355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Варшавский » Незамеченное поколение » Текст книги (страница 14)
Незамеченное поколение
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:48

Текст книги "Незамеченное поколение"


Автор книги: Владимир Варшавский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Мысль Бергсона в первое мгновение кажется чрезвычайно парадоксальной. Между тем, все историки культуры соглашаются, что, хотя с самых древних времен человек умел изобретать сложные механические орудия, только соединение этого изобретательского дара с европейской наукой, начавшей возникать с 16-го века, могло привести к технологической революции наших дней. И так же все сходятся на признании единственности и беспримерности этой революции. Даже самые высокие цивилизации древности не знали ничего подобного науке и технике, выросшим на почве европейской христианской культуры. Чувствуя, что это не могло быть только случайным совпадением и что между машинизмом и христианством существует какая-то таинственная связь, многие авторы и верующие и неверующие делали попытки объяснить каким образом христианство способствовало развитию научного мышления.

В своей чрезвычайно интересной работе «Человек и современный мир» К. Померанцев, эмигрантский писатель, выдвинувшийся после войны, говорит:

«Техническая цивилизация развилась преимущественно в христианских странах. Произошло это благодаря тому, что христианство освободило человека от страха перед природой, перед природными духами. Лишь свободный от этого страха человек мог подняться над природой и овладеть ее законами… Невозможно себе представить атомную бомбу, изобретенную индусами или китайцами! Парадоксально можно было бы сказать, что атомная бомба есть квинт-эссенция христианской цивилизации. Но это и ее неудача. Неудача в том, что моральное совершенствование людей чудовищно отстало от технического процесса».

Вот некоторые другие предположения:

Христианство не знало магии.

Христианство требует искания истины и абсолютной правдивости.

Христианство есть религия воплощения.

Для христианина мир и все в мире сотворено Богом и поэтому достойно познания (Лютер говорил, что Бог, как творец, присутствует даже во внутренностях вши).

Прот. В. Зеньковский в одной своей недавней статье писал, что именно из веры в Бога, как творца всей вселенной, развилось научное представление об единстве природы и ее законов.

Другие объяснения: века схоластических споров приучили к точному и гибкому мышлению. Выработалась привычка искать во всем проявление общих принципов. В Боге схоластиков личная энергия Иеговы соединилась с рационализмом греческого философа.

Все эти указания недостаточны, так как они видят в возникновении науки только как бы побочное и случайное следствие христианства. Бергсон один утверждал, что машинизм был порожден мистицизмом.

В знакомой мне эмигрантской литературной среде Бергсона не любили. Поколению, выросшему на Достоевском, Ибсене, Ницше, Розанове, музыке Вагнера и декадентских стихах, слишком академическая проза Бергсона была не по душе. Говорили, что книги Ницше написаны кровью, а книги Бергсона чернилами и т. п. При этом не замечали, что своей точной классической прозой Бергсон сказал о «несказанном» больше всех символистов и выразил идеи, более смелые и, с точки зрения здравого смысла, более безумные, чем взвинченные выкрики многих патентованных безумцев. В этом чуде бергсоновской прозы и заключается трудность всякого переложения его мыслей своими словами. Но у меня нет другой возможности. Вот в кратком и неизбежно упрощенном виде его выводы: с христианством в человеческий мир сошел огонь мистической любви. Охваченная этим огнем душа соединяется с любовью Бога ко всем людям и ко всему миру. Но только небольшому числу избранных дано было вместить эту пламенную и действительную любовь. Человечество в целом оказалось неспособным последовать примеру «подражателей Иисуса Христа». Главное препятствие, помешавшее этому – проклятие «в поте лица». За свое существование человеку приходится бороться с природой и с другими людьми. Разум служит ему именно для того, чтобы изобретать орудия и оружие, необходимые для этой борьбы. в этих условиях человечество не может обратить к небу внимание, по необходимости прикованное к земле. Но, несмотря на все препятствия, – настоящий полный и действенный христианский мистицизм стремится увлечь за собой и спасти все человечество. Если это вообще возможно, то только посредством применения двух очень различных методов: первый – религиозная пропаганда; второй – «переделка» материальных условий, в которые человечество поставлено природой. Простой инструмент должен уступить место огромной системе машин, способной освободить человека. Тогда, если развитие машинизма будет сопровождаться политическими и социальными реформами, которые обеспечат правильное пользование технологическим могуществом, станет возможным радикальное духовное преображение. Другими словами – мистицизм «призывает» механику и демократию. Именно демократическое вдохновение двинуло вперед древний, как человечество, изобретательский гений. Это становится все более очевидным в 18-м веке, особенно у энциклопедистов.

Современный машинизм, все быстрее и быстрее развиваясь и совершенствуясь, пользуется освобожденными потенциальными энергиями материи, по сравнению с которыми мускульная сила человеческого тела совершенно ничтожна. Завтра, когда наука освободит энергию, скрытую в каждой частице весомого вещества, дорога будет открыта.

Взаимоотношения мистики и механики Бергсон показывает на примере Индии.

Индия почти не знала влияния догматического христианства. Но проникновение в Индию христианской по своему происхождению западной индустриальной цивилизации сделало возможным появление близкого к христианству огненного и действенного мистицизма Рамакришны и Вивакананды. Этот мистицизм не мог возникнуть, когда индус чувствовал себя раздавленным природой. Что делать, когда неизбежные болезни и голод обрекают миллионы несчастных на смерть? Сознание бессилия толкало индуса к доктрине отречения. Буддизм не верил в человеческое действие и не знал дара «тотального самопожертвования». Но приходят с запада машины, лекарства, железные дороги, политические и социальные организации, делающие возможным освобождение уже не только в Нирване. Мистический порыв больше не будет остановлен невозможностью действовать: душа откроется чувству любви к людям и к миру.

Я так долго останавливаюсь на бергсоновской идее о мистическом происхождении современной демократии и машинизма, так как, по моему глубокому убеждению, только приняв его идею, можно понять значение происходящего теперь мирового кризиса, и одновременно понять, каким образом вопросы о Боге и бессмертии и вопросы о переделке человечества по новому штату действительно являются все теми же вопросами, только с другого конца, и почему героизм лучших представителей русской интеллигенции был так близок к христианской святости. Душа интеллигента, подготовленная всем русским воспитанием к мистической любви, принимая на веру материализм «просветительства», вместе с тем открывалась и глубинному христианскому вдохновению современной демократической и технологической цивилизации (Чехов был прав, когда говорил, что «в электричестве и паре больше любви к человеку, чем в целомудрии и воздержании от мяса»).

Но если это так, то ведь тогда вся междоусобная война русской интеллигенции была действительно «великим недоразумением с обеих сторон», только не в том смысле, как это думал Достоевский – западники-де смешали Россию с Европой, – а в том смысле, что эта война была последствием и продолжением более давнего, великого и трагического недоразумения, когда в века Возрождения и Просвещения демократия и машинизм, непонятые людьми церкви, начали осуществляться в борьбе с церковным аскетизмом, и христианский идеал расщепился на две, как будто противоположные, а на самом деле дополняющие друг друга тенденции. Этим-то двум разным, но одного и того же происхождения тенденциям и соответствовали два лагеря, на которые была разделена русская интеллигенция и в этом объяснение, почему многие западники и славянофилы, несмотря на всю противоположность их взглядов, могли чувствовать непонятное изначальное родство друг с другом.

Герцен очень хорошо об этом сказал:

«Да, мы были противниками, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинаковая… И мы, как Янус, смотрели в разные стороны, в то время, как сердце билось одно».

Несмотря на эту «одну любовь», оба лагеря расходились все дальше и непоправимее. Общим у них оставалось только одинаковое непонимание мистической природы демократии и современного машинизма и одинаковое убеждение, что надо выбирать или христианство или «просветительство». Этот выбор и определял принадлежность к одному из двух лагерей.

Люди религиозные почти всегда из двух методов мистической экспансии, о которых говорил Бергсон, признают христианством только первый – религиозную пропаганду. Второй же метод, породивший демократию и машинизм, большей частью воспринимается ими как нечто ничего общего с христианством не имеющее, а иногда даже, как некий богоборческий титанизм. Разочарование в идее прогресса особенно усилилось в эмиграции. Потеря веры в человеческое действие в старых культурных странах Европы привела к росту сомнений и страха, передававшихся и русским эмигрантам, и без того склонным к эсхатологическим настроениям. Современной индустриальной цивилизации предъявлялись все более суровые обвинения. Эти обвинения так часто, со всех сторон и на все голоса повторяются, что легко составить их приблизительный список:

Предметы фабричного производства однообразны и уродливы.

