412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бушин » Я все еще влюблен » Текст книги (страница 25)
Я все еще влюблен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:36

Текст книги "Я все еще влюблен"


Автор книги: Владимир Бушин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)

– Ого! – вырвалось у Лиззи, когда она ощутила тяжесть тома.

– Иначе нельзя было, дорогая миссис Лиззи, – засмеялся Маркс. – Немцы такой народ, что легонькую книжечку они и читать не станут. У них пользуются доверием лишь фолианты в двадцать, сорок, пятьдесят листов. Ну я и накатал почти все пятьдесят.

– А вот тебе Лафарг, – продолжал Энгельс, – соискатель звания супруга Лауры.

Лафарг поклонился и поцеловал руку Лиззи. «Хорош креол! – тотчас отметила она про себя. – Строен, лицо как точеное, а глаза-то… Ну, положим, нашу Лауру тоже из десятка не выкинешь».

– Дорогой господин Маркс! – сказала Лиззи. – Прежде всего я хочу от всего сердца поздравить…

– Э, нет! – воспротивился Энгельс. – Я не могу допустить, чтобы это произошло кое-как, в прихожей. Только за столом, только под звон бокалов!

При слове «бокалов» Маркс вспомнил о подарке Лафарга.

– Фред! Ты посмотри, что тут тебе приготовил мой гипотетический зять, – он взял из рук Лафарга бокал, развернул его и поставил на подзеркальник. – Редчайший сорт хрусталя. А какова работа!

Бокал был действительно отличной работы, но Энгельс, разбиравшийся в подобных вещах несравненно лучше своего неопытного в житейских делах друга, даже не притрагиваясь к бокалу, не щелкая по нему, сразу увидел, что это никакой не хрусталь, а просто хорошее стекло. «Ах, шельмец! – весело подумал он о Лафарге, поняв, что это он, конечно, внушил простаку Мавру мысль о хрустале. – Это тебе так не пройдет».

– Очень тронут. Прекрасный бокал! Такой хрусталь я уж и не помню, когда видел.

– А это, миссис Лиззи, – сказал Маркс, доставая из-за спины коробку, – с гонорара за «Капитал»!

Лиззи поблагодарила и открыла коробку. Там лежало прекрасное зеленое платье, купленное в одном из лучших магазинов Лондона.

– Наша старшая дочь потребовала, – сказал Маркс? – чтобы платье непременно было цвета ирландского знамени.

Она сама сейчас носит польский крест на зеленой ленте и уверяла меня, что для вас, ирландки, в нынешнюю пору небывалого напряжения борьбы за свободу Ирландии платье зеленого цвета будет особенно приятно. Я ей поверил.

– И не ошиблись, господин Маркс, не ошиблись. – Лиззи действительно было очень приятно.

– Я хочу, – сказал Энгельс, – чтобы ты сегодня украшала наше мужское общество в этом платье.

– Разумеется, – радостно согласилась Лиззи и пошла переодеваться.

– Вот погодите, – шутливо пригрозил Маркс. – Дайте срок, выйдет мой «Капитал» на английском, на французском, а то и на русском, и я сделаюсь богачом. Тогда вы ахнете, увидев, с каким вкусом ваш Мавр может выбирать подарки.

Энгельс знал, что «Капитал» вышел ничтожным тиражом в одну тысячу экземпляров, что гонорар за этот гигантский двадцатилетний труд Маркс получит издевательски мизерный – 60 фунтов; он понимал и то, что издание книги на других языках – дело чрезвычайно сложное и уж наверняка это не принесет Марксу сказочных богатств. Но он видел, что его друг действительно рассчитывает с выходом «Капитала» решительно поправить свои дела, обрести наконец-то – в пятьдесят лет! – полную материальную независимость, – и сердце Энгельса больно сжалось от ясного сознания несбыточности надежд Мавра.

…Праздничное застолье, пожалуй, перевалило уже свою вершину, когда пришел доктор Гумперт, друг Энгельса и Маркса, немец, единственный врач, которому Мавр доверял.

– Вот кстати! – обрадовался Энгельс. – Эдуард, если бы ты знал, какое событие мы сегодня отмечаем… Как ты думаешь, кто этот господин? – он указал на кресло между собой и Марксом, где на высокой подушке стояла прислоненная к спинке, развернутая посредине большая книга. – Этого господина зовут «Капитал». Мы собрались здесь, чтобы отпраздновать его рождение. А он, видишь, сидит как настоящий именинник и от тщеславного удовольствия слегка пошевеливает страницами… Лиззи, бокал! Шампанского!

Пока Лиззи подавала новый прибор, Гумперту представили Лафарга, о котором он, конечно, до этого слышал.

– Мы уже пили за него, – сказал хозяин, – а ты, Гумперт, выпей до дна за этого гениального и ненавистного, долгожданного и трижды проклятого новорожденного.

Гумперт выпил, и Энгельс, воскликнув «Молодец!», продолжал:

– Мне всегда казалось, Мавр, что эта книга, которую ты так долго Вынашивал, была главной причиной всех твоих несчастий и что ты никогда не выкарабкался бы, не сбросив с себя этой ноши. Эта вечно все еще не готовая вещь угнетала тебя в физическом, духовном и финансовом отношениях, и я отлично понимаю, что теперь, – Энгельс встал и пошевелил расправленными плечами, – стряхнув этот кошмар, ты чувствуешь себя другим человеком, и мир, в который ты опять вступаешь, кажется тебе уже не таким мрачным, как раньше.

Маркс встал с бокалом в руке:

– Ты сказал, Фред, кошмар… Да, эта книга была для меня высочайшим наслаждением и одновременно диким кошмаром. В жертву ей я принес слишком многое. Но этот кошмар преследовал меня не один, ему всегда сопутствовал другой, не менее ужасный… Ведь только тебе, Фред, я обязан тем, что первый том готов. Без твоего самопожертвования ради меня я ни за что не смог бы проделать огромную работу и по двум остальным томам… Без тебя я никогда не смог бы довести до конца все это циклопическое дело, и – уверяю тебя – мою совесть постоянно именно как кошмар давила мысль, что ты тратишь свои исключительные способности на занятия коммерцией и даешь им ржаветь главным образом из-за меня… Прошу вас, друзья, выпить за моего Фреда.

Все встали. Маркс и Энгельс обнялись над креслом, в котором покоился «Капитал». Чтобы скрыть волнение, Энгельс, смеясь, воскликнул:

– Ты слышала, Лиззи? Мавр объявил твоего мужа заржавевшей железкой. Не пожелаешь ли ты после столь авторитетного заявления выбросить меня на свалку или сдать старьевщику?

– Господа! – вдруг подал голос Гумперт. – Я счастлив, что в такой знаменательный день оказался с вами, но, к сожалению, мне пора идти: я завтра утром еду в Ливерпуль, и еще надо кое-что сделать перед отъездом.

– Ты уезжаешь в Ливерпуль? – удивился Энгельс.

– Дней на десять.

– В таком случае, пожалуйста, осмотри и выслушай сейчас Мавра, а то он возьмет да уедет раньше, чем ты вернешься.

– Фред, я чувствую себя прекрасно, никакой осмотр мне не нужен, – попытался противиться Маркс.

– В этом вопросе я разбираюсь лучше знаменитого автора «Капитала», – непререкаемым тоном сказал Энгельс и выпроводил Маркса с Гумпертом в свой кабинет.

Вскоре Лиззи удалилась по каким-то своим делам на кухню, и Энгельс с Лафаргом остались в столовой одни. С первого взгляда еще на вокзале они понравились друг другу. А перед тем как садиться за стол, Лафарг улучил момент и шепотом сказал Мавру: «Я влюбился в вашего Энгельса». Шепотом же Маркс ответил: «Хотел бы я видеть хоть одного порядочного человека, который не влюбился бы в него». Но теперь, внезапно оставшись одни, Энгельс и Лафарг на мгновение почувствовали стесненность, не зная, как подойти друг к другу.

– Как я завидую вам! – вдруг выпалил Лафарг.

– Кому? Мне? Мавру? – улыбнулся Энгельс.

– Вам обоим!

– Мне, если уж так хочется, можете завидовать, моей бороде, например, или тому, что у меня есть лошадь, но Мавру – не надо.

– Почему же? – искренне удивился Лафарг.

– Потому что нехорошо завидовать гению. Я не понимаю, как тут можно завидовать. Это настолько своеобразное явление, что мы, не обладающие его даром, заранее знаем, что для нас его вершины недостижимы, и, чтобы завидовать этому…

– Вы не поняли меня! – смутился Лафарг. – Я завидую вашей дружбе. Лаура рассказывала, что стоит Мавру занемочь, как вы уже пишете ему: «У меня нет покоя ни днем ни ночью». А как только вы замешкаетесь с ответом на его письмо, он тотчас в тревоге строчит: «Дорогой Энгельс! Плачешь ты или смеешься, спишь или бодрствуешь?»

