Текст книги "Незамеченное поколение"
Автор книги: Владимир Варшавский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
«Принцип демократии, наперекор словесному смыслу, вовсе не есть власть народа и власть большинства. Принцип демократии: правовое государство и автономная личность. Иначе говоря, ее принцип есть отрицание простого приказа, отрицание пассивного повиновения, отрицание всяческой диктатуры и утверждение свободы и, прежде всего, субъективных, публичных прав. Основные формы современной демократии, несомненно, обеспечивают эти ценности; и их не обеспечивает никакой другой строй: ни самодержавие, ни абсолютная монархия, ни прямое народоправство античных республик или Новгорода, ни, конечно, все формы современных диктатур. Ценность свободы совести, свободы слова и свободы союзов – бесспорна с христианской точки зрения, ибо прямо выросла из христианства. Она есть ценность, лежащая в основе свободного общения духов, в основе духовного единства и, следовательно, в основе соборности и любви. Лишить человечество одной из этих свобод значит лишить его возможности осуществить соборность и проявлять любовь, иначе говоря, стремиться к воплощению Царства Божия. Эти ценности, защищаемые современной демократией, суть вечные ценности, которые, с христианской точки зрения, перейдут в Царство Божие. Они уже содержатся в самой идее царства Божия, ибо оно есть свобода, общение и союз».
Из сотрудников «Нового града» только Бердяев продолжал говорить о демократии, если и не с ненавистью, как в «Новом средневековье», то все-таки с непонятной враждебной предвзятостью. «Новый град», – писал он, – делает большую ошибку, связывая ценности личности и свободы с преходящими принципами либерализма и демократии… Либерализм есть извращение и компрометирование принципа свободы, он на практике означает уничтожение реальной свободы человеческой личности во имя формальной, отвлеченной свободы».
В № 7 «Нового града» на эти обвинения и указания Бердяева очень сдержанно, но твердо и с ясностью, не оставляющей сомнений, ответил Федотов. Вот основные доводы этого ответа, который до войны вовсе не всем казался убедительным и который, по моему мнению, «эмигрантские сыновья» должны были бы заучить наизусть.
«Есть много верного в критике демократии Н. А. Бердяева. Во-первых, чрезвычайно слабо идейное обоснование и обеспечение свободы в современной секулярной демократии, во-вторых, весьма несовершенна ее политическая организация. Но остается фактом, которого нельзя вытравить никакой диалектикой, что никогда в истории мира реальная (а не только формальная) свобода личности по отношению к государству не была столь значительна, как в демократии 19 века. Не в буквах конституций, а в действительности свобода веры, как и свобода слова, свобода науки и искусства были обеспечены, если не всегда и не во всем (католическая церковь во Франции!), то лучше, чем где бы то ни было. А принимая во внимание реальность угрозы, нависшей над этой свободой и уже уничтожившей ее в половине культурного мира, – мы считаем несправедливым и вредным отмежевываться от нее, как буржуазной и «либеральной»… что касается обоснований этой свободы, то мы не должны забывать, что помимо секулярных и для нас непригодных теорий, существует давняя христианская традиция либерализма (демократии): в Англии с 17 века до наших дней, во Франции от Ламеннэ и Лакордэра, в России от первых славянофилов (с неясностями и перебоями), от В. Соловьева со всей определенностью».
По смыслу к этой статье примыкает и ответ Федотова на обвинения, идущие из другого лагеря. Возражая Устрялову, он пишет:
«Устрялов справедливо чувствует в защите свободы главный жизненный нерв «Нового града» и, возвращаясь еще раз к этой теме, нападением на свободу заканчивает свою статью. Сам он принимает только метафизическую свободу, сочувственно цитируя слова Безухова в обстановке французского плена: «Связать меня, мою бессмертную душу!» – Философское утверждение этой высшей метафизической свободы не имеет ничего общего с апологией свободы политической». Нет, имеет, г. Устрялов, хотя связь политической и метафизической свободы не является непосредственной. Связью и посредством между ними является свобода исповедания, свобода исследования и проповеди истины, без которой нет человеческого достоинства, – по крайней мере в христианстве. Великодушно уступая метафизическую свободу, вы обрекаете героев на мученичество, а массу на отступничество и предательство истины».
В следующих номерах «Нового града» Г. П. Федотов посвятил доказательствам связи демократического идеала с христианством две большие статьи. Это показывает какое решающее значение он придавал этому вопросу. В первой из этих статей он говорит:
«В настоящее время, когда демократия терпит крушение в большей части европейского мира, ее защита для православного богослова и социолога делается особенно трудной. Общие предпосылки христианского общежития, которыми жил 19-й век, перестают быть убедительными для наших современников. Те, кто верит, как новоградцы, в их божественное происхождение, обязываются к новой апологии вечных истин».
Приведенных цитат, думается, достаточно. «Новый град» объединял людей, обращенных к христианству, не как к религии личного загробного спасения, а как к религии воплощения и милосердной любви, связывающей людей круговой порукой и зовущей к возвращению в мир для ответственного участия в деле его преображения. Новоградцы верили в человеческое действие и в возможность создания на земле общества более человечного, свободного и братского, в пределе превращающегося в «Царство Божие». За исключением Бердяева, все они считали, что это общество нужно строить на основе «формальной демократии» – тех прав и свобод, которые Алданов называет «субстанцией» демократии, и в которых новоградцы видели вечные, евангельского происхождения ценности.
Главным идеологом «Нового града» был Г. П. Федотов. Придя к религиозной вере от марксизма, он в отличие от многих других покаявшихся интеллигентов, отбросив шелуху интеллигентского миросозерцания, не стал обличителем интеллигентской морали и до конца жизни хранил верность мистическому вдохновению ордена – той христианской «нравственной закваске», которая определила жития лучших представителей интеллигенции. Это был путь и другого основателя «Нового града» Фондаминского-Бунакова. Эсер, один из последних эпических героев русского Освободительного движения, Фондаминский всегда всем жертвовал идее (отдал в партию полученное от отца миллионное наследство); был приговорен к смертной казни и при царской, и при советской власти. В эмиграции его миросозерцание становится все более религиозным. Он крестился накануне смерти, но уже задолго до того всем сердцем своим принял христианство. Это обращение, так же как и у Федотова, сопровождалось отказом от многих прежних взглядов, но не отказом от самого духа ордена. Наоборот, он мечтает о восстановлении ордена в эмиграции и о продолжении революционной борьбы. Именно об этом он писал в первом номере «Нового града». (В другой связи я уже приводил эту цитату).
«Надо воскресить Орден – Орден воинов-монахов, пламенно верующих в правду учения и готовых на жертвы и подвиг для освобождения России. И надо, чтобы новые рыцари, как их отцы и деды, шли в народ – жить его жизнью, страдать его страданиями и освещая души людей светом Истины, уводить их за собой от власти…»
Все, кто встречал Фондаминского в последние годы перед войной, чувствовали, что этот апостольский энтузиазм и интеллигентский героизм без малейшего внутреннего противоречия соединялись в его сердце с христианским подвижничеством. Это не покажется удивительным, если вспомнить, что позитивизм и материализм, в готовом виде заимствованные у Запада, образовывали непроходимые заторы на поверхности сознания орденского человека, но оставались чуждыми глубине его души, жившей отголосками Нагорной проповеди. Федотов был, конечно, прав, утверждая, что народническое прошлое не мешало, а облегчало для Фондаминского его христианское самовоспитание – «в науке любви безбожные праведники русской интеллигенции мало чему могли научиться у современных христиан. Остался также и народнический «кенозис», та форма социальной аскезы, которой русская интеллигенция сближается с традицией русских святых».
Это поражающее родственное сходство «безбожных праведников русской интеллигенции» с христианскими святыми свидетельствует, что мы имеем тут дело с проявлением действия не двух разнородных, противоположных сил, а двух дополняющих друг друга тенденций первоначально единого мистического порыва. Сама смерть Фондаминского была одновременно и смертью борца-революционера и смертью христианского мученика, безропотно и бесстрашно предстоящего перед палачами. Смерть эта была наполовину добровольная. Фондаминский мог уехать в Америку и не уехал; уже в лагере, когда его по болезни перевели в больницу, представлялась возможность спасения – друзья брались устроить ему побег. Он отказался, говоря, что хочет разделить участь обреченных евреев.
Два очень умных человека говорили мне, что не понимают этого странного решения – ведь смерть в газовой печи никому и ничему помочь не могла. Что можно на это ответить? Всерьез стараясь идти по пути «подражания Христу», Фондаминский не мог не помнить, что этот путь ведет в Гефсиманский сад и что Христос знал ждавшую его участь, но не захотел бежать: «Встаньте, пойдем: вот приблизился предающий меня».
Федотов первый отметил, как вольная жертвенная смерть Фондаминского придала этому еврею и эсеру сходство с древними русскими страстотерпцами – «отказ защищать свою жизнь от убийц – «яко ангел непорочен, прямо стригущему его безгласен» – есть русское выражение кенотического подражания Христу. В непротивленчестве своем бывший революционер, из льва обратившийся в агнца, стал учеником – думал ли он об этом? – первого русского святого, князя Бориса».
Фондаминский мало писал в «Новом граде», и другие сотрудники, несомненно, превосходили его и умом, и знаниями, и литературным талантом, но если бы не было Фондаминского, то не было ни «Нового града», ни всех других бесчисленных эмигрантских общественных и культурных начинаний, возникших его стараниями в тридцатых годах и державшихся исключительно его неиссякаемой энергией, его добротой, его верой в человеческое действие.
В то время, как остатки демократической интеллигенции, окруженные угрюмым недружелюбием большинства эмиграции, жили в закрытых партийных кружках, Фондаминский, сохранивший в душе весь прежний орденский динамизм, пришел к убеждению, что нужно покончить с этой обособленностью и идти в «эмигрантский народ».
«Эмигрантские политические организации, – говорил он, – безжизненны и худосочны, ибо не связаны с народными массами. А эмигрантские массы распылены и беспризорны. Надо идти в эмигрантский народ, чтобы организовать его экономически и культурно. И надо поднять его на большую духовную высоту, которая обязательна для него, если он хочет быть передовым отрядом в борьбе за освобождение России. Тогда духовное влияние обязательно передастся из эмиграции и на родину».
С проповедью этой открывшейся ему идеи Фондаминский выступал всюду, где только соглашались его слушать: в кружках христианского Студенческого движения и Православного дела, в РДО, у младороссов, в Пореволюционном клубе и в Союзе дворян. Не довольствуясь работой в уже существующих организациях, он создал целый ряд новых кружков, объединений, журналов, литературных и ученых издательств, создал даже драматический театр. На фоне общего культурного оскудения эмиграции все это производило впечатление настоящего чуда. Почти невероятным кажется, что один человек мог столько сделать. При этом Фондаминский никому не навязывал своих взглядов, никому ничего не внушал, не добивался установления какой-либо «генеральной линии». Его цель была совсем другая. Он хотел пробудить в эмиграции веру в человеческое действие, хотел создать обстановку благоприятную для развития свободного духовного творчества, и предоставить каждому возможность осуществить свои творческие задатки.
Когда он задумал восстановить орден, среди множества других задач перед ним встала и задача привлечь в орден младшее эмигрантское поколение и, в частности, Монпарнасс. Поэзия «парижской школы» и проза «молодых» вряд ли ему нравились – как у большинства интеллигентов, литературного слуха у него вероятно вообще не было. Но мудростью сердца он чувствовал драму отверженных монпарнасских «огарочников» и начал приглашать их к себе на собрания.
Фондаминский не удовольствовался созданием для бездомного Монпарнасса чего-то вроде клуба. Он понимал, что единственная настоящая помощь поэтам и писателям – это дать им возможность писать и печататься. Он многим помогал устроить материальную сторону их жизни; добивался, чтобы «молодых» печатали во всех журналах, где он имел голос; устроил для них издание собственного литературного журнала «Круг» и серии стихотворных сборников «Русские поэты».
Относительно не имеет значения вопрос о ценности разговоров на собраниях «Круга». Ведь это было только начало. Важно, что «Круг» явился местом первой встречи эмигрантских сыновей с орденскими людьми. Многие из нас до знакомства с Фондаминским никогда не видели вблизи «живого» эсера. Я скоро почувствовал, что еще никогда такого человека не видел! Я знал людей более умных, чем он, более талантливых, более тонких, более замечательных во всех отношениях, но в первый раз в жизни передо мной был кто-то, кто ничего для себя не хотел. Достигнув той степени религиозной серьезности, когда человек находит силы жить и действовать в своей вере и может уже обойтись без людской похвалы и без поддержки и принуждения со стороны общества, он жил для других, для человеческого и божьего дела. Именно в этом, мне кажется, была тайна его необычайного творческого дара.
Здесь, во избежание недоразумения, нужно сделать оговорку: Фондаминский не был талантливым человеком, не написал и не создал ничего замечательного, никаких «памятников» после него не осталось, но после его гибели моральный и творческий уровень эмигрантской жизни трагически понизился.
«Поэты всех времен, – говорил Рамакришна, – воспевали истину и добродетели. Стали ли от этого лучше их читатели? Но когда между нами живет человек, отрешившийся от самого себя, его поступки становятся биением сердца добра и облагораживают даже самые посредственные мечтания людей, с которыми он вступает в общение; все, к чему он прикоснется, делается истинным и чистым, он становится отцом реальности и созданное им никогда не исчезнет».
К этому приближалось то, что делал Фондаминский в последние годы своей жизни. Особенно его мученическая смерть была актом творения никогда не исчезающей духовной реальности, актом увеличившим на земле жизнь и добро.
Он никогда никому не читал наставлений, никогда ни от кого ничего не требовал, но подаваемый им пример пробуждал даже в слабых и порочных людях желание в какой-то степени ему подражать и иногда, в минуты трудных испытаний, они находили в себе силы поступать так, как они знали, поступил бы он.
В. Набоков, писатель не склонный преувеличивать хорошие качества встреченных им в жизни людей, говорит о Фондаминском: «Попав в сияние этого человечнейшего человека, всякий проникался к нему редкой нежностью и уважением». Это сияние не исчезло и после смерти Фондаминского. Когда ужас перед происходящим в мире уничтожением живых существ с особенной силой давит душу, память о его жизни и его мученической смерти спасает от отчаяния, воскрешая веру в человеческий образ и в человеческое дело. Сужу не только по себе – мне говорили об этом многие, кто его знал.
«Круг» образовали две группы, и психологически и идейно очень различные. Одна из этих групп состояла главным образом из людей близких к «Новому граду» и «Православному делу» – проф. H. Н. Алексеев, Н. А. Бердяев, мать Мария, К. В. Мочульский, Г. П. Федотов, E. Н. Федотова, Е. А. Извольская и С. П. Жаба; постоянно присутствовал на этих собраниях В. М. Зензинов, связанный с Фондаминским дружбой всей жизни и орденским братством, но оставшийся чуждым религиозным исканиям своего друга. Изредка бывал Керенский. К этой старшей группе принадлежали также Савельев и еще несколько человек, привлеченных Фондаминским.
Убеждения и миросозерцание всех этих людей были известны по их книгам и статьям, по всей их многолетней общественной деятельности.
Другое дело младшая группа – Монпарнасс. Из-за крайней скудости монпарнасской публицистики, о настроениях «молодых» писателей судили по «Числам», главным образом, по «Комментариям» Адамовича и еще по фантастическим слухам о монпарнасских «оргиях». Большинство друзей Фондаминского не понимало, зачем он стал приглашать всех этих «огарочников». Это еще увеличивало трудность общения между двумя группами и нужны были вся кротость и все долготерпение Фондаминского, весь его упрямый оптимизм, чтобы не дать «Кругу» распасться.
«Парижская школа» была чужда «Новому граду» не только в своих внешних проявлениях, но в самом основном ощущении жизни.
Если в известных кругах эмиграции рост эсхатологических настроений сопровождался страстным обращением к традиции, к вере в догматы и к храмовому благочестию, то на Монпарнассе возрождение «средневекового миросозерцания» выразилось главным образом в склонности толковать христианство в духе восточного дуализма, отрицающего мир и историю.
Нельзя представить себе ничего более чуждого, ничего более противоположного «Новому граду», стоявшему на соловьевской идее царствия Божия на земле, чем те близкие к Маркиону, Шопенгауэру и Розанову представления о христианстве, из которых исходили некоторые участники «Чисел».
«Есть древняя легенда, которую все знают, – говорил Адамович, – Бог не создал мир, не хотел создавать его. Мир вырвался к бытию против его воли». Отсюда «в душу закрадывается соблазн: не надо ли «погасить» мир, то есть на это работать».
Гностический соблазн имел власть и над душой другого «идеолога» Монпарнасса, Б. Поплавского. Он часто взволнованно и восхищенно обсуждал утверждения Маркиона, что добрый, любящий нас Бог, Отец наш Небесный, о котором говорил Христос, вовсе не был ветхозаветным, сотворившим землю, гневным, ревнивым и мстительным Богом Судией и Богом воинств. Увлечение гностикой отразилось и во многих стихах Поплавского. В «Снежном часе» он пишет:
Солнечный герой, создавший мнр,
Слушай бездну, вот твоя награда.
Проклят будь, смутивший лоно тьмы,
Архитектор солнечного ада;
«Как ты смел!» – былинка говорит,
«Как ты мог, – волна шумит из мрака, —
Нас вдалн от сада Геспернд
Вызвать быть для гибели и мрака».
На Монпарнассе никто, насколько мне известно, сознательно не следовал известной теории, что русское народное православие восприняло через Богумильскую ересь маркионовское понимание христианства и что именно это определило все развитие русской культуры, начиная с былины об Илье Муромце и сказания о граде Китеже и кончая творчеством величайших русских гениев 19-го века. И все-таки христианское вдохновение русской литературы часто понималось на Монпарнассе именно в маркионовском духе.
В век, когда в христианстве обычно еще видели иудаизм, только ставший вселенским, и когда благочестие многих христиан уживалось с верностью законнической традиции, Маркион учил о противоположности Евангелия Закону, противоположности, как вспышками молнии, освещаемой многократным повторением слов: «Вы слышали, что было сказано древним… а я говорю вам…».
Но, почувствовав сердцем, что сущность христианства в откровении мистической любви, Маркион не понял огненной природы этой милосердной и жертвенной любви, зовущей, в отличие от всех предшествующих форм мистицизма, не к созерцанию и личному потустороннему спасению, а к творческому, преображающему мир действию. Значение этого подготовленного еврейскими пророками перехода от созерцания к действию, не дошло до внимания Маркиона, и именно в этом сказалась ограниченность его религиозного гения: несмотря на глубокую интуицую божественности и абсолютной новизны нагорной проповеди он в своем отвержении видимого космоса выпадал из христианства и был близок к тому, что условно можно назвать «вечно буддийской» стадией религиозного опыта.
Влияние мысли Маркиона, родившейся из глубокого чувства евангельского милосердия, но омраченной безумием отрицания мира, двойственно окрасило и весь монпарнасский мистицизм, придав некоторым стихам «парижской школы» неотразимое очарование и вместо с тем, какой-то смущающий и порочный привкус нигилизма.
Федотов, когда редакция «Чисел» попросила его высказаться о первых книгах журнала, прежде всего отметил опасность этого увлечения гностическими мифами, подменяющими христианство «буддизмом»:
«Борьба, которая ведется сейчас в мире за человеческий дух, – утверждал он, – это и есть борьба между Буддой и Христом, между нирваной и вечной жизнью… И я боюсь – хоть и хотел бы ошибиться – что тема смерти оборачивается в «Числах» темой нирваны».
То, что именно тут проходила черта, разделявшая «Новый град» и «Числа», подтверждает и статья Адамовича, в которой он говорит о «Новом граде» с чрезвычайной, несвойственной ему резкостью:
«Еще гораздо страннее (если бы не была так давно знакома) – добродетельная новоградско-утвержденская модернистическая кашка из приторно нестеровского православия и социалистических «достижений», вся эта вообще революция на лампадном масле… Главное: они хотят «строить» реально, во времени и истории, на земле, – и не чувствуют неумолимого «или-или», разделяющего христианство и будущее. Если иногда и чувствуют, то конфеток новейшего производства у них припасено достаточно, чтобы внезапную эту горечь заглушить». [45]45
«Числа», № 7–8, 1933 г.
[Закрыть]
Как мы видели, Милюков обвинял «Новый град» в прямо противоположном – в выдвижении «общения с Богом» против общественного служения и т. п. Отвечая Адамовичу, Степун очень справедливо указал, что борьба «Чисел» против «тупости славянофильства» означала «не борьбу западников против национальной России, а как это ни странно, скорее борьбу каких-то новых восточников, буддийствующих христиан против западничества славянофилов, против их, чуждой Востоку, мироустремленной хозяйственности и бытолюбивой плотяной тяжести».
Этому спору было посвящено и одно из первых собраний «Круга». В своем вступительном слове Мочульский говорил на этом собрании о ложности распространенного представления, что мир и христианство внутренне враждебны. Указав, что в наиболее крайней форме, близкой к манихейству, утверждал это Розанов, Мочульский старался убедить Монпарнасс в несовместимости мироненавистнических настроений с духом евангельской любви.
По моему глубокому убеждению, правда в этом споре с «Числами» была на стороне «Нового Града». Но те новоградцы, которые выводили отсюда осуждение Монпарнассу вообще, мне думается, были неправы. Так же как «отцы»-позитивисты, они не умели отличить в декадентско-мистической атмосфере Монпарнасса подлинное и трагическое от болезненного и ошибочного. Они не верили в серьезность монпарнасских «романов с Богом» и в мужестве отчаяния, с каким монпарнассцы рассматривали абсурдность положения человека в мире, и в их отказе от готовых утешений того или иного конформизма видели разложение, упадок и т. д. Впоследствии, Г. П. Федотов, в напечатанной в «Ковчеге», уже цитированной мною замечательной статье о парижской школе, эту ошибку исправил. Тут нужно сделать еще одну оговорку. Монпарнасс судили главным образом по «Числам». Между тем, хотя «Числа» и были журналом парижской школы, они все-таки не отразили всего, чем жил Монпарнасс, и, в частности, не отразили и той, неясно возникавшей на Монпарнассе, идеи, о которой я говорил в предыдущей главе. К сожалению, эта идея, вообще, никем никогда не была высказана в письменной форме. Но именно это она вдохновляла те разговоры «русских мальчиков», которые велись на Монпарнассе в его лучшие часы, и это она в годы войны и оккупации привела многих монпарнасских «декадентов» во французскую армию и в «резистанс».
Фондаминский единственный из всех отцов чувствовал зарождение этой идеи, делавшей возможной встречу между Монпарнассом и Новым Градом.
Интерес к общественным вопросам, усиливаемый чувством беспокойства перед надвигавшимися грозными событиями, был так силен у многих участников «Круга», что наряду с собраниями, посвященными литературным и философским темам, стали возможны собрания политические. Постепенно образовался как бы политический отдел «Круга», призванный по замыслу Фондаминского стать зачатком нового ордена. К участию в этих политических собраниях он привлек еще группу молодых монархистов-легитимистов, отколовшихся от младоросской партии и издававших свой собственный журнал «Русский временник», достойный особого внимания, так как этот монархический журнал страстно защищал тот самый «демолиберализм», от которого с таким презрением отворачивались и евразийцы, и солидаристы, и все пореволюционные течения.
Верность принципу легитимной монархии сочеталась в идеологии «Русского временника» с устремлениями к идеалам русской интеллигенции и с решительным осуждением тоталитарных режимов.
В статье от редакции («Русский временник», № 1, 1938 г.) говорилось, что для понимания глубокого духовного и культурного кризиса, переживаемого всем миром, прежде всего нужно поставить проблему человека:
«Сам человек, его духовная сущность и духовная свобода стоят в нашу эпоху перед большими опасностями и соблазнами. Всюду ведется и в дальнейшем еще предстоит немалая борьба за самые основные качества и права человека.
По новому при этом ставятся и религиозные проблемы. Основная ценность человека – его духовная сущность, неразрывно связана с христианством, так что общий духовный и культурный кризис человечества является в то же время и кризисом христианского сознания; оно не может согласиться с умалением человека и потому неизбежным является его конфликт с тоталитарными режимами, покушающимися на всего человека без остатка».
Не только эта защита человека отличала «Русский временник» от обычного правого монархизма. Журнал утверждал, что монархия вполне совместима с демократией, с которой по существу у нее нет противоречия, но не совместима с тоталитарной однопартийной диктатурой.
В № 2 Л. Н. Горбов говорит:
«…определяя в основном нашу политическую позицию, мы не можем не отметить, что мы отнюдь не противопоставляем монархию демократии. Это, конечно, совершенно естественно, и если такое противоположение и имеет в некоторых кругах эмиграции силу, то в этом кроется очевидное недоразумение. Монархия, так же как и республика, может быть демократической, и республика, так же как и монархия, может носить полицейский и произвольный характер. Мы думаем, что если в России должна быть монархия, то только демократическая. Мы, стало быть, относим себя к числу монархистов-демократов. В этой формуле мы видим наилучшее из возможных сочетаний специально русских исторических и национальных традиций с традициями, если так можно выразиться, общеимперскими. Мы, кроме того, усматриваем в формуле демократической монархии возможности соединения традиционного наследования верховной русской «власти-чести» с наиболее широ-: кой политической и гражданской «свободой».
Старая мысль что, Царь – царствует, но не управляет, в наше время произвольных и авантюристических диктатур и большой неустойчивости демократических республик, может оказаться едва ли не единственной, всех примиряющей мыслью.
Отыскивая подлинный водораздел между двумя политическими полюсами наших дней, мы должны искать главный критерий в той системе идей, которая лежит в основе внутренней политики каждого государства.
Исходя из этой точки зрения, мы, прежде всего, можем констатировать, что сталинизм, гитлеризм и муссолинизм, – члены единой семьи, как бы «три сына Ленина», по разному преуспевшие, но обладающие самым бесспорным фамильным сходством.
В трех странах – России, Италии и Германии, – налицо диктатура. Перед этим основным фактом блекнут второстепенные различия. Концлагери, ссылки, смертная казнь за ничтожные проступки, постоянные проверки идейной благонадежности, единая правящая партия, вмешательство государственной власти в частную жизнь, обоготворение вождей, государственно-капиталистические приемы хозяйствования – все это одинаково характерно и для России, и для Германии, и для Италии…
Применительно к сказанному, нам, монархистам, настоятельно необходимо задать себе вопрос: по какую сторону современного политического водораздела находится защищаемый нами принцип?
Находимся ли мы в стане враждующих между сабой диктатур?
Или же мы вообще протестуем против принципа диктатуры, противопоставляя ему право, законность и свободу».
Схожие мысли развивал и Лев Закутин, молодой философ и один из главных идеологов «Русского временника».
«Фашизм (и всякий вождизм), – говорил он, – противен и монархии и демократии.
Фашизм является переходным режимом, в сущности, впервые примененным Лениным и характеризуемым следующими признаками:
1) однопартийная диктатура,
2) непогрешимость вождя,
3) тоталитарное государство, т. е. духовный гнет государства над личностью… по тоталитарной доктрине все сто процентов человеческих мозгов, сердец и нервов должны принадлежать государству, то есть – на практике – правящей идеологии. Условием такого тоталитаризма и является однопартийная диктатура».
Нужно вспомнить тяготение к фашизму всей правой эмиграции и всех пореволюционных течений, чтобы почувствовать как были удивительны эти молодые монархисты, вставшие на защиту демократии. Человеку, верящему в идеал свободы, равенства и братства, читать их высказывания доставляет настоящую радость. Мне жалко поэтому, что я не могу привести полностью другую статью Закутана, с основных положений которой должны были бы начинаться программы всех эмигрантских партий. Стараясь определить в этой статье общие черты демократии, Закутин сводит их к семи:
1) Свобода совести и культов,
2) Свобода слова, мысли, печати и научного творчества,
3) Свобода политическая – для всех, – и особенно для оппозиции. Где недопустима оппозиция, там нет демократии. Наличие или отсутствие оппозиции – один из наиболее бьющих в глаза критериев. Абсурдны утверждения, что, дескать, демократия дает свободу только сторонникам правящего большинства (а иногда еще добавляют – правящего меньшинства),
4) Представительные учреждения – эффективные и реальные, а не формальные и фиктивные,
5) Свободные выборы,