Технологическая революция отрывает человека от естественных условий жизни, от земли, от природы, от традиций.

Конвейер и тэйлоризация делают труд бездушным и машинальным, не требующим смекалки и выбора, что неизбежно приводит к усыплению сознания, и к потере способности совершать свободные поступки. Человек все больше и больше превращается в часть машины, в робота, в автомата. Горизонты человеческой жизни трагически сужаются: образование сводится к технической тренировке, теряется любовь к культурному наследству и стремление к каким-либо высшим целям. День монотонного сомнамбулического труда влечет за собой тяжелую отупляющую усталость, когда в человеке не остается ничего, кроме желания рассеяния и удовольствий. Кинематограф, радио, джаз и телевизия снабжают его тогда механизированными развлечениями.

Крайняя специализация труда разрушительно действует на психическую жизнь человека и порождает неизлечимые неврозы. Индустриализация приводит к выдвижению на командные посты людей дельных, волевых, «эффективных», но нравственно далеко не лучших, не знающих «логики сердца» и отбросивших всякую сентиментальность.

Наконец, машинизм превращает само общество в некую огромную машину, в чудовищную тоталитарную административную организацию, охватывающую и регламентирующую все проявления жизни. Человек в этой организации не цель, а только сырой материал, подлежащий переработке и утилизации.

Технологическая революция приводит таким образом не к освобождению человека и не к победе над природой, а к тоталитарному рабству. Угроза же атомной войны ставит вопрос о возможности полного уничтожения жизни на земле.

Недаром, поэтому, многие склонны видеть в индустриальном прогрессе нечто демоническое. Проф. Б. П. Вышеславцев в своей последней книге «Кризис индустриальной культуры» напоминает, что «Антихрист» Соловьева есть подлинный «технократ», то есть техник и властитель, «он есть инженер-чудодей, поражающий мир техническими чудесами».

Защитники машинизма, возражая на эти обвинения, утверждают прямо противоположное, а именно, что технологическая революция сопровождалась не только ростом удовлетворения самых разнообразных потребностей народных масс, но и ростом свободы и культуры, возможностей разностороннего развития личности и т. д. и т. д.

Чтобы разобраться во всех этих противоречивых утверждениях, нужно, думается, поставить прежде всего вопрос, является ли зло, сопровождающее рост машинизма, чем-то фатально, имманентно ему присущим, или это зло явилось следствием того, что человечество не поняло значения своего нового технологического могущества и не сумело правильно им воспользоваться.

Если Бергсон был прав в своем утверждении, что изобретательское и научное творчество были двинуты вперед мистическим вдохновением, то, конечно, никакого имманентного зла в технологическом прогрессе не может быть и причина современного кризиса не в самом этом прогрессе, а в том, что он не сопровождался соответствующей социально-нравственной реформой. В безмерно выросшем теле, – говорит Бергсон, – осталась прежняя душа, слишком маленькая, чтобы его наполнить, слишком слабая, чтобы им управлять. Отсюда все социальные, политические, международные затруднения. Чтобы разрешить кризис, необходимо моральное возрождение. Возросшее тело требует и роста души. Теперь механика «призывает» мистику.

Идеи, очень близкие в самом важном и последнем счете к идеям Бергсона о назначении науки и техники, задолго до Бергсона были развиты одним из самых оригинальных и плохо понятых русских мыслителей, Н. Ф. Федоровым, видевшим причину небратских отношений между людьми и всех происходящих отсюда зол, в рабской зависимости человечества от неразумных и слепых стихийных сил природы. Последователь Федорова В. А. Кожевников дает краткую формулу предлагаемого Федоровым плана «регуляции» природы:

«Наше подчиненное, пассивное или же хищническое отношение к природе и ее слепое, роковое отношение к нам должны быть заменены сознательною и могущественною регуляцией ее всеобщим, современным знанием и волею совокупного человечества к высшей нравственной цели направленною. Обеспечение всем здорового, нравственного и счастливого существования, победа над голодом, стихийными погромами, болезнями и несовершенством человеческого организма, над его одряхлением и, наконец, над самою смертью – вот задача всечеловеческого дела. Только с ее осуществлением устранятся причины вражды и зла, Восстановится утраченная, единственная естественная основа нравственности, родственность, настанет мир всего мира и явится возможность жить Яе для себя лишь одного (эгоизм) и не для других только (альтруизм), а со всеми и для всех (братство, семья, собор)».

В первой части «Общего дела» Федоров, говоря о великом значении открытия возможности вызывать дождь посредством взрывчатах веществ, спорит с архиепископом Амвросием Харьковским, призывавшим бояться «этой дерзости, которая хочет привлечь дождь пушечным выстрелом»:

«Не странно ли, что преосвященный Амвросий осуждает пушечные выстрелы в мнимое, а не действительное, внемирное, христианское небо. Уж не хочет ли он убедить профессоров (речь произнесена в университете) отказаться от Коперниковского и принять Птоломеевское мировоззрение?! Если на дуэли, один, считая грехом стрелять вверх, направляет свой выстрел в противника, а другой выстрелит вверх, чей поступок будет угоднее Богу?..

Нельзя не заметить, что Господь, создав человека, заповедал ему обладать землею и всем, что на ней. Почему же отвести тучу с того места, где пролитый ею дождь будет благотворен, почему это преступно, почему это дерзость, даже будто бы поругание Господа?

Наши же надежды не на возможность несколькими выстрелами или взрывами производить дождь, а на возможность посредством воздействий, производимых на обширных пространствах, управлять, как влажными, так и сухими течениями воздуха, спасать не только от засух, но и от разрушительных ливней, это – такое дело, которое требует согласного действия армий всех народов».

Федоров не только не осуждал стремления к власти над природой, но даже видел в возможности такой власти «действительное доказательство бытия Божия и Божия Промысла, доказательство совершенно новое, не из созерцания только целесообразности в природе почерпаемое, но познаваемое из осуществления целесообразности в действительности, на самом деле».

Теперь уже никто не будет говорить «о противоградовой пальбе в тучи», как о действии «нечестивом». Вместо этого осуждают атомные изыскания, видя в них богоборческие прометеевские попытки проникнуть в последнюю тайну вещества, которой человек не должен знать. Но даже когда достижения научно-технического прогресса принимаются, это, по выражению С. Булгакова, только «практически-беспринципное приятие того, что идеологически рассматривается покуда как «чудеса Антихриста». Недоверие к науке осталось прежним и вся сторона учения Федорова, касающаяся регуляции сил природы для большинства религиозно-настроенных людей все еще не приемлема. Так, проф. В. В. Зеньковский в своей «Истории русской философии» указывает, что тут у Федорова «подлинные христианские вдохновения неожиданно соединяются с мотивами натурализма и с чисто «просвещенской» верой в мощь науки и в творческие возможности человека».

Это соединение в одном миросозерцании двух вер, по представлениям обоих враждующих лагерей русской интеллигенции, несовместимых одна с другой, было настолько необычно, что Федоров по-настоящему никогда не был понят и критики его учения часто приходили к прямо противоположным выводам. Так, например, в то время, как проф. Г. Флоровский говорил об органической связанности Федорова со старым французским гуманизмом и утопизмом и о психологической близости его к Сен-Симону, Фурье, Леру и Огюсту Конту, Бердяев восклицает: «я не знаю более характерного русского мыслителя, который должен казаться чуждым Западу».

Перед Федоровым преклонялись величайшие русские гении. Л. Толстой, посетив Федорова в первый раз, записал в дневнике: «Николай Федорович – святой. Каморка. Исполнять. Это само собой разумеется. Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели». Позднее Толстой говорил о Федорове А. А. Шеншину (Фету) – «Я горжусь, что живу в одно время с подобным человеком». Достоевский, ознакомившись с изложением взглядов Федорова, писал: «Скажу, что, в сущности я совершенно согласен с этими мыслями».

Еще восторженнее было отношение В. Соловьева.

Прочтя рукопись Федорова, он пишет ему:

«Глубокоуважаемый Николай Федорович, прочел я Вашу рукопись с жадностью и наслаждением духа, посвятил этому чтению всю ночь и часть утра, а следующие два дня много думал о прочитанном. Проект Ваш я принимаю безусловно и без всяких разговоров, поговорить же нужно не о самом проекте, а о некоторых теоретических его основаниях и предположениях, а также о первых практических шагах к его осуществлению… в конце недели нам нужно сойтись… Я очень много имею Вам сказать. Ваш проект есть первое движение вперед человеческого духа по пути Христову. Я, со своей стороны, могу только признать Вас своим учителем и отцом духовным».

От всего этого осталось у последующих поколений только уважение к святости жизни Федорова. Все же его идеи об управлении силами слепой природы, обыкновенно рассматривались как непонятное чудачество, а если кем и принимались всерьез, то вызывали резкую критику, доходившую иногда до утверждения, что мировоззрение Федорова было вовсе не христианским, а своеобразной формой «позитивной религии» и человекобожия. Проф. В. В. Зеньковский, которого я уже цитировал, не разделяя столь резкого суждения, все-таки видел во всей этой части «Общего дела» чуждую христианству «веру в Просвещение, в ценность и преображающую силу сознания, веру в человека, как в творца».

Таким образом, через двести лет после Ломоносова, говорившего, что «физики, математики, астрономы и прочие изъяснители божественных в натуру влиянных действий суть тоже, что в книге священного писания пророки, апостолы и церковные учители», новая героическая попытка воссоединить две стороны христианского идеалу была не понята и осуждена, и учение Федорова, даже в тех случаях, когда его наполовину принимали, подвергалось ампутации всего, что придавало ему его исключительное значение. Так, в каком-то фантастическом рассказе, человек, попавший в страну циклопов, был ими принят только после того, как они выкололи ему один глаз.

Не уклонился ли я от темы? Индия, мысли Бергсона о машинизме и мистике, «Общее дело» Федорова – все это не имеет как будто никакого отношения к судьбе того эмигрантского поколения, о котором я пишу. Но это только так кажется.

Я уже говорил, что, по моему глубокому убеждению, современный кризис, грозящий привести человечество к еще небывалой и, может быть, окончательной катастрофе, является результатом великого и трагического недоразумения, случившегося, когда демократия и машинизм начали осуществляться, как реакция против средневекового (в сущности, почти индусского) аскетизма и люди не поняли, что это вовсе не отрицание христианства, а только другая сторона христианского идеала Преображения мира. Судьба всей западной цивилизации, судьба человечества, не только земная, но и метафизическая, зависит от того, будет ли это, наконец, понято.

Но если это так, если это главный вопрос современности, то это касается всех людей и должно быть главным и для «эмигрантских сыновей», для них, может быть, даже больше, чем для всех, так как именно в России «великое недоразумение» привело к наиболее катастрофическим последствиям, и вопрос о том, будут ли творческие попытки младших эмигрантских поколений иметь какое-либо значение для будущего русской культуры, решится в зависимости от того, в какой степени они смогут усвоить и воссоединить то лучшее, что было достигнуто на каждом из тех двух как будто противоположных путей, которыми шла русская интеллигенция. Надежды, что это удастся сделать старшему поколению, уже не может быть. Мы видели, что «религиозная война» двух лагерей русской интеллигенции была полностью перенесена в эмиграцию и продолжалась здесь еще с большим ожесточением.

Правда, в разное время в разных эмигрантских кругах подымались разговоры о Федорове. Обычно это было связано с доходившими за границу сведениями о существовании тайных «федоровцев» и федоровских настроений в Советской России. Многие неясно чувствовали, что, может быть, именно в «Общем деле» Федорова была намечена та новая «соравная коммунизму» идея, которую искала эмиграция. Но только представители мдадшего поколения, свободные от миросозерцательных и партийных предубеждений «отцов», были способны, мне кажется, почувствовать и принять то непонятное «отцам» соединение в одном идеале христианства и просветительства, которое составляло самую сущность учения Федорова.

Говорили о Федорове и на Монпарнассе. Отголоски этих разговоров можно найти в интересных заметках Л. Кельберина в «Числах» и В. Яновского в «Новом Граде».

Главной теме Федорова и Бергсона, таинственному и трудному вопросу о взаимоотношениях мистики и машинизма, посвящен роман В. Яновского «Портативное бессмертие», появившийся перед самой войной в «Русских записках».

В этом ромаие, чрезвычайно оригинальном по замыслу, некий Жан Дут, современный Савонарола, отчаявшись добиться каких-либо результатов проповедями и обличениями, изобретает машину для бомбардировки человеческих душ особыми таинственными лучами, под действием которых с людьми происходит необыкновенное преображение.

«…Вот он, вот перед вами»! – Жан Дут обернулся, отступил в угол, где стояло нечто накрытое черной тканью (подобно старинным фотографическим аппаратам), и ловким движением, как престидижитатор, он сбросил траурное сукно, открыв нашему взору систему колб (рентгеновских ампул) с экраном: провода вились кругом. Педро, Бам-Бук и Мадлон помогали ему, хлопотливо разбирая шнуры (звякали и серебристо блестели крохотные, таинственные пластинки). Они выкатили легкий аппарат на середину комнаты, Жан шепотом отдал на незнакомом языке распоряжение: прибор подтолкнули ближе к окну. – «Друзья и ученики! – снова начал Жан. – Я включаю эту лампу. Она горит невидимым светом, а лучи ее могущественны. Их имя – Омега, если хотите, лучи любви или жизни. Всё, что попадает в зону их действия, хоть на 30 секунд, подвергается чудесному влиянию, претерпевает райское изменение. Я могу уже строить жерла с радиусом досягаемости в 10 километров. Но и это не предел. На плоскогорье Индокитая, в области диких Мойев, я однажды добился результатов, о коих лучше пока умолчать, ибо разум этого еще не приемлет. Мужи и братья! У нас будет много таких ламп. Поглядите же, как они действуют!» – и он нагнулся к рычагам. – «Ступайте сюда!» – вдруг жестко приказал он, указывая место за щитом… – «Глядите! – возобновил Жан. – Вы его знаете. Вон там внизу. Это консьерж. Годами мы исходили кровью, но напрасно. По мнению Свифтсона, должно терпеть. В крайнем случае вечность обойдется без него. Но сегодня наш праздник. Ныне силы небесные невидимо служат с нами». Во дворе у крана шевелилась знакомая туша консьержа (я видел только его багровый затылок). В это время, с улицы проскользнула внутрь шершавая согбенная фигура нищего. Без проволочек, он достал из-за пазухи фагот, приставил ко рту, вверх, как шкалик, и дунул в него. Консьерж обернулся: яростное лицо (не доносит слова)… Музыкант боком, точно краб, пополз к выходу, а консьерж продолжал выбрасывать во все концы свои, подобные клешням, руки. – «А!» – гаркнул, словно занося топор, Жан, трогая пальцами, перебирая кнопки: послышалось легкое (отдаленное) пощелкивание, будто треск цикады или кузнечика. «Есть, есть, есть», – жестоко оскалив зубы, он, водил чем-то похожим на дуло или рупор, целясь вниз. Было по-настоящему страшно (хотелось зажмуриться, Отступить). Вдруг, нельзя определить ЧТО, – но мы поняли: свершилось. И лишь затем консьерж дрогнул, выпрямился, подскочил (как в балете). Лицо его издавна скотское, плотоядно-равнодушное (ножки и кошельки) ожило, бледная радостная усмешка преобразила губы. Стройный, помолодевший, с каким-то лучистым нимбом вокруг тела, сиял, весь похожий на столб, сноп света, он, кланяясь, приближается к нищему, простирает свои объятия. Тот сначала испуганно слушает, потом сам очарованный, подается вперед, ответно приникает.

Вот, – откуда подвижность! – консьерж вихрем кружится по двору, уносится в дом, выбегает с табуретками, кульками. Он приглашает гостя сесть, ставит вино, хлеб, сыр, подает воду для мытья и, опустившись на колена, тряпкою очищает грязь с его худых кораблей – башмаков. Но заметив прорехи, срывает теплые, мягкие туфли с собственных ног и начинает переобувать бездомного, улыбаясь, блаженно всхлипывая. В окне появляется сонное, опухшее лицо жены: вот багровеет, еще больше разбухает, собираясь взорваться… но Жан опять завел трубку. Треск кузнечика – миг. Консьержка птицей, взмахнув руками, выпорхнула. Низко кланяется мужу, о чем-то просит, зовет внутрь, спешит достать с подоконника вязаные носки и шарф, одевает нищего. Потом убегает, возвращается с мисками, кастрюлями, чайником: наливает, радостно потчует гостя, заливаясь слезами, изнемогая от непривычного блаженства. Нечто – райски-библейское в этих дарах, истовых поклонах и больших блюдах с варевом. Нищий подкрепляется, затем берет свой инструмент и знакомая песенка, с детства или еще раньше, до утробы, простая, как солнечный свет, вдруг озаряет стены».

После этого первого опыта Жан Дут с небольшим отрядом сотрудников отправляется на биржу, в суд, в полицейский участок, в дома терпимости, на политические демонстрации. Лучи всюду мгновенно преображают сердца людей, к тому же обнаружилась еще одна их особенность: «согретые ими, в свою очередь, начинали лучеиспускать… Где преломлялась Омега, отверзались резервуары неистощимой, неиспользованной мощи, хлябями проливались на землю. Все плыли точно в божественном облаке, неопалимой купине, в эдемском цветении ароматов, музыки и молитвы, походя щедро одаряя других мудростью и любовью (по чудесной тайной энергетике, благодаря этому, удваивая еще свои силы)».

Но, несмотря на этот успех, двое последователей Жана Дута покидают его в чрезвычайно драматической обстановке, когда Жан Дут собирается остановить при помощи лучей побоище между полицией и демонстрантами.

«Тогда, окинув испытующим взором, Жан сказал:

– «Больше ждать нечего, начнем. Через эти дверцы мы поднимемся наверх. Вы со мной наконец?» – грубо обращаясь к Свифтсону.

– «Нет!» – ответил с натугой спрошенный, выступая вперед.

«Какой вариант вы предлагаете? – подчеркнуто любезно осведомился Жан. – Затянуть псалмы»…

«Я иду туда! – серьезно, не замечая насмешки, объяснил Свифтсон. – Именем Христа я буду среди них, проповедуя. Вот и все».

«Вас раздавят, вспомните прошлое. Косный упрямец, вы так нужны нам!».

«Смерть не есть худшее, – возразил Свифтсон. – Имейте ввиду», – и, кивая нам, повернул.

«Стойте, я с Вами!» – крикнул Савич. Он рванул свой пуговичный аппарат и, вручив его Жану, решительно двинулся за Свифтсоном».

Свифтсон и Савич представляют в романе обычный взгляд, что для распространения христианства нельзя пользоваться никакими другими методами, кроме религиозной проповеди. Они уходят – от Жана Дута, так как в его опыте любовь, внезапно охватывающая сердца людей, является как бы психическим эквивалентом действия лучей машины. Между тем даже люди, считающие, что духовное преображение возможно лишь в порядке внутреннего нравственного совершенствования и просветления, а никак не через какое-либо механическое воздействие, все-таки допускают, что общественные реформы и изменение жизненного уклада могут создать лучшие условия для дела свободного самоперевоспитания.

Соловьев говорил:

«Дух Божий в человечестве, или Царство Божие, для своего действительного явления требует совершеннейшей общественной организации» и «пока внешняя природа совершенно подавляет человека, принужденного думать только о сохранении и поддержании своего существования, мысль о господстве духа над плотью едва ли может даже возникнуть».

Однако и до сих пор допущение, что наука и техника, освобождая человека от этой подавленности «внешней природой», могут косвенно способствовать осуществлению Царствия Божия «воспринимаются с величайшим трудом» и описанное в «Портативном бессмертии» предприятие Жана Дута должно казаться большинству религиозно-настроенных людей непонятным, соблазнительным и кощунственным. Это осуждение опыта Жана Дута равняется, в сущности, осуждению всей демократической и технологической цивилизации, так как несомненно, что под видом чудодейственных лучей в романе аллегорически изображен современный машинизм, способный при соответствующей социально-нравственной реформе привести не к «производству» любви, конечно, а к устранению материальных препятствий, обрекающих людей на подчинение законам звериного существования и мешающих освобождению любви, заложенной в глубине сердца каждого человека. И в то же время, эти лучи все та же «зеленая палочка», о которой Л. Толстой говорит в воспоминаниях о своем брате Николеньке:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю