на виду среди людной площади, в центре ее, и тысячи глаз впиваются в их тела, освещенные безжалостным солнцем. Рубахи на них были просты, но при каждом неосторожном движении обрисовывали тела, с пугающей хозяек отчетливостью.

На груди у каждой виднелся крест, повешенный на тонком черном шнурке на шею. Руки, спрятанные за спиной, и впрямь казались связанными, головы повязаны одинаковыми белыми не то платками, не то накидками. Вернулся Гаврилов, спросил шепотом:

– Как они тут?

– Говори громко, командир, мы их приручили! – Володя гордился малыми успехами Кузьмина, как своими. – У нас зона своя есть, смотри…

Он сделал шаг от двери и сразу отпрянул назад – монашки опять закричали! То ли солнце отшибло у них память, то ли новый человек вселил прежний ужас.

Солдаты мрачно замерли в дверях. Глупая и горькая ситуация была для них внове и омрачала их головы всякими мыслями о своих сестрах и женах, которые четыре года знали ужас и нелепость беспощадной войны.

– Дичь какая-то! – устало проговорил Василий. – Может, просто уйдем, они сами из петель вылезут?

Сказал и осекся:

– Ни черта не выйдет! У них же руки связаны… – и Гаврилов шепотом, устало выругался.

Лейтенант глядел на солдат, прося помощи, продолжая рассуждать вслух:

– Руки связаны, устанут, брякнутся, петля сработает, кто и придушится, и никакой Газаев не поможет. А с меня комполка голову снимет – дали козырь вражеской пропаганде.

Василий взял у Цыгана изо рта сигарету, затянулся. Солдаты молчали.

– Морока! Привлечь их чем-то надо… Расположить…

Трое мужчин смотрели на шестерых женщин. Женщины глядели в разные стороны, только не на своих мучителей и врагов.

Между ними легла полоса в десять шагов. Пропасть в десять шагов – не обойти, не перепрыгнуть – пропасть!

– Леня, может, ты споешь им что-нибудь? – Гаврилов говорил вяло, безо всякой надежды на успех.

– Верно, Цыган, может, споешь? – поддержал командира Володя Газаев.

– Василек, Володя, – Цыган улыбнулся им, как несмышленышам-детям. – Я такой же Цыган, как и вы… Петь я немного умею, и голос есть… Да вот с репертуаром плохо, из их композиторов – по опереточным могу пройтись, а для смертниц – это не совсем подходящий репертуар…

– На крайнюю правую смотрите, на крайнюю! – быстрым шепотом перебил его Газаев, краем глаза горец видел все вокруг и сразу.

Правая с краю делала какие-то странные движения головой, словно мешало ей что-то, лицо ее исказила плаксивая гримаса, она морщилась, встряхивала головой, вжимала ее в плечи. Что-то с ней было неладно…

Солдаты переглянулись.

– Может, на двор ей приспичило? – шепотом предположил Гаврилов.

– Платок сползает! – так же тихо сказал Володя.

И в этот момент платок скользнул с головы, выпустив целый ворох волос. Рыжий, ярко-медный струистый поток скользнул но плечам и разделился на три части – одна за спину, две по сторонам лица – на грудь. Девушка вскинула голову, закрыв глаза, простояла минуту, снова раскрыла их, удивленно озираясь по сторонам и чуть качнувшись.

– Точно – монашки! – шепнул Кузьмин.

– Почему решил?

– Простоволосыми ходить грех – для нее это мука…

Девушка взглянула на своих – те не реагировали ни взглядом, ни возгласом. Она вновь запрокинула голову, закрыв глаза, простояла минуты две – снова раскрыла их, удивленно озираясь и чуть покачиваясь.

– С закрытыми глазами на табурете долго не устоишь – голова начинает кружиться! – Кузьмин все так же – шепотом – комментировал события.

Девушка стояла теперь, опустив глаза к полу, и только шевелила плечами, словно кололо ее что-то в спину.

– Товарищ командир, может, нам на время смотаться? – Почему, Володя?

– Похоже, у нее на руках веревки ослабли. Если уйдем, она попробует их снять, а снимет – значит, жить хочет, а не вешаться… Тогда и говорить с ней можно будет… Попробовать… А я по-прежнему покараулю, если что…

Гаврилов плохо спал последние ночи, усталость брала свое, и он проворчал:

– Ляд с ними! Я пошел. Газаев, отвечаешь. Действуй по своему разумению, чуть что – кричи, зови нас! Пошли, Кузьмин, дел по горло, как размещать будем? Посты проверить надо… Пошли…

Они отступили в сумрак площадки, тихо прикрыли за собой дверь, оставив узкую щель для наблюдения – щель с чердака не была видна – солнце слепило глаза монашкам, а дверь с площадки осталась в тени. НП Газаева был хорош.

Солнечный полдень разгулялся вовсю. Монастырские стены берегли внутренний двор от залетного ветра, и здесь царило теплое затишье.

Гаврилов с Кузьминым обошли монастырь, осмотрели все постройки, проверили посты.

Солдаты и рады были случайному затишью войны, что забросило их в этот неродной и непонятный угол земли, и сторожились – все было непривычно, ни на что не похоже, вроде и нет тревоги, ан нет, вот она – в этой непривычности и в этом иностранном чуде – шесть неповешенных повешенных тревожным звуком наполняли обманчивую тишину.

Возле цветника Лейтенант остановился – кусты роз и каких-то незнакомых растений были в строгом порядке и ухоженности, хоть и легла тень скорого запустения на любовно налаженное когда-то хозяйство. Помещений в монастыре было много, взять хоть монашеские кельи – все было чисто, без мусора, без покореженной мебели, – видно было, что монастырь покинут без особой суеты.

Кухня должна была прибыть, если не к завтрашнему утру, то уж к обеду – наверняка, а пока солдаты питались сухим пайком.

Один из «стариков» приспособил печку в маленьком домике у ворот – что-то вроде привратницкой сторожки! – к своим нуждам: раздобыв деревянного мусора, растопил ее и кипятил чай. Петр Давыдыч старательно разминал в котелке брикет каши, чтобы сготовить «горячее».

– Товарищ командир, давайте к нашему столу. Чай есть, каша мигом соспеет…

– Спасибо.

– Ну что, лейтенант, все пляшешь вокруг этих девах?

Савицкий, словно обиженный на всю жизнь, говорил со всеми только от горечи своей обиды. Может, так и было. И теперь – на всю жизнь.

– Пляшу, Давыдыч. И как не плясать – малые они, стало быть глупые, да и власть над ними, не своей же волей…

– Какая же власть?

– И гражданская, под видом божьей, и военная, под видом мирской…

– Ишь загнул… Скажи – жалко!

– Жалко, Давыдыч! – вдруг резко ответил Гаврилов, да так резко, что сам удивился и солдат удивил.

– Ладно, не серчай… В общем-то, конечно, жалко… Садись к столу…

– Сыт я. Спасибо.

Чем был сыт лейтенант, он и сам не мог бы сказать, только знал он одно, чувствовал, если сейчас не ляжет хоть на четверть часа, – свалится и заснет прямо на булыжной мостовой монастыря, либо в цветнике.

– Кузьмин, – окликнул он товарища, – пойдем пройдемся.

Они вышли во двор, и Василий признался:

– Выдохся я, Леня, оставляю тебя за старшого, пойду, где ни есть прилягу, не лягу – умру! – так спать хочу… А ты смотри построже с ребятами – слыхал – «Как там наши повешенные?» Дураки, какие же они «наши повешенные»?

– В кельи провожу, там деревянные койки…

– Хотел спросить, – Гаврилов уже расслабился, и мысли путались, сбивались, он их не устрожал – уже спал! – Хотел спросить тебя, как ты узнал, что эти… ну, смертницы, – в «трапезной» – откуда знаешь, что это трапезная?

– Я же постарше тебя, бывал и в монастырях…

Они шли по двору, Гаврилов, чуть покачиваясь.

– Я слышал, вы артистом были до войны? – неожиданно спросил он. Леонид не успел ответить, только улыбнулся этому переходу на «вы» после трехлетней дружбы. – Так вот, я после войны тоже буду пробовать… ну, как это… поступить в театральное… А, может, в какой театр – ну там, чего принести, подать… Поучиться…

– Дело, – улыбнулся Кузьмин и поразился, что этот лейтенант говорит о его родном деле и волнуется, а для Кузьмина – все это в невозвратимом прошлом, и не знает он, что он будет делать после войны…

– Ты знаешь, я в школе в драмкружке был, во Дворец пионеров бегал, – он опять легко перешел на «ты». – У нас старикан преподавал. Он еще до революции в провинциальных театрах играл… Замечательный старикан. Любил на стекле, понимаешь, на обыкновенном стекле гримом цветы рисовать, а чтоб не смазались – он их клеем покрывал…

– Лаком, – поправил Кузьмин, – театральным лаком…

– Ну да, он так и говорил…

«Гримом на стекле? – подумал Кузьмин. – Лихо. Ни разу не встречал… А если грим тонко положить – светиться, как витраж, будет… Попробую… После войны…»

– Умру, сейчас, Лёня…

– Пришли.

Уложив командира, Кузьмин постоял над ним, над мальчишкой, сумевшим пройти войну и не очерстветь душой: еще вспоминал о школьном драмкружке во Дворце пионеров, от которого в его городе остались только развалины…

«Надо же – гримом на стекле! – думал Кузьмин, – надо попробовать… А Гаврилову помогу – куда-нибудь вместе в театр на провинциальную сцену… Из него толк выйдет – живой, горячий…»

Кузьмин шел по внутреннему двору быстро и напористо, потом ходил по внутренним галереям, заглядывал во все помещения, видно было по нему – человек что-то ищет. Разговор с Гавриловым – театр, рисунки на стекле, рисунки, театр, – как-то переплелись в его сознании и дали толчок делу…

– Что надо, Леонид Васильевич? – окликнул его Фомин, смененный от дверей трапезной.

– Ты часом какую-нибудь фанерину не встречал тут? – неожиданно спросил Кузьмин.

– Какую «фанерину»? – опешил солдат.

– Обыкновенную. Деревянную, белую… Мне нужен кусок фанеры, понял?

– Понял. Не встречал. А на кой она вам?

– Для спроса! – и Кузьмин двинулся дальше.

Да-да, этот чудак-актер на пенсии, преподававший в драмкружке, бывший художником миниатюр, подсказал Кузьмину если и не идею, то шажок, чтобы пробиться к испуганным душам монашек, оставленных на чердаке.

В одной из комнат большого дома, похожего на канцелярию, нашел Кузьмин то, что искал, то, что могло сгодиться для дела, – с одной из стен свисали плотные обои, похожие на картон, – одна стена была ободрана, но на другой они свисали широкими полосами, не очень чистыми снаружи, в пятнах высохшего клея внутри, но все же они прилаживались к его затее.

Оторвав несколько полос, Кузьмин профессионально скрутил их в рулоны – бумага была ему послушна и скручивалась, не ломаясь, – по пути зашел в привратницкую к Петру Давыдычу, набрал из печи еще красных, не развалившихся углей, ссыпал их в котелок, ничего не ответил на вопросы солдат и скорым шагом пошел к трапезной, размахивая котелком, из которого вился легкий сизый дымок, как из паникадила.

Сверху, от чердачной площадки, раздалось предостерегающее шипение.

Газаев, приложив палец к губам, улыбался и знаками приглашал Леонида подойти потихоньку к щели, потом не выдержал, махнул рукой, спустился на несколько ступенек к Цыгану и зашептал ему на ухо:

– Рыжая, та самая, развязалась, но веревку с рук не сбросила, как партизанка перед побегом, делает вид, что все, как и было, да у меня глаза, как у орла…

– Горы научили?

– Точно говоришь. Так она стоит, рыжая стерва, и пальчиками шевелит… А это, что такое? – только сейчас разглядел он принесенные Цыганом предметы.

– Потом узнаешь. Дай-ка мне в щелку заглянуть…

– Погоди. Ты подежурь вместо меня полчасика, я пойду, что-нибудь перехвачу. С утра ничего не ел.

– Горы, говоришь, научили! – невпопад сказал Кузьмин, думая о чем-то своем – азарт художника разрастался в нем, и все мысли были направлены только на то, чтобы вернее обставить все представление.

– При чем горы, Цыган? – настороженно спросил Газаев.

– Володя, не полчаса – час дам передохнуть, только давай-ка, земляк…

– Какой ты мне земляк? – удивился Газаев.

– И тебе земляк, и другим земляк, есть у меня в роду и горская кровь, так что давай, земляк, перед тем, как сам поешь, пособирай у ребят печенье, конфеты – что наберешь! – только старайся не наше, а трофейное, с их этикетками. Потом забеги в трапезную, внизу там видел на стене деревянное резное блюдо?

– Газаев все видит! – улыбнулся Володя.

– Так все собранное вали на него и дуй сюда наверх, я тебя отпущу, а сам с этими монашками… Ну, думаю, что заставлю их из петель вылезти…

Он говорил быстро, сбивчиво и заразил Газаева напором и уверенностью, и тот через три ступеньки, а все-таки бесшумно, слетел вниз, к выходу.

Цыган подошел к щели и заглянул в нее.

Рыжая монашка сбросила веревки и потирала кисти рук и что-то шепотом говорила своим соседкам. Те слушали ее с бо́льшим вниманием, чем хотели показать. Опытному актерскому глазу Леонида было ясно, что готовы они ее слушать и дальше.

О чем они говорят? Может, решили дать дёру? Это не страшно, это даже хорошо, пусть удирают. А может, она уговаривает своих, что, мол, эти ребята не звери? Может, и так, но стоило чуть приоткрыть дверь, как фигуры вновь окаменели, а рыжая, забыв повязать платок, так и стояла простоволосая, спрятав поспешно руки за спину, делая вид, что и она связана.

Земля вместе с монастырем повернулась к солнцу таким боком, что все окна чердака впускали в себя потоки света, и было почти так же светло, как в любой нижней комнате этого здания, хоть в той же трапезной.

Девчонки не все были хороши собой, но все одинаково молоды.

Плотно сжатые губы, испуганные, широко раскрытые глаза делали эту картину, если не печальной, то уж во всяком случае нелепой – в их возрасте надо было заниматься совсем другими делами, а не стоять на краю гибели в монашеских одеждах на чердаке старого дома в конце чудовищной войны.

Ноги у девчонок подрагивали, они переминались с ноги на ногу, зябко поводили затекшими в одной позиции плечами, одна из них поминутно облизывала губы, пересохшие от страха и от усталости долгого стояния. Увидев потрескавшиеся губы монашки, Леонид сбежал вниз и столкнулся с Газаевым, который выходил из трапезной, неся на вытянутых руках резное блюдо с печеньем и конфетами.

– Вова, молодец, быстро – ведро чистой воды, и ты свободен…

Газаев молча передал блюдо Цыгану, исчез и через пять минут принес ведро со свежей водой и кружку.

– Начало операции – артподготовка! – без улыбки сказал Кузьмин и ногой, настежь, распахнул дверь на чердак. Фигуры окаменели в полудвижениях, на полувздохе.

– Милостивые дуры, – начал он громко и серьезно, – если вы еще не решили окочуриться, то не лучше ли попробовать солдатских гостинцев? А, девоньки?

«Девоньки» молчали и, похоже, собирались вновь кричать.

Кузьмин взял ведро с водой в одну руку, блюдо у груди придержал другой и шагнул к ним.

Головы вскинулись, рты раскрылись для крика, руки напряглись, но Кузьмин быстро поставил в двух шагах от них ведро, положил блюдо на пол и вернулся в «свою» зону.

– Дуры, – сурово продолжал он, – лопайте. Животы-то, поди, свело? Даем десять минут, чтобы вы очухались…

Свои слова он сопровождал жестами, показывая на часы, растопыривая десять пальцев, объясняя, что они с Газаевым уходят и оставляют их одних.

– Вот теперь рыжей работа – всех накормить, руки-то у нее, заметил, развязаны…

– Всех накормить или всех развязать…

– Точно!

– Похоже, что вешаться они раздумали, а все же, Володя, будь на стрёме… Дверь прикроем – но ухо держи востро…

Они прикрыли дверь, присели на корточки у порога и, сторожко прислушиваясь, закурили.

– Кто мог подумать, что Володя Газаев такими делами будет заниматься? – задумчиво проговорил горец. – А где мой нож, где мой автомат, где моя ловкость джигита? В услужение к монашкам пошел Володя Газаев! А где сейчас мои братья джигиты? Где кровь их льется?

Он говорил грустно и устало, будто только теперь почувствовал всю тяжесть прошедших лет.

– Мы приказ выполняем… – Кузьмин посмотрел в боковое окно на чистое апрельское небо. – Четыре года мы с тобой только о смерти думали, пусть не о своей, а о той, что вокруг шлялась, теперь пора о жизни подумать… Ты после войны – скоро! – что будешь делать?..

– Не знаю, – тихо ответил солдат, – я еще ничего не умею. Я только воевать научился, пожалуй, убивать научился! Ничего другого не умею…

– Горы научат, – улыбнулся Цыган.

– Горы всему научат, – серьезно ответил Володя.

Солдаты поднялись наверх, приоткрыли дверь и сразу поняли, что картина изменилась.

Монашки так же чинно, как стояли, – теперь сидели на своих табуретах. Все руки были развязаны, только как напоминание над их головами висели удавки.

Ведро с водой и блюдо монашки перенесли к двери – в зону врага – Кузьмин видел, что почти всю воду девчонки выпили, а вот печенье и конфеты лежат рядом с каждой – на табурете.

– Ишь ты, от подарка не отказались – невежливо, мол, а есть не едят…

– Может, боятся отравы?

– А вода?

– Ох, и змей ты, Цыган, тебя к нам в горы надо – дотошный мужчина ты…

– Иди, обедай, Ладо! – неожиданно назвал солдата Кузьмин.

Володя заулыбался.

– Иди, Ладо! – повторил солдат, – я подежурю. Командир на час вздремнуть лег. Ты к нему потом зайди, пусть через час кого-нибудь другого присылает… Или вот что – приходите все. Я тут моим балеринкам представление устрою…

– Что задумал?

– Потом увидишь.

Газаев бесшумно исчез, растворился.

Прислонившись к притолоке, Кузьмин внимательно стал рассматривать девушек, чинно сидящих на своих местах.

– Что, дуры-лапочки, догадались, что позировать надо? Одна из девушек поаккуратнее сложила руки на коленях.

– Правильно поняли… Вот так и сидите – ровно и красиво…

Цыган снял пилотку, снял ремень, стал расстегивать пуговицы на гимнастерке.

Увидев эти страшные приготовления, монашки в ужасе вскочили на свои табуреты и схватились за веревки.

Кузьмин рассмеялся, белые зубы брызнули светом с его загорелого лица и, набрав в грудь воздуха, он неожиданно для них – ясным и звучным голосом запел.

Он запел не песню, не молитву – просто пропел какие-то звуки, пропел полной грудью, свободно и красиво, и оборвал звук на высокой прозрачной ноте.

Девчонки замерли и выпустили петли.

– То-то, дуры, не шалить у меня…

Повернувшись спиной к монашкам – «вы меня не интересуете!» – он стал прилаживать на стене против них, у самой двери с двух ее сторон рулоны обоев, принесенные им, – прилаживать к стене лицевой стороной, наружу – тыльной. В деревянную обшивку загонял частоколом спички и на них, как на гвозди, развешивал обои.

Художник готовил холст.

Угли в котелке совсем остыли, он выбрал из них тот, что показался поприкладистее к пальцам, обломил лишние углы, подошел к стене, осмотрел ее еще раз и оглянулся на девушек.

– Ну, что вылупились? Может вас насиловать человек, который собирается рисовать вас, дуры? Ну, да ничего, потом меня расцелуете, если понравится.

Сдвинув густые брови, он смотрел на них почти сурово – художник смотрел на натуру, искал в ней главное – потом вдруг опять заулыбался и запел.

Девушки переглянулись – этот странный русский, неизвестно что собирающийся вытворять на стене и вообще ведущий себя загадочно, поет такое близкое им, родное – поет Шуберта… «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной…»

А Цыган уже работал, нанося на корявый от натеков клея лист первые стремительные линии, прилаживая уголь к грубой фактуре бумаги, к своей руке, привыкшей последние годы к тяжелой стали оружия, прилаживая себя к будущей мирной жизни.

У входа в трапезную, на улице рядом с Фоминым встали два солдата из третьего отделения, что были в стороне от последних событий, желая расспросить его поподробнее, что же такое приключилось на чердаке.

Не успел Фомин поведать половины фактов и собственных комментариев, как один из солдат прислушался и толкнул Фомина в бок локтем:

– Не балабонь, Фомушка, затихни и послушай…

Солдаты умолкли – из раскрытых настежь чердачных окон лилась песня.

Мелодия была незнакома солдатам, но так проста и напевна, что казалась знакомой, во всяком случае – правдивой и грустной – почти своей! Мужской сильный голос вел ее уверенно и чисто. Солдатским ушам, привыкшим к грохоту до боли в барабанных перепонках, это не казалось чудом, перед которым нужно замереть – скорее раздражало, ворвавшись в их души напоминанием о прошлой мирной жизни, а они еще не остановили свой стремительный шаг войны, им еще идти до Вены, может, и дальше, а песня размягчала, поднимала со дна души все запрятанное, давно желаемое, почти забытое, ласковое – почти запретное по их нынешней жизни, – запрещенное ими самими для себя.

– Слышь, Фомин, кто это там?

– Мне, братцы, Леонид Кузьмин не велел вам эту великую тайну открывать…

– Так это Цыган, что ли?

– Он.

– Песня вроде не цыганская?!

– Не!

– Вроде и не наша?

– А вроде – наша… До войны, помню, пели…

– В селе у тебя, что ли?

– По радио…

К солдатам подошли Гаврилов и Газаев. Командир не выспался, только еще больше разбередил многодневную усталость, но уговаривал себя, что здорово – полтора часа поспал!

– Что тут у вас?

– Товарищ лейтенант, Цыган концерт дает.

Солдат оглянулся, ища глазами Фомина, чтобы тот рассказал о секрете Цыгана, но его уже не было у дверей.

– Газаев, прикажи переводчика сразу сюда, как прибудет, – я послал связного с донесением в штаб полка, должны быть оттуда вот-вот, с минуты на минуту, по моим подсчетам…

То, что он послал связного, Гаврилов помнил, но когда?

Лейтенант с трудом припомнил, что сначала лег спать в келье, потом, почти во сне, встал, позвал связного и отправил его с донесением, а как лег опять – уже не помнит. Разбудил его Газаев.

Они поднялись наверх, и Гаврилов на цыпочках подошел к двери, заглянул.

Монашки не стояли на табуретах, петли не охватывали их шеи – девушки расположились внизу – трое продолжали сидеть на подставках, двое отошли к окну, одна, с небрежно повязанным платком и торчащими рыжими волосами, стояла шагах в двух сзади Кузьмина, а он, засучив рукава гимнастерки, выпачканный углем, пел, взглядывал на девушек, вновь поворачивался к стене и рисовал, продолжая петь.

Лейтенант шагнул на чердак, монашки кинулись было к своим скорбным местам, но он непроизвольно, как своим солдатам, махнул рукой, что означало – «вольно!», а по-граждански – «Да хватит валять дурака!» и подошел к Леониду, не глядя на них.

Это возымело действие – девушки вновь вернулись, кто к окну, кто присел на краешек табурета, а одна, самая маленькая по росту, развернула пакет с печеньем и, виновато оглянувшись на своих, стала аккуратно грызть хрустящие квадратики.

Лейтенант, почти в самое ухо, тихо прошептал Кузьмину:

– Это ты здорово придумал! Молодчага! Просто здорово! Я послал в штаб, чтоб переводчика срочно, так что скоро отмучаемся – а это ты здорово придумал…

Кузьмин отошел от разрисованного куска обоев и перешел к последнему – нетронутому.

Гаврилов отступил непроизвольно на несколько шагов, давая художнику дорогу, и оказался почти вровень с девушками. Он спиной чувствовал, как они напряглись, готовые к визгу и к любым другим глупостям, но, не обращая на них внимания, стал детально рассматривать уже сделанные рисунки, краем глаза видя, что и рыжая сделала шаг вперед, чтобы получше рассмотреть, и вдруг заулыбалась, застенчиво закрыв ладошкой рот, – словно остановила готовый сорваться смех.

В центре уверенными штрихами художник нарисовал лицо мужчины – это был автопортрет – шепот за спиной Гаврилова стал явственнее, девушки угадали, уловили схожесть, – но вместо гимнастерки Цыган одел себя во фрак с разлетающимися фалдами, с бабочкой на шее, со вскинутыми в приветствии руками – по выражению всей фигуры стало ясно, что это артист, закончивший выступление.

Справа одна за другой возникали фигуры, может быть, это были солдаты, но одеты они были тоже в штатское, они аплодировали своему товарищу, но мало отличались друг от друга – у художника не было времени на детализацию – уголь продолжал летать по бумаге, делая последние штрихи.

Группа слева – была женской – шесть женских фигурок, устремились к артисту с букетами в руках – все в одинаковых длинных хитонах, сквозь которые крепкая рука художника смогла ненароком показать все выпуклости женского тела – словно летели к нему с поздравлениями мирные грации в прозрачных накидках.

Рыжая хлопнула в ладоши и осеклась. Оглянулась. И захлопала в ладошки открыто и весело.

Остальные монашки улыбались и совсем не были похожи на монашек.

Цыган размашисто расписался в углу – «Вывший артист, бывший художник, бывший циркач – ныне рядовой взвода автоматчиков Леонид Цыган» – и выбросил остатки угля в окно.

Гаврилов повернулся к девушкам, они были совсем рядом, и вдруг смущенно опустил глаза: шесть пар девичьих глаз смотрели на него без опаски, открыто, хоть и сдержанно. Столько молодых девчонок рядом лейтенант Гаврилов давно не видел.

– Что будем с ними делать? – повернулся он к Цыгану.

В готовом виде зрителям было представлено вот что: в верхнем углу, намеченные только длинными линиями, стояли на своих табуретах, поддернутые удавками, шесть фигурок. Лица разобрать нельзя было, да художник и не стремился к детализации – только силуэты фигур.

Чуть ниже этого скорбного ряда были крупно нарисованы шесть мордашек – «вот те, кто стоит на табуретах, любуйтесь!» – шесть мордашек, сжавших губы, с вытаращенными глазами – здесь рука художника была правдива и точна.

Следующая композиция – все девушки в рядок сидели на табуретках, а веревки были просто игнорированы – «ничего не знаю про эти веревки, – как бы говорил художник, – и знать не желаю!»

Вместе с девушками лейтенант просматривал, как в кино, по кадрам то, что происходило в его отсутствие, и то, чему остальные участники были строгими судьями – художник едва заметным гротеском в линиях и углах, как бы убеждал натурщиц – «вот какой глупостью вы занимались несколько часов!»

Одно лицо из нарисованных было крупнее всех остальных и выполнено наиболее тщательно – головка рыжей девчонки, распустившей волосы.

Художник польстил ей в законченности черт лица, не сумев углем передать огонь ее волос. Дойдя взглядом до этого портрета, – рыжеволосая покраснела и улыбнулась.

Было среди рисунков и ведро с водой, из которого одна из безымянных пила, запрокинув его над головой, – Кузьмин с Газаевым не видели этого, это была шутка художника и, судя по одобрительным шорохам за спиной, – шутка была принята и понята.

В дверях бесшумно появился Газаев и глазами подозвал командира, давая понять, что случилось что-то важное.

– Прибыли к нам! Приехал переводчик из штаба, и с ним какой-то строгий капитан…

По лестнице, ведущей на чердак, слышались четкие торопливые шаги.

Девушки чуть отступили от картины, чуть сгрудились.

На чердак вошли двое: первым – подтянутый, плотно сколоченный капитан, за ним, неуверенно – человек в штатском.

Военный представился:

– Капитан Гладков.

Гаврилов поздоровался с ним. Капитан что-то тихо ему добавил – видно, назвал свою должность и повернулся к штатскому:

– Знакомьтесь – Вальтер Шиллинг, антифашист, наш друг и переводчик, русским владеет хорошо.

Шиллинг молча протянул руку и повернулся к девушкам.

– Это ваши подопечные? – утвердительно спросил он у Гаврилова.

Лейтенант кивнул.

Капитан подсказал ему:

– Вальтеру нужно поговорить с ними… без помех. Дело деликатное, контакт с мирным населением, сами понимаете!

– Так точно! – отозвался лейтенант и обратился к своим: – Освободить помещение!

Кузьмин потянулся рукой к своим листам, будто намереваясь сорвать их, но капитан, успевший все разглядеть, не поворачиваясь к Цыгану, тихо сказал:

– Зачем вы это? Пусть висят!

Повернувшись в дверях к капитану, Гаврилов спросил:

– А вы, товарищ капитан?

– Я не помеха! – капитан скупо улыбнулся. Скупо только потому, что зубы у него были не совсем хороши, не украшали его, а он не хотел терять свое лицо в женском обществе враждебной державы.

Солдаты нехотя спустились вниз, но не разошлись. Цыган отряхнул с себя крошки угля, огляделся, заправился и словно захлопнул в себе азарт и вдохновение последних часов – художник снова стал солдатом.

Минут через двадцать двое вновь прибывших спустились вниз, следом за ними дружной стайкой пришли монашки и встали у дверей, ожидая распоряжений.

Капитан подозвал Гаврилова.

– Лейтенант, ты хорошее дело сделал, не простое…

Он взял под локоть Гаврилова и отвел в сторону:

– Тут еще не все до конца ясно… Дай мне отделение, твои завтра с полком вместе вернутся – мне этих девиц в штаб полка нужно доставить целыми и невредимыми. Они нам здорово пригодятся… Тебе спасибо. Твоему солдату спасибо…

Он огляделся и позвал:

– Солдат, подойди.

Подтянуто и строго Кузьмин подошел.

– Слушаю, товарищ капитан.

– Твои художества наверху?

– Так точно, товарищ капитан.

– Твоя фамилия Цыган?

– Никак нет – прозвище. Рядовой Кузьмин.

– Не ори ты так. Спасибо! Хорошая рука, дай пожму! – и капитан протянул руку, – а теперь оставь нас с лейтенантом…

Кузьмин отошел.

– Вот тебе, лейтенант, на память и для разъяснения солдатам – капитан достал из планшетки небольшой лист газетной бумаги, сложенный вчетверо, и развернул его перед Гавриловым.

Лейтенант только рассмотрел рисунок – удивленно присвистнул и вопросительно уставился на капитана.

Обняв его одной рукой, приезжий что-то доверительно рассказал Гавриловну.

Вальтер стоял среди монашек, говорил с ними, они охотно отвечали ему и украдкой поглядывали на солдат, стоящих поодаль и глазеющих на них – неужели беда миновала девушек, и будут они жить себе спокойно?

– Быстро в машину! – приказал капитан.

Монашки делово и без суеты забрались в кузов «газика», Вальтер поднялся к ним, первое отделение осторожно примостилось в заднем углу кузова. Машина тронулась, рыжая монашка улыбнулась и помахала Кузьмину узкой ладошкой.

Цыган подмигнул ей двумя глазами сразу, будто сморщился, улыбнулся и тоже легонько помахал рукой.

– Леня, посмотри, что мне капитан дал…

Гаврилов протянул лист бумаги, и солдаты, видя, что лейтенант не делает из этого секрета, сгрудились рядом, полезли друг на друга, чтобы разглядеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю