Текст книги "Рассказы провинциального актера"
Автор книги: Владимир Шурупов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Дома, отбросив свою сдержанность, он стал стремительным и не очень ловким. Часто впадал в «столбняк», соображая, что же делать дальше, шевелил губами, растягивал в дурашливой улыбке и без того немалый рот, кидался то в кухню, то в комнату с кухни, постепенно сооружая пиршественный стол.
Он допустил меня к секрету изготовления фирменного блюда «Веселые ребята».
Несколько больших луковиц он очистил и разрезал вдоль всего кругляша на тонкие ломтики, и они, влажно блестя, лежали грудой посреди стола на деревянной доске. На некоторых ломтиках словно проступила крупная роса. Было ясно, что Степан – ученик Саши Хорста, но учитель пока еще не мог им гордиться: луковица часто выскакивала из рук, нож соскальзывал с доски, ломтики падали на пол, он швырял их в рукомойник, они не попадали туда и снова шлепались на пол. Но он старался.
Из кулька он высыпал на блюдо кильки. Долго мыл их в холодной воде, выбрасывая бракованные, и, наконец, слил воду и разложил их в блюде – они легли ровно и серебристо, это ему удалось. Сверху он засыпал их нарезанным луком, присыпал солью и перцем, накрыл другим блюдом и старательно потряс содержимое. Открыл. Кильки, как в водорослях, запутались в распавшихся кольцах лука, засияли еще ярче, на дне стал скапливаться сок. Вторую половину нарезанного лука он помял в холодной воде, отжал, тоже посолил и поперчил, и залил томатным соком.
– За твои успехи потом, сейчас – за начало! – торжественно произнес он со стаканом в руке.
– А я – за твои успехи!
Мы поели килек, ложкой черпали лук с томатным соком – все хрустело на зубах, во рту бушевал огонь и томатный сок гасил его.
– Первая седина появилась в восемнадцать, – без предисловия начал он, понимая, что без вопроса о седине – «Когда и как?» с моей стороны, вечер не мог состояться, – так вот, в восемнадцать самая первая – ровно один бок, вот здесь слева… – и он показал рукой, где появилась первая седина.
– В начале войны мне семнадцать было, – начал он свой долгий рассказ, – а в восемнадцать с хвостиком я летное училище закончил. Закончил хорошо. Старался. В воздух первым поднялся. Первый «самостоятельный» – тоже я. Мне тогда все время хотелось первым быть. Даже мечтал, что погибну обязательно первым и ребята будут жалеть. Только бы первым!
– А сейчас, – спросил я, – хочешь быть первым?
Он глянул на меня своими выпуклыми рачьими глазами, пошевелил губами, пожевал их.
– Не знаю. Точно не знаю… А тогда хотел… В первый боевой, кто первым пошел? Я – Денисов. Комэск взял меня ведомым. «Этого парня, – сказал он, – при себе держать буду, летчиком сделаю, потому что он хочет быть летчиком…»
И повел меня.
Молча дошли до нашей линии фронта, он сказал:
– Держись!
Прошли и зенитные батареи, все хорошо получалось, я и страха не чувствовал, как на учебных полетах, а под крыльями – противник. А мне, вроде, как все равно!.. И вдруг начала барахлить связь и сразу – хлоп! – оборвалась, даже фона в наушниках не стало. Вырубился напрочь…
Докладываю комэску в надежде, что односторонняя осталась. Нет, по его ответам ясно, что он от меня ничего не слышит, а у меня вдруг, односторонняя проклюнулась – его начал слышать. Думаю, ладно, раз я его слышу, как-нибудь протянем. Настроение испоганилось – хуже некуда, предчувствие какое-то, что плохо мое дело… Какое дело? Какое предчувствие? Ведь не верю я ни в какие предчувствия: а уж когда мальчишкой был – тем более! Только никакое это было не предчувствие, просто я краем глаза сначала привычно зафиксировал беду, а только потом мозгами сообразил – уровень горючего у меня к нулю шел. Вот тебе и предчувствие. Похолодел я. Стрелка, покачиваясь, ноль легонько трогала. Кончилось или, во всяком случае, кончается горючее. Заорал в шлемофон комэску, а он ни черта не слышит, что-то свое мне бубнит. На секунду я будто сознание потерял. Ору что есть силы, думаю криком налажу контакт, прерванную связь, а мне комэск в ответ спокойно говорит:
– Держись, Степка! Сейчас нас немного обстреливать будут!
Молотили здорово, а мне плевать на то, что внизу и вокруг меня. Будто успокоился даже, рванул машину вверх, вперед и перед комэском крыльями помахал – «следуй за мной»!
Он как увидел это дело, такое в шлемофон запустил, что не пересказать тебе, чертям бы тошно стало, а я деловито развернул машину и назад, домой.
Он озверел от моей наглости, тоже развернул машину и за мной. Что он мне говорил? Я плакал от обиды, а сам, не отрываясь, смотрел на стрелку – она все еще качалась, не легла. Он два раза машину вокруг меня крутанул. То, что я трус, подонок, сопляк, что я испугался, что я последняя сволочь, что он сам меня на аэродроме расстреляет как дезертира, я слышал от него в разных вариантах. А я тяну машину вверх – думаю, потом планировать буду. Он понял, что я не подчиняюсь, не возвращаюсь на прежний курс, не отвечаю – смирился и замолчал. Это было жуткое молчание.
Перешли мы линию фронта, аэродром завиделся, пошел я на посадку, мотор чихнул последний раз и в полной тишине я сел. Непривычно было в тишине… Он сел чуть раньше, машину развернул и передо мной нос к носу поставил. Выскочил из кабины, кабуру на ходу рвет, ко мне бежит. А у меня нет сил фонарь сдвинуть. Он вскочил на крыло, рванул фонарь, орет что-то на меня, я ничего не слышу, пальцем на прибор показываю.
– Ноль! – только и смог я выговорить.
Комэск вдруг замолк, выпрямился и волком на подбежавших техников глянул.
– Связь! – еще выдохнул я и отрицательно помахал рукой.
Он опять на техников. Один из них побледнел, руку под козырек и тихо говорит:
– У вас, товарищ комэск, нестандартный бак, у вас горючего в полтора раза больше, чем у младшего лейтенанта.
Мы на «американках» летали и баки их переделывали на наши, под большой запас, а на моей машине еще родной американский стоял.
Ну, как он говорил с техниками, сам пофантазируй, а мне сказал:
– Молодец, сынок! Полетишь завтра со мной!
– Так точно! – говорю, и шлем с головы снял.
Он посмотрел на меня, потом обнял за плечи и повел через поле в столовую, и приказал стакан водки выпить.
Он первым увидел, что у меня голова наполовину седая. Хороший мужик был…
Степан спокойно закурил, улыбнулся мне, видя, что я разволновался:
– Давно было, а хорошо помню. Ну, навались на закуску…
– Ну, а вторая половина? – не выдержал я. Мне казалось несправедливым заниматься кильками, даже если они прекрасны и свежи и светятся перламутром.
– Вторая в конце войны. Я так и был у комэска ведомым. Он нас с «педалькой» летать научил. Чтобы проще тебе объяснить, мы все время машину держали чуть боком к линии полета, будто одно крыло вперед, – и Денисов показал, как идет машина с «педалькой», – если атаку на себя прозевал, может и повезет – «он» целит по линии «хвост-мотор» с опережением, ну и проходит очередь у тебя сбоку, потому что линия твоего полета не совпадает с линией «хвост-мотор», многих он сберег этой «педалькой»… В конце войны сопровождали мы «тяжелых» Берлин бомбить. Отбомбились, и домой, а на нас штук двадцать «мессеров» навалились. Не уберег я тогда комэска, он себя подставил, чтобы меня прикрыть, на глазах у меня вспыхнул, да и я на решете домой пришел и опять на ноле бензина… Ранен не был, а вот голова вторую половину под страх подставила или еще подо что, вот и побелела… – и он потрепал густые волнистые волосы.
– А награды есть? – неуверенно спросил я.
Степан засмеялся:
– На праздник надену…
Мы засиделись допоздна.
Он рассказал, что после войны кончил театральную студию, не смог устроиться на работу в Москве, поехал на периферию, года три мотался, потерял московскую прописку, последние годы работает здесь.
В Москве только старая мать.
– Ты был женат, Степан? – спросил я.
Он не сразу ответил.
– Почти был… Женщины седины моей боятся… Сначала восторг – ах, как романтично! – а потом видят, что она до сердца… Для молодых я стар, кто постарше – мальчишкой считают… Вот так и сел, как говорится, между двух стульев.
Неожиданно хриплым голосом он запел:
– В парке Чаир распускаются розы…
Мне было хорошо у него и не только в тот день – мы с ним виделись часто, кроме театра, и у меня дома, и у него дома, и у общих знакомых, среди которых Хорст занимал первое место…
В середине сезона, когда редки и вовсе нежелательны переходы актеров из театра в театр, у нас появилась новенькая. Героиня оперетты. Она не составила никому конкуренции, так как труппа нуждалась в героине. Но театр дрогнул!
Валентина Викторовна Данько была очень хороша. Южная, горячая кровь делала ее не только порывистой, но прямо-таки клокочущей даже в самых прозаических бытовых проявлениях жизни.
Среднего роста, грациозная, с густыми волосами, свободно спадающими на плечи, с чуть вздернутым носом, красивой и ровной формы: с пухлыми губами, то ли природой, то ли косметикой увенчанными двумя крохотными родинками – над верхней справа, под нижней – слева. Она всполошила театр. Ей не было тридцати. При хрупком сложении, она горделиво носила полную высокую грудь, с удовольствием показывала не крупные, но ровные зубы, с расщелиной между верхними передними, много смеялась, но мало, очень мало говорила и больше поддерживала собеседника выразительными глазами – блестящими, глубокими, черными, похожими на маслины.
Все сразу узнали, что она недавно разошлась с мужем, скандально разошлась, поэтому бежала в наш город, чтобы в глуши отдышаться и успокоиться. Мужа бросила она. Это известие только подлило масла в огонь того жертвенника, где в ее честь уже запылали разбитые мужские сердца.
В первый же спектакль публика устроила ей восторженный прием. У нее оказался небольшой, но чистый, гибкий и выразительный голос. Театр залихорадило. Но Валентина, вероятно, так устала от прошлых побед и так научилась владеть собой, что сумела, если не погасить страсти, то, во всяком случае, свести их до минимума. Она нашла общий язык со многими женщинами театра, потому что была легка в обращении, а это, как известно, большой минус для любвеобильных мужчин, которым требуется уединение и интим – она все разговоры о себе обсуждала открыто и публично, и скоро не осталось охотников делать ей вкрадчивые комплименты где-нибудь в темноте кулис, тайком от своих суженых.
Это стало большой дозой снотворного для всех нас.
Чего греха таить – я был одним из первых, кто готов был немедленно пасть к ее ногам, если бы она на это намекнула. Она не намекнула никому. Отдыхала.
Наступило затишье, и только изредка, вздыхая, провожали ее мужчины потускневшими взглядами, когда она проходила мимо мужских гримерных чуть подпрыгивающей походкой, словно от избытка природных сил, неуловимо покачивая бедрами. Вздыхали тайком, потому что в походке была какая-то зовущая открытость, как бы приглашение к танцу – а мужчины уже боялись огласки.
Я хотел было сказать, что у нее не было врагов в театре, но… Степан Денисов невзлюбил ее с первого дня. Невысокий, широкоротый, седой Денисов, с мальчишескими выпученными глазами, набычивался, как только видел ее, и не скрывал своего недружественного отношения. Она платила ему тем же – он был явным исключением из ее ровного отношения ко всем в театре. Они, что называется, «едва раскланивались». Попадая в ситуации, – их было много! – где прослеживались восхищенные взгляды мужчин, Денисов находил нужным брякнуть что-нибудь резкое о женщинах – и вообще, и в частности… Я был свидетелем таких сцен и каждый раз чувствовал, что это похоже на несостоявшийся скандал. Причем игры не было ни с той, ни с другой стороны. Биологическая несовместимость!
Я понял, что такое мрачный Денисов! От его обаяния не оставалось следа. Глаза навыкате наливались кровью и, казалось, такой силы темперамент бушует в нем, что лучше задавить эту стихию, чем дать ей вырваться наружу.
Маленький город невольно сводил их в разных домах по праздникам, где хозяева не догадывались или не обращали внимания на их вражду, и тогда Степан багровел, а Валентина поджимала губы, что тоже не украшало ее, передергивала плечами и фыркала, как кошка.
Что-то подобное случилось и у Хорста. Она пришла с опозданием – умела выбирать время для эффектного выхода. Волосы были высоко подняты над затылком, давая доступ к обозрению красивой шеи, платье с таким вырезом, как у нее, имела право носить, пожалуй, одна она в театре. Общий вздох восторга был задушен ею – игнорируя мужчин, она заговорила с женщинами.
Денисов был на кухне, когда пришла она, по всегдашней своей привычке находить, бывая в гостях, укромные уголки, чтобы не мозолить глаза. Я возился с пластинками на полу, когда увидел Степана, идущего в комнату. Вошедший остановился у двери и замер, никем не замеченный. Он смотрел на Валентину. Смотрел, чуть откинув голову назад, пристально и долго. Потом резко повернулся и, не сказавшись, ушел прочь из дома.
Через месяц по театру прошел нелепый слух, что Денисов был дома у режиссера Б. Б. и просил у него роль в новой постановке. Почему слух показался нелепым? Тому было много причин. Одна из них – многолетняя вражда Денисова и Б. Б. Степан не раз публично обзывал его бездарностью, в спектаклях у него не работал и ждал с нетерпением его ухода из театра, который намечался на конец идущего сезона. Причина вторая – роль, о которой они якобы говорили, совсем не подходила Денисову Как ни молодо выглядел Степан в свои тридцать пять, ему не надо было браться за роль девятнадцатилетнего импульсивного морячка, который по ходу действия совершает поступок, почти приведший его к самоубийству.
Как гром, грянул приказ: на роль матроса был назначен Степан, и он же был назначен сорежиссером.
«Спелись!» – таково было единодушное мнение театра, и в этом мнении не было ничего хорошего для Степана Денисова.
Вечером следующего дня зашел он ко мне. Он был пьян, но не так сильно, как хотел продемонстрировать это. Сел, не раздеваясь, – «Я не надолго!» – и сказал, вернее, пробормотал, что он считает меня своим другом и поэтому должен мне кое-что объяснить…
– Почему я это сделал? – многозначительно, приглашая к разговору, спросил он.
– Ты извини меня, Степан, мне это безразлично – раз решил, значит, тебе это нужно…
– Нет, ты выслушай меня…
– Никто тебя ни в чем не обвиняет…
– Врешь. Обвиняют. И все. И правильно делают. Это не моя роль. Алика, Игоря, твоя, кого угодно, только не моя… Но у меня никогда не было такой… Понимаешь? Главной! А я хочу быть первым. Хочу… Помнишь, я тебе говорил, что в юности хотел быть всегда первым, а потом это уснуло? Помнишь? Так вот, проснулось… Хочу быть первым… Хоть один день… Хоть один спектакль… Мне нужно быть первым… Даже не могу объяснить для чего… Нужно! Понимаешь ты такое слово – «нужно»?
– На кой черт э т о нужно? Ты же цены себе не знаешь!
– Нужно и все…
– Постой, Степан, – вдруг осенило меня, – может, это самое… Ты влюблен?
Услышав это слово, он резко выпрямился, стал трезвым и посмотрел на меня в упор злыми глазами.
– Какой же я осел! – продолжал я, – ежу понятно, что ты влюблен. И ты влюблен в Ва-лен-ти-ну! – по слогам закончил я.
– Дурак! – закричал он, встал и медленно пошел на меня. – Дурак, если ты скажешь еще слово, если ты когда-нибудь скажешь такое слово… – он угрожающе шел на меня.
Мне стало не по себе. Стало страшно, и я тоже закричал на него:
– Ты что орешь на меня? Я видел, как у Хорста ты смотрел на Валентину..
Он остановился, негромко переспросил:
– У Хорста?
И ушел.
Я разволновался не на шутку: бедный Степан, а если кто-нибудь, кроме меня, догадывается об этом? А если Валентина? Ему же от нее житья не будет.
За месяц репетиции он стал неузнаваем.
– Ты не видел своего приятеля Денисова? – спросил у меня в буфете помощник режиссера.
– Что случилось?
– Сорок минут все ждут его…
– Может, заболел? – спросил я неуверенно.
– Обязательно заболел! – резко ответил он.
Через несколько минут я увидел Степана, неторопливо идущего в репетиционный зал. Он не опоздал на репетицию – «задержался!» Через несколько минут все актеры с этой репетиции были отпущены и ввалились в буфет.
– Черт знает что! – жаловался Аполлон Аристархович.
Он был взволнован искренне и глубоко.
– Этот слюнтяй так распустил Денисова, что тот перешел границы вежливости…
– В чем дело? – поинтересовался я.
– Б. Б. сорок минут убеждал нас, что Денисов высокоорганизованный человек и опоздать не может, а явился Степан и заявил, что просто у него сегодня нет настроения репетировать, поэтому он и не торопился, а то, что двадцать человек ждут его…
Аристархыч грустно махнул рукой.
Я чувствовал, что все демарши Степана не случайны, видно, роль не клеится, но чтобы он вел себя с товарищами именно так – казалось мне верхом предательства цеховой чести.
– Опять! – помреж считал своим долгом изливать на меня свою неприязнь по отношению к Денисову.
– Что опять?
– Напился, ну, может, не очень, но п ь я н на репетиции, а может, и притворяется, куражится… Лукьянова плачет, ушла с репетиции… Б. Б. глупо улыбается… А Степан заявляет, что в таких условиях работать не может и смывается домой…
Но это была неправда: Степан не «смылся» домой, а пришел в буфет пить пиво. Вошла в буфет и Валентина, и я впервые за много времени увидел их рядом. Что будет? Что будет? Ничего!
– Здравствуйте, Валя! – громко и дружелюбно сказал Степан.
– Здравствуйте, Денисов! – она легко протянула ему руку, еще издали, подошла, и они стали оживленно болтать. Я не прислушивался – они говорили достаточно громко, чтобы можно было понять: она в курсе всех событий его репетиций, полностью с ним солидарна и, пожалуй, восхищена им.
Степан был совершенно свободен, независим и трезв. Только глаза его более внимательно, чем обычно, оглядывали всех в буфете, будто ждал он нападения и готов к ответному удару. Никто его не трогал, меня он не замечал и все-таки умудрился двум молодым девчонкам, пришедшим в балет из училища, сказать что-то резкое, что явно понравилось Валентине.
Что все это означало, загадкой уже не было. Вероятно, была справедливой и реплика одной пожилой актрисы:
– Валентина без ума от Денисова, она считает его единственным настоящим мужчиной в театре…
За три дня до генеральной репетиции в театре началась паника. Как развиваются отношения Валентины и Степана, я не знал, старался по многим причинам избегать Степана: я терял друга, и было бы нечестным пытаться разуверить его в достоинствах женщины – она нравилась и мне. А паника началась оттого, что Денисов не пришел на репетицию. Посылали курьера к нему домой, его не оказалось, а соседка передала его слова: «Пошел к своим друзьям, чтобы продолжить сегодня то, что вчера славно начал…» Это была неправда – пойти он мог либо ко мне, либо просто на улицу – в театре никто не общался с ним! – а Валентина была на репетиции.
Режиссер с директором заперлись в кабинете, театр словно вымер, я же пошел искать Валентину – она скажет, где Степан и что с ним.
Она сидела в своей гримерной, в одном халатике, пробовала грим для новой роли.
Перед ней на подставке красовался ловко уложенный в крупные завитки светлый парик, множество косметики – тюбиков, баночек, коробок с гримом, – лежало на белой салфетке, а она, пристально глядя в зеркало, медленно расчесывала свои длинные каштановые волосы, чуть отливающие антрацитом. Парик был хуже.
– Это вы, Андрюша? Заходите! – она говорила медленно, нараспев и тихо, и сразу обдала меня тягостной атмосферой своей близости: короткий халатик не скрывал ее ноги, да еще не был застегнут на последние пуговицы и распахнут, грудь почти обнажена, и оголенные руки медленно плавали у меня перед глазами. Я видел все сразу. И обонял все сразу – и запах театральной косметики и ее собственный и, казалось мне, ощущал даже на расстоянии горячее дыхание ее тела. И ее голос – мягкий, плавный, совсем тихий, что совершенно не свойственно актрисам оперетты! – они держат голос в чистоте и тональности постоянно. Я старательно искал стул, чтобы сесть от нее подальше, но гримерная была мала.
– Что вас занесло ко мне? – она рассматривала меня через зеркало неторопливо и подробно. Не скрывала, что рассматривает, а скорее подчеркивала, иногда останавливающимся взглядом, что и как она во мне рассматривает.
– Я пришел… – с трудом начал я.
– Это я вижу… – она тихо засмеялась, – мы ведь с вами ни разу и не поговорили… Будьте со мной откровенным, я же старше, да, да, старше вас, – она кокетничала, – даже самые деликатные вопросы со мной можно обсудить…
Она сделала едва заметное ударение на слове «деликатные», а меня бросило в жар, будто она поняла сумятицу моих чувств и мыслей.
– Я хотел спросить о Денисове… – выдавил я.
– О Денисове? – переспросила она, – о Степане?.. Обязательно поговорим, обязательно…
Глаза ее не блестели, они потеряли внешнюю оболочку и стали бездонными и черными.
– У тебя красивые волосы, – сказала она, не мигая, глядя на меня в упор, и уголки ее губ подрагивали.
Я покраснел. Она лгала – мои волосы были дурны, но она говорила не о волосах, она говорила не словами, и я это понял, и она поняла, что я это понял.
– Я тебе нравлюсь? – спросила она, видя, что я собеседник никудышный.
Вероятно, Аполлон Аристархович, прожив сотню лет, лучше меня смог бы определить, что творилось со мной. Или лучше понять. Разрази меня гром, я забыл о Степане, я забыл, зачем пришел к ней. Передо мной сидела женщина во всей своей природной силе.
– Да! – сказал я и посмотрел на нее без испуга и откровенно.
– Ого! – сказала она, – кажется, в театре есть настоящий мужчина…
Она сказала важные слова! Они отрезвили меня. Они уменьшили меня до размеров пошляка и увеличили до размеров человека. Сразу! Она помогла мне. И на будущую жизнь. Я молча ушел.
Стал избегать ее. Стал избегать Степана.
На сдаче худсовету Степан завалил роль. Как говорится, с треском. Может быть, с громом. Это было так наглядно, что стало неловко, и даже обиженные Степаном в период репетиций готовы были простить ему все, потому что видно было, что товарищ попал в большую беду..
Меня разыскал помреж:
– Денисов просил зайти к нему!
Он ждал меня.
– Давно не виделись! – мрачно сказал он, но мне стало легче от этих слов. Это были нормальные человеческие слова.
– Плохо? – спросил он.
Я пожал плечами и пытался что-то сказать.
– Молчи, – перебил он, – совсем не плохо… Просто вы все… Ну, те, кто может играть мою роль, не можете простить… А я сыграл ее. Я сыграл… И буду играть…
Он замолчал и ждал возражений. Их не было.
– Ладно, праведник. Молчи… Сам все знаю… Никогда Степан Денисов не был так бездарен. И так глуп… – неожиданно закончил он.
На следующий день он отказался от роли. Категорически. Письмом в худсовет. Худсовет заседал четыре часа.
Назавтра – еще три часа.
Степан дал согласие сыграть несколько спектаклей на выезде, чтобы оправдать затраты на постановку, но только не в нашем городе.
Прошел еще месяц. Занятый другой работой, я ничего не знал о Степане Денисове.
– Привет, – сказал он, входя ко мне в гримерную перед спектаклем.
– Привет, Степан.
– Что делаешь после спектакля?
– Ничего.
– Давай ко мне. Приглашаю на «Веселых ребят»…
– С удовольствием, по, понимаешь, Степан… – я замялся.
– Что тебе, одуванчик? – он деланно засмеялся. – О роли хочешь поговорить?
– Нет. О Валентине.
Денисов побагровел, взял себя в руки или еще как, но совладал с собой. Молчал, словно решая, как говорить со мной, потом легко сказал:
– Не надо о ней… О ней совсем не надо…
Я уже не хотел рассказывать ему о посещении ее гримерной, теперь моя исповедь была не нужна.
Остается добавить, что спектакль в тот вечер я сыграл на пятнадцать минут быстрее обычного, за что получил выговор от режиссера.
Степан приготовил ужин, ждал меня. На стареньком проигрывателе крутил пластинки, не торопя с разговорами:
– Отдыхай, труженик!
Помолчав:
– Ешь, труженик, я сыт, тебе приготовил…
Я с идет и ел.
– Как корова! – сказал я.
– Кто? – Степан с дивана удивленно поглядел на меня.
– Я. Жую и жую… Видел ночью корову? После выпаса? И спит и жует, и всю ночь жует… Медленно жует… Как корова…
У меня было хорошее настроение, и я пытался болтовней сделать наше общение легким, как прежде.
Но, пожалуй, прежнего разговора вообще уже быть не могло – если белую рубаху постирать с черной – она никогда не станет прежней, белой.
– Дура она! – неожиданно начал Степан. – Она очень не любит неудачи, а я наглядно завалил роль…
Ясно было, что он не договорил.
– И потом… Ты знаешь, что у нас в театре есть настоящий мужчина?
Сердце мое сжалось. Неужели Валентина рассказала ему обо мне?
– Это Сазонов, тромбонист… Знаешь?
Я не знал, что Сазонов настоящий мужчина, но это выяснилось через месяц, когда Валентина неожиданно уехала с ним из нашего города.
Это выяснилось потом, а тогда я старательно дожевал и небрежно как ровня ему но возрасту, как поживший и познавший, подтвердил:
– Точно, Степан, дура!
Он осклабил свой лягушачий рот и сказал:
– И ты дуралей!
Во мне опять зашевелились угрызения совести, но – выдержка! – подтвердил и это:
– И я дуралей.
Он пересел с дивана ко мне и, продолжая улыбаться, сказал:
– Знаешь, почему она дура?
Я видел много тому доказательств и выбирал повесомее, но не успел – он докончил:
– Она так и не поняла, что я л ю б л ю ее…
Он почти незаметно выделил одно слово, и я понял, что он был прав – я действительно дуралей!