– Да, это действительно так, – глухо проговорил Энгельс, – плачем мы или смеемся, спим или работаем, сидим дома или бродим в далеких краях – мы всегда вместе. Вот уже столько лет…

– Извините, может быть, вам покажется бестактным…

– Бестактность – это не то, что может меня испугать.

– Мавр всю дорогу, да и раньше уверял меня, что всегда и во всем идет по вашим стопам.

Энгельс рассмеялся:

– Это его любимый конек. Он не только вас, но даже и меня пытается в этом уверить.

Энгельс налил вина Лафаргу, себе и сказал тихо:

– Пока никого нет, давайте ради знакомства выпьем за что-нибудь сепаратное и тайное. Страшно люблю всякие тайны.

– Я бы мог предложить один тост, – замялся Лафарг.

– Представьте, я о нем догадываюсь, – улыбнулся Энгельс. – Вы, конечно, хотели бы выпить за мое согласие на ваш брак с Лаурой.

– Угадали, – мрачновато подтвердил Лафарг.

– Предлагаю несколько иную формулировку. За то, чтобы я счел возможным и нужным дать согласие. Идет?

Лафарг тяжело вздохнул:

– Идет.

Они выпили. Поставив бокал, Энгельс с сочувствием посмотрел на влюбленного.

– Я, разумеется, тоже завидую вам. Как вы понимаете, у человека моих лет много причин завидовать тому, кто на двадцать два года моложе. Но моя зависть, как и ваша, совершенно бескорыстна. Я завидую вашей муке, ибо самая благородная, самая возвышенная и самая индивидуальная из мук – мука любви.

Лафарг вспомнил намек Мавра на когда-то пережитую Энгельсом любовную драму, но спросить о ней не решился.

– Знаете, что лучше всего помогает при любовной муке? – Энгельс, видимо, сам был расположен поговорить на эту тему. – Мне известно лишь одно верное средство. Это путешествие. В сорок первом году, будучи, следовательно, года на четыре моложе вас, я бежал из родного края с разорванным и опустошенным сердцем. Я пустился в странствие по Швейцарии и Северной Италии, я бродил по Альпам и изливал свои чувства перед лицом прекрасной природы, которая одна только и достойна быть их свидетельницей.

– И помогло? – спросил Лафарг.

– Ну, в общем, как видите, остался жив. У Гейне есть такое четверостишие, написанное, кстати, в ту пору:

 
С жизнью я уже прощался,
Ждал меня могильный мрак;
И я все же жив остался,
Но не спрашивайте: как?
 

– Судя по стихам, Гейне был человеком весьма любвеобильным, – заметил Лафарг.

– О да! – засмеялся Энгельс. Ему, видно, многое тут было известно. – Но, видите ли, наш друг Гейне полагал, что наряду с путешествием вернейшее средство от старой сердечной боли – новая любовь. Он так и писал:

 
Когда тебя женщина бросит, – забудь.
Что верил ее постоянству,
В другую влюбись или трогайся в путь.
Котомку на плечи и – странствуй…
 

– Из того, что Мавр говорил мне о любви, – Лафарг вспомнил вагонную беседу, – я могу заключить, что он это стихотворение воспринимает, видимо, как вы.

– Конечно, мы, очевидно, оказываем друг на друга влияние даже в таких вопросах. Что же касается нашего учения, – Энгельсу захотелось вернуться к оставленной теме и внести тут окончательную ясность, – то я не стану перед вами отрицать, что принимаю известное самостоятельное участие в его разработке. Но…

Вошла Лиззи.

– Я услышала, что тут читают стихи.

– Со стихами мы уже покончили, Лиззи. Сейчас речь совсем о другом. Призываю тебя в свидетельницы справедливости того, что я хочу сказать нашему молодому другу о его будущем тесте… То, что вношу я, дорогой Лафарг, Мавр может легко сделать и без меня, за исключением, может быть, двух-трех специальных областей. А то, что сделал он, я никогда не мог бы сделать. Маркс стоит выше, видит дальше, обозревает больше и быстрее всех нас, его единомышленников и друзей.

Лафарг вопросительно взглянул на Лиззи.

– Фред напрасно призвал меня в свидетельницы, – покачала она головой. – Я не берусь судить о таких вещах. Я только знаю твердо, что они не могут жить друг без друга.

– О женщина! – воскликнул Энгельс. – Мы только что так возвышенно говорили о вашем роде, и вот ты явилась, чтобы все опровергнуть… Нет, дорогой Лафарг, это не слепое восхищение. Я действительно всю жизнь играю вторую скрипку и чрезвычайно рад, что у меня такая великолепная первая скрипка. Особенно ясно это всегда становилось в кризисных ситуациях в дни революционного развития событий. В момент, когда надо действовать быстро, Мавр, как никто, умеет найти верное решение и тотчас направить удар в самое важное место. В спокойные времена случалось, что события подтверждали мою, а не его правоту, но в революционные – его суждение почти всегда безошибочно.

– Фред! Ты послушай, какую хулу изрыгает на меня этот неблагодарный человек! – В двери столовой появился Гумперт, а за ним его многолетний пациент.

– Да, – входя вслед за врачом, сказал Маркс. – Я утверждаю, что мой «Капитал» был бы окончен гораздо раньше, если бы он не давал мне от моих проклятых карбункулов мышьяк. Я от мышьяка глупею!

Всем стало смешно. И когда разошлись по своим комнатам, то еще долго улыбались, вспоминая жалобу Мавра.

Бракосочетание Лауры и Лафарга состоялось весной следующего года – второго апреля. Маркс и Энгельс присутствовали при этом в качестве свидетелей. Но на свадьбе, которую справили восьмого апреля, Энгельс из-за неотложных деловых обстоятельств быть не мог.

Получив от Энгельса очередное письмо, Маркс позвал Лауру с Лафаргом и сказал им:

– Оказывается, ваша свадьба отмечалась повсеместно. Смотрите, что пишет Фред. – Он взял листок и прочитал: – «Свадьбу мы здесь тоже отпраздновали. И с большой торжественностью: собакам надели зеленые ошейники, для шести ребят был устроен званый чай, огромный стеклянный кубок Лафарга служил чашей для пунша, даже ежа напоили пьяным».

– Как это мило! – сказала Лаура.

А Маркс вдруг снова вгляделся в текст письма и воскликнул, видимо обиженный за своего зятя:

– Позвольте, почему Фред пишет «стеклянный кубок»? Он же хрустальный!

– Нет, Мавр, – бесстрашно глядя в глаза тестю, проговорил Лафарг. – Кубок действительно стеклянный.

– И вам это было известно?

– С самого начала, Мавр. Еще в Бордо.

– Да как же вы посмели морочить мне и Энгельсу голову?

– Я бы, конечно, мог сослаться на безумие влюбленного, но не делаю этого. Мои действия были совершенно сознательные. Я знал, что вам будет более приятно, если я подарю Энгельсу не стекло, а хрусталь, и вы больше расположитесь ко мне, что, в свою очередь, могло приблизить наш брак с Лаурой.

– Но Энгельс! – продолжал ужасаться Маркс.

– Энгельс, я это заметил, сразу понял, что кубок стеклянный. Как благородный человек, он промолчал об этом тогда и молчал еще семь месяцев. Но как человек, для которого истина дороже всего, он теперь, после свадьбы, разоблачил мою военную хитрость. Видимо, в воспитательных целях он хочет, чтобы мы с самого начала совместной жизни привыкли к сочетанию меда и дегтя.

– Как всегда, Фред поступил мудро, – решительно, но и с ноткой примирения в голосе сказал Маркс.

Глава десятая
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ НЕВОЛИ

Энгельс сидел после завтрака в своем кабинете и листал газеты. Через полчаса ему надо идти в контору. Но до этого обязательно должно произойти некое замечательное событие, предвкушением которого он живет вот уже несколько дней. С треском распахнется входная дверь, послышится быстрый топот легких ног и с захлебывающимся от радости криком: «Ангельс! Ангельс! Где ты? Это я – Кво-Кво, китайский принц!» – в дом ворвется девчонка. Она вихрем пронесется по всем комнатам, как бы ища его, хотя прекрасно знает, что он ждет ее здесь, в кабинете; где-нибудь по пути громко чмокнет Лиззи и, наконец, подобно снаряду – дверь настежь! – ворвется сюда. Он выйдет из-за стола ей навстречу и удивленно спросит;

– Ты китайский принц Кво-Кво?

– Да! – звонко ответит она и яростно, отчаянно тряхнет густыми черными волосами.

– Это неправда, – сурово скажет он, – ты злой карлик Альберих из старой сказки.

– Да! – еще звонче крикнет она и еще отчаяннее тряхнет волосами.

– Нет, – совсем сурово, почти мрачно скажет он, – ты не китайский принц и не карлик Альберих, ты лондонская замухрышка Тусси!

– Да! Да! Да! – как галчонок, прокричит она и чуть не от порога кинется ему на шею, повиснет, прижмется лицом к бороде и заболтает в воздухе ногами. Потом он поставит ее на пол, поцелует в обе щеки и скажет:

– Ну, выкладывай…

Энгельс был уверен, что все будет именно так: этого требовал ритуал, освященный давней традицией. Как он возник, как сложился – они уже не помнили, но он существовал, и нарушить его не мог и не хотел никто, и уж менее всех – сам Энгельс, большой консерватор в делах житейских.

…До его чуткого слуха донесся звук открываемой двери, глухой говор, движение. Нет, это, конечно, не Тусси. Наверное, кто-то к жене. Он подумал, что посторонний человек может помешать пунктуальному соблюдению ритуала встречи, но тут услышал, как дверь закрывают, все стало тихо, и он решил, что посетитель ушел. Энгельс вновь погрузился в состояние приятного ожидания встречи.

Скрипнула дверь в кабинет. Это, конечно, Лиззи – хочет сообщить, кто приходил. Но вдруг раздался голос, тихий и словно неуверенный в правомерности произносимых слов:

– Ангельс? Это я – Кво-Кво…

В ту долю секунды, когда Энгельс оборачивался, он с недоумением и даже, пожалуй, страхом подумал: что могло Нарушить давнюю традицию?

В дверях стояла, конечно, Элеонора. Но это была уже не девчонка-сорванец, о которой сами родители, и Карл, и Женни, в один голос говорили, что тут ошибка природы, что на самом деле, в душе, она мальчишка, – перед Энгельсом стояла если еще не девушка, то уже и не девочка: женское существо, которому шел пятнадцатый год.

«Так вот что ломает давние традиции! – с грустью подумал Энгельс. – Их ломает время, их ломает жизнь. Может быть, теперь ее следует звать уже не Тусси, а Элеонора?» Но грусть в его сердце сладко мешалась с радостью встречи, с восхищением при виде того, как выросла младшая дочь Маркса за несколько месяцев, какой милой, очаровательной девушкой она становится.

Энгельс понял, что она уже не кинется, не повиснет на шее, и поэтому сам подошел к ней. Делая вид, словно ничего не изменилось, словно именно так они всегда и поступали, Энгельс и Элеонора взялись за руки, поцеловались и вышли в гостиную.

Неловкость первых минут скоро прошла – слишком близки были эти два столь разных человека и слишком дороги друг другу, чтобы радость встречи не захлестнула все остальное. Они обменялись первыми, самыми важными, новостями. Тусси передала ему цветочные семена – подарок сестры, Женни-младшей («Это специально для тебя дядя Иоганн прислал ей с мыса Доброй Надежды!»), и он, вздохнув, сказал:

– Ну, мне пора.

– Как? – изумилась Тусси. – Ты и сегодня, в такой день, в день моего приезда, пойдешь в свою распроклятую контору?

– А разве когда-нибудь было иначе с тех пор, как сразу после революции отец прислал меня сюда? – ответил он. – Вот уже почти двадцать лет изо дня в день Фридрих Энгельс-младший ходит в контору, если только он не за пределами Манчестера. Дело есть дело. И я считаю, Тусси, что если ты за него взялся, то обязан освоить не хуже других и исполнять, как должно. Но сегодня, Тусси…

Лиззи подала сапоги; скинув туфли, он стал натягивать эту свою служебную официальную обувь; сегодня она почему-то плохо слушалась его, он кряхтел, нетерпеливо подергивал головой, а когда наконец обулся, глубоко вздохнул, расправил грудь н, звонко притопнув сперва правым, потом левым сапогом, радостно закончил:

– …В последний раз!

– Что? – не поняла Тусси.

– Сегодня я иду в контору последний раз! – торжественно произнес он. – Сейчас от вас уйдет раб, а через несколько часов он вернется к вам свободным человеком. Так что сегодня у нас двойной праздник – твой приезд… Тусси, и мое освобождение. Все готово к торжеству? – обратился он к жене.

Тусси захлопала в ладоши, несколько раз подпрыгнула на месте, а Лиззи ответила:

– Конечно, Фред, все.

Энгельс ушел, оставив женщин одних.

Тусси не совсем понимала радость Энгельса по поводу освобождения от конторы. Он и так всегда казался ей совершенно свободным, ни от чего не зависящим человеком, и сейчас она была удивлена, услышав слова о рабстве, но раз Ангельс так говорит, значит, так и есть, и, помