355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Варшавский » Незамеченное поколение » Текст книги (страница 20)
Незамеченное поколение
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:48

Текст книги "Незамеченное поколение"


Автор книги: Владимир Варшавский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

У матери Марии в стихах есть такие строки:

 
Ослепшие, как много вас!
Прозревшие, как вас осталось мало!»
 

Этот безыскуственный трагический рассказ опровергает все разговоры об утрате русского духовного типа и о денационализации младших эмигрантских поколений. Сын, мать, бабушка, три разных характера и все-таки в главном, в последнем счете, какое поражающее сходство. Несмотря на галлицизмы – «немного горд разделить» – письмо Юры Скобцова, так же как письмо Анатолия Рогаля-Левицкого, проникнуто таким русским, почти галлилейским духом простоты и смирения, что могло бы войти в любое собрание текстов, дающих «портрет» русского человека, начиная с летописного рассказа об убиении страстотерпцев христовых Бориса и Глеба.

Одновременно с Юрой Скобцовым и с матерью Марией были сосланы и все близкие ее сотрудники по «Православному делу»: Ю. Г. Казачкин, Ф. Т. Пьянов, А. А. Висковский и молодой священник о. Димитрий Клепинин.

Мать Мария и эти люди не занимались ни шпионажем, ни террором. Их участие в Сопротивлении выражалось только в помощи всем преследуемым немцами, главным образом, евреям. Именно за это «преступление» они все заплатили страшными мучениями в аду немецких концлагерей, а четверо – мать Мария, ее сын Юра, А. Висковский и о. Д. Клепинин – заплатили и жизнью. Вернулись из Германии только Ю. П. Казачкин и Ф. Т. Пьянов.

В «Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции» свои воспоминания об о. Д. Клепинине Ф. Т. Пьянов начинает эпиграфом из Евангелия от Марка:

«Кто хочет идти за Мною, отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за Мною. Ибо, кто хочет душу свою обречь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня и Евангелия, тот сбережет ее!»

Страшные таинственные слова Спасителя, – говорит Пьянов, – парадоксальные слова для естественного, грешного человека. Эти слова вполне применимы и приложимы к жизненному пути священника о. Димитрия Клепинина. В феврале месяце 1944 года, в концентрационном лагере Дора, отец Дмитрий погиб; он умер от воспаления легких на грязном полу, в углу так называемого «приемного покоя» лагеря, где не было ни лекарств, ни ухода, ни постелей. Вечером или ночью он умер и, вероятно, под утро был увезен с другими покойниками в крематорий лагеря Бухенвальда. В то время покойников из лагеря Дора сжигали в Бухенвальде.

Лагерь Дора был страшный лагерь. В 1944 году Бухенвальд поставлял в Дору живую силу. Нам говорили, что в 1944 г. из 1000 человек через 2–3 недели оставались живыми 200 человек, и то больные, остальные погибали от непосильного труда, скверного питания, обращения, отвратительных жилищных и санитарных условий. В то время (1944 год) в Доре строились подземные заводы для V-1.

Заключенные в Бухенвальде боялись отправки в Дору.

Люди в жизни крайне небрежны друг к другу. Мы обычно, проходим мимо людей, не замечая их, потому, что они не представляют ничего примечательного – ни по внешности, ни по манере говорить: простые, обыкновенные люди, скромные, застенчивые. Таким был отец Дмитрий в жизни. Он был простой священник, не отличавшийся ничем от других. А между тем это был замечательный человек и священник. В чем же его замечательность? Я знал Диму Клепинина, а затем отца Дмитрия в течение 23 лет и узнал и понял его по-настоящему только за год до его смерти. Мы провели вместе около года в лагере Компьен. Без преувеличения скажу, что год, проведенный с ним, для меня была милость Божия; я не жалею этого года.

Основные последние вопросы жизни человек решает сам лично и только Бог может в этом помочь – Бог открывается человеку. Но из опыта с о. Дмитрием я могу спокойно утверждать, что Бог может говорить и через человека. Из опыта с ним я понял, какую огромную духовную, душевную, моральную помощь может оказать другим человек, как друг, товарищ и духовник. При помощи о. Дмитрия, а, может быть, и сам его простой образ, дал мне ответы на многие мучительные вопросы жизни, которые казались раньше неразрешимыми, или были простыми упражнениями ума, не претворенными в жизнь. Сейчас, на свободе, я часто скорблю о постепенной утере того, что Бог мне дал получить от о. Дмитрия.

В чем дело? Очень трудно объяснить все это, особенно же раскрыть внутренний образ и мир другого человека. Отец Дмитрий был человек глубочайшей веры в Живого Бога, именно Живого Бога. Я думаю, что есть вера в Бога, как отвлеченное, не живое понятие. Такая вера в приложении к жизни бывает иногда страшной, более того, такая вера может быть разрушительной, особенно для другой души. Дело в том, что живое отношение к Богу у отца Дмитрия непосредственно, просто переключалось в жизнь – к живому человеку – особенно к несчастному, ко всякой душе, «скорбящей и озлобленной». В этом у него было много общего с покойной матерью Марией.

Мне скажут, что каждый христианин и священник должен так поступать. Верно. В том-то и дело, что мы, называющиеся христианами, так не поступаем. Те, кто знал отца Дмитрия, согласятся с тем, что о. Дмитрий отдавался другому человеку без остатка и это было связано с его отношением к Богу – как Творцу, Живому Богу, Богу Любви. Другими словами, это была та самая любовь, о которой говорит св. Иоанн: «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Иоанн. 15,13).

Не случайно отец Дмитрий отдал свою жизнь, и именно он отдал свою жизнь за человека, за друзей своих, ибо такова была его вера в Бога. В этом случае образ Христа был для него жизненным, живым путем. Я помню, в конце февраля 1943 года нас привезли из крепости Романвилль в Гестапо на рю де Соссэ. Нас собрали около 400 человек во дворе, из окон выглядывали накрашенные стенографистки, немки, француженки, русские; отец Дмитрий в порванной рясе стал предметом насмешек, один из эс-эсовцев начал толкать и бить о. Дмитрия, называя его «иудэ». Юра Скобцов, стоявший рядом, начал плакать. Отец Дмитрий, утешая его, стал говорить, что Христос претерпел большие издевательства. Если о. Дмитрий принимал личные оскорбления смиренно, наоборот, он мучительно, даже до физической боли, переживал оскорбления других. Часто и, может быть, больше мы все были оскорбляемы и избиваемы не только немцами, а и своими пленными товарищами. Это позор концентрационных лагерей.

По возвращении из лагеря я иногда слышу: «Как жалко, что он (о. Дмитрий) бессмысленно погиб, не подумав о семье, ни о приходе, ни о самом себе». Для человека, не знающего Христа, простительно такое замечание, но для христианина эти слова звучат кощунственно. Отец Дмитрий, мать Мария, Фондаминский, Юра и другие погибли, как мученики за веру в Бога, за то, что отдавали себя, свои души другому человеку. В том-то и бессмыслица в этом мире, что люди отдают свою жизнь за отвлеченные идеи, за иллюзорные призраки или за деньги, а не отдают ее Живому Богу. Церковь в этом мире существует и будет существовать, ибо она живет Кровью Праведника Христа и Кровью Его последователей – мучеников. В нынешнюю безрелигиозную, крайне дехристианизированную эпоху как раз Церковь и оживляется, ибо в ней есть мученики, память о которых так высоко чтилась и чтится Церковью и всем христианским миром.

Перед смертью отец Дмитрий в грязном арестантском халате, бритый, в руке держал открытку, в первый раз выданную для писания близким. Он уже писать не мог, но если бы и писал, то только выразил бы свою горячую любовь своей жене, своим маленьким детям. Как ни горячо он их любил, все же свой путь гибели он избрал по глубокой вере, любовно, добровольно, ибо в этом и был его Крест, заповеданный Христом».

О русских резистантах известно очень мало. [58]58
  В «Героях и предателях» В. Гессена, единственной русской книге, посвященной «резистансу», о русских участниках резистанса ничего специально не говорится.


[Закрыть]
Многие из них вступали в подпольные боевые организации и в войска Свободной Франции под вымышленными иностранными именами. Под этими прозвищами их и похоронили. Многие бесследно исчезли в немецких концлагерях. После окончания борьбы, те, кто уцелел, вернулись к своей прежней жизни рядовых эмигрантов: «извозчиков», маляров, типографских наборщиков, мелких служащих. По большей части это были люди, никогда не занимавшиеся никакой общественной деятельностью. Им не приходило в голову требовать к себе внимания. Помню, как я только благодаря случаю узнал, что H., с которым я познакомился в одном русском пансионе, был героем одной из самых знаменитых эпопей Сопротивления. Он сам никогда мне об этом не говорил. Он ни в какой партии не состоял. Когда началась немецкая оккупация, ушел в подпольное движение Сопротивления. После войны опять сел за руль такси, нигде не выступал, ничего о себе не писал. Таких, как он, было много. Их имена никогда не упоминались в эмигрантских газетах. Но только ли потому, что эти люди держали себя так скромно, эмиграция почти ничего о них не знает? В некоторых кругах о них и не хотели знать. Здесь на участие в Сопротивлении смотрели почти как на измену основному эмигрантскому делу борьбы с большевиками.

В сборнике, посвященном памяти матери Марии, Д. Е. Скобцов рассказывает, как после ее ареста, он не встретил участия со стороны эмигрантов, которые могли бы помочь в хлопотах об ее освобождении:

«Остался лишь осадок горечи от людского малодушия и безучастия.

Или вот еще: очень высокое лицо в эмиграции встретило меня словами:

– Язык ей следовало бы подрезать, болтала очень много, – а в дальнейшем разговоре это же лицо сказало: – У меня была оттуда (то есть из дома Матери Марии) одна дама, которая сказала, что Матери Марии, может быть, и поделом, а вот жалко о. Дмитрия».

Некоторые эмигранты даже помогали Гестапо в борьбе с Сопротивлением. В «Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления», в заметке, посвященной герою Сопротивления, Павлу Зиссерману, упоминается об одном из таких коллаборантов, Войцеховском, впоследствии убитом резистантами:

«22 июня 1941 года Зиссерман был арестован немцами в числе многих других русских людей, и попал в концлагерь в г. Малинь – это, как во Франции, Компьенский лагерь для русских.

«Фюрер» русской эмиграции в Брюсселе, г. Войцеховский, был служака усердный, мстительный и злобный; он постарался создать в малиньском лагере мрачные условия для заключенных, так, чтобы он ничем не отличался от «настоящего» примерного концлагеря в самом Рейхе. Тут было все, что нужно для издевательства: ежедневные избиения, голод, гнусные «капо» – и немцы, и уголовные – ежеминутно преследовавшие людей. Зиссермана один из этих «капо» особенно облюбовал – верно почувствовал в нем горячее сердце, а, может быть, еще проще, судя по фамилии, принимал за еврея; он его бил, не просто, а каждый день по руке, всегда палкой, со всей силы по той же руке, старался попадать в то же место. Рука постоянно ныла, была вечная боль, слегка стихавшая к ночи, – потом появилась опухоль, рука онемела, стала безобразной…»

Но не только коллаборанты смотрели на резистантов, как на пособников коммунизма. После того, как некоторые русские резистанты взяли советские паспорта и среди демократической эмиграции, особенно в Америке, распространилось неверное представление, что все русские резистанты были советскими патриотами. В действительности большинство из них были не советскими, а русскими патриотами и патриотами человеческой правды. Вильде, Левицкий, Оболенская и много других начали борьбу с немцами, еще когда у Гитлер был пакт со Сталиным. Зная лично многих резистантов и многих коллаборантов, я глубоко убежден, что будь в Париже не немецкая, а советская оккупация, но очень многие русские участники резистанса против немцев пошли бы в резистанс и против советов, а из тех эмигрантов, кто сотрудничал с немцами, очень многие так же бы коллаборировали с большевиками. Не случайно среди лиц, взявших после «амнистии» советские паспорта, бывших коллаборантов было больше, чем бывших резистантов.

Из тех же, кто взял советские паспорта в надежде, что после победы в России наступят глубокие перемены, многие опять перешли на эмигрантское положение. Разочарование переживалось тяжело. Были случаи самоубийства.

В 1949 году, в № 6 «Народной правды» было напечатано письмо в редакцию князя С. Оболенского, чрезвычайно много объясняющее в трагической повести этих людей, под влиянием вызванного войной патриотического подъема поверивших, что советская власть в ходе войны начала превращаться в русскую национальную власть. Письмо это представляется мне настолько важным свидетельством, что я считаю необходимым привести его полностью:

«Милостивый государь, господин редактор.

Обращаюсь к Вам с просьбой опубликовать на страницах «Народной правды» откровенное высказывание русского человека, эмигранта, в течение трех с лишним лет преследовавшего иллюзию служить России под покровом советской власти, сотрудничавшего ближайшим образом в парижских «Русских Новостях» и служившего постоянным переводчиком в Совинформбюро. За 20 лет журналистической деятельности, я никогда еще не ощущал такой внутренней обязанности высказаться, как сейчас. Прежде всего потому, что соблазн видеть в сталинской диктатуре «нормальную русскую государственную власть» не вполне еще изжит частью русской эмиграции, даже не определяющеюся признаком «советского паспорта». Я заранее допускаю, что, может быть, не все мои точки зрения будут соответствовать установкам Вашего журнала, но думаю, что с Вашей группой меня достаточно сближает основное: вера в живую Россию, которая постепенно находит себя в ходе революции и рано или поздно сбросит с себя путы коммунистической диктатуры.

То, что за рубежом вовлекло в сталинскую орбиту таких людей, как я, это – спекуляция, посредством которой сталинский режим переписал на себя преклонение перед живой Россией, представшей перед миром в подвигах Второй мировой войны. Тогда произошла то, что можно было предвидеть заранее: германская угроза разбилась об органические силы Русской Земли, о глубинные силы русской национальной традиции, и Сталинградская битва дала непревзойденный, но до очевидности традиционный пример исконного «стояния за Землю Русскую». Кроме этих сил, нечего было противопоставить германской опасности и это было настолько ясно, что уже с 1943 г., с того весеннего дня, когда по советской печати вдруг прогремело ранее запретное слово «Родина», сталинский режим, под давлением возраставшей внешней угрозы, начал искать поддержки именно в этих силах, «реабилитируя» старую русскую культуру, «пересматривая» отношение к русской истории, ослабляя антирелигиозные преследования. Тогда режим должен был искать патриаршего благословения для русского оружия и «родительского благословения» для Русской Земли, – в точности по стихам Константина Симонова, кстати, выпавшим из последних изданий:

 
Как будто за каждой русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в Бога неверящих внуков своих.
 

То «великое русское слово», на защиту которого звала тогда в своих патриотических стихах Анна Ахматова, не было пустозвонным и лживым официальным штампом, а было только таким, каким оно всегда понималось всей настоящей русской традицией и «правыми» славянбфилами и «левой» общественностью: свободным творческим выражением свободного народного духа. В эти критические годы, находясь в смертельной опасности, режим должен был прятать подальше свою пресловутую «партийность» и свою мертвую абстрактную диалектику. И когда победоносные русские войска прошли, наконец, под Бранденбургскими воротами, офицеры армии Жукова, в оккупированной Германии, в беседах, которые тогда могли быть иной раз откровенными, говорили, что два зайца убиты единым махом: устранена германская угроза и кончен зажим партии с ее мертвой догматикой внутри.

Глядя назад, я и сейчас теоретически продолжаю считать, что было бы лучше, если бы в решительный исторический час, в 1945 г., сталинский режим оказался в состоянии переродиться, вполне переключившись на новые рельсы, – как я твердо уверен в том, что своевременную реформу императорского строя следовало бы предпочесть революции. Только теперь это – история, тактические рассуждения о прошлом, не более. И не в том, конечно, трагедия, что в дураках оказалась кучка эмигрантов, уставших от постоянного напряжения, которого требует состояние политического эмигранта; трагедия в том, что была обманута Россия.

Факт ныне общеизвестный: едва миновал кризис военного времени, как режим начал систематически и упорно восстанавливать по всей линии свой ослабевший партийный характер; к рукам прибирали постепенно и в самой России, и здесь. Вспоминаю первое отрезвляющее впечатление, произведенное на прельствившуюся сталинизмом часть парижской, эмиграции: дело Ахматовой-Зощенко, и, в частности, независимую статью, написанную по этому поводу покойным Н. А. Бердяевым, появившуюся в «Русских новостях» (в то время коммунистическая реакция только начиналась и просоветская пресса могла еще позволять себе подобные вольности). Составленный в консульстве косноязычный «ответ Бердяеву», появившийся в «Советском патриоте», не мог, конечно, никого убедить; но сравнительная мягкость первоначальной реакции официальных советских кругов еще оставляла некоторую лазейку, позволяя толковать громы и молнии Жданова, как «случайный зигзаг». Того же Бердяева московская печать начала поносить последними словами значительно позже.

Но в этом первом отшатывании от сталинизма, вызванном историей Ахматовой-Зощенко, в той позиции, которую тогда определил Бердяев, наличествовал внутренний порок. Верно то, что коммунизм есть зло прежде всего духовное. Но по своей природе – это зло терзает и плоть, и душу России. Бердяев же, со свойственным ему отталкиванием от всего органического и от всякого историзма, усмотрел в отсутствии духовной свободы как бы единственный «недостаток» сталинизма (и в его вышедшей теперь «Философской автобиографии», где он признает свое «разочарование», речь опять идет только об этом). Отсюда – вывод, тогда же нашедший подражателей среди советофильствующей эмигрантской интеллигенции: «простые» люди в эмиграции пусть едут в СССР, а мыслителям лучше не ехать, за отсутствием там духовной свободы. Сочувствие страданиям живых людей, страдающих не только в области духа, но и плотью и душой, – это сочувствие, искони являющееся едва ли не самой ценной чертой русской культуры, – делось неизвестно куда. В кругах, «умеренно-просоветских» людей можно вздыхать о литературных преследованиях, но говорить о концлагерях неприлично и Некультурно.

Лично я, в течение трех лет, переводя в информбюро советскую пропагандную литературу на французский язык, не мог не констатировать, так сказать, «профессионально», как эта словесность, в которой в 1945 году все же встречались мысли, высказанные человеческим языком, окончательно превратилась в сплошное нанизывание омертвелых казенных формул и клише, в которых передержка а часто и прямая бессмыслица, немедленно бросались в глаза при попытке перевести их на иностранный язык. Но иначе и быть не может: сталинский строй идеологически держится на подлоге, облыжно выдавая за выражение русского народного гения свою насильственно навязываемую систему «Государства Разума, основанного на научном социализме», государства, где «жизнь должна быть рассчитана по логарифмической таблице, определена молекулярно-атомно-электронными терминами», по великолепному определению Корякова.

Пусть нам теперь не говорят, что сталинизм со всеми его приправами нужно принимать «ради государства». Не таюсь: государственником я был и таковым остался, но только на русский манер. Кровавая каша 17-го года меня не прельщает ничуть. Но нужно же понять: почти сто лет тому назад, Юрий Самарин, именем русской традации, пророчески разъяснял Александру II, что механическое единство пруссианизированной николаевской империи может породить лишь бунт и анархию. Не говоря уж о том, что Александр II вполне был в состоянии понять то, что писал Самарин, – даже в худшие периоды старой монархии в ней действовали смягчающие русские силы. Нужно было дожить до советской одержимости немецким «Государством Разума», чтобы увидеть такой полицейский зажим и такое идолопоклонство, как сейчас, когда сталинизм, после войны, доказал окончательно, что ни на какое смягчение он органически не может пойти. И этот режим, вызвавший массовые сдачи в плен в 1941 г. и непрестанно вызывающий массовое невозвращенство, должен быть сломан для того, чтобы не рухнуло русское государство. Государство будет у нас действительно сильным тогда, когда оно, наконец, «сольется с народом».

И вздор, когда «Русские новости», обходя молчанием то, несусветимое, что творится внутри Советского Союза, все еще силятся выставить советское правительство защитником «государственных интересов России вовне».

Зазывая эмигрантов «служить родному народу», режим имел в виду заставить их служить международному коммунистическому империализму. Отсюда – прямое последствие: для новых «граждан», признавших советскую власть, отрыв их от реальной России стал глубже, чем он был когда-либо. Все их попытки установить отсюда какое бы то ни было общение с какими бы то ни было кругами советской России (кроме кругов административных) упирались в глухую стену. Все свелось, исключительно, к контактам с советскими чиновниками, которые к тому же не проявляют особого рвения «везти на Родину» людей все же способных сказать что-то лишнее о несоветском мире. Режим, не доверяющий своим собственным ученым, своим собственным писателям, своему собственному офицерству, своему собственному народу, разумеется не может доверять и своим новоявленным зарубежным «гражданам», кроме тех, которые дают определенные гарантии по линии МВД.

В 1945 г. я лояльно и честно хотел служить советской власти, как правительству моей страны. Но работая целыми днями в Информбюро, я не мог не заметить, что для «начальства» французские коммунисты – «свои» в неизмеримо большей степени, чем я. Думал сначала: мало ли что, хоть я и не коммунист и никогда коммунистом не буду, а, может быть, ко мне присмотрятся, что я действительно лоялен. Но постепенно никаких сомнений не осталось – речь с самого начала шла о разных вещах: та лояльность из патриотизма, которую я сдуру предлагал сталинскому режиму, им ни к чорту не нужна, а той лояльности коммунистической, которая одна им нужна, я дать не могу и не желаю.

И это как раз сближает меня с теми миллионами русских людей, которых режиму никогда не удастся «перековать», чтобы быть внутренне с ними, с этими миллионами, я и ушел назад в эмиграцию.

Прошу Вас принять господин редактор, уверения в моем совершенном к Вам уважении».

Подобно большинству эмигрантских сыновей, князь С. С. Оболенский не был до войны демократом. Он состоял в партии младороссов. Я уже говорил о «климатах мнений» среди довоенной эмигрантской молодежи. Так же, как и во всех других движениях этой молодежи, главным в идеологии младороссов были: патриотизм, понимание Русской правды, как социального раскрытия христианства, опасное увлечение фашистским корпоративным строем и еще более опасная неясность в отношении к идеалу демократии. Именно эта неясность и объясняет, почему Оболенский мог взять советский паспорт, когда поверил в оптический обман национализации советской власти. Только увидав вблизи советскую администрацию, он понял значение свободы, не одной только духовной свободы, о которой говорил Бердяев, а «формальной», правовой свободы, которую Бердяев так презирал, но без которой гибнет и духовная свобода. Другие молодые эмигранты начали это понимать, столкнувшись с администрацией немецкой. В этом было главный урок войны и всего, что война открыла о природе тоталитарных обществ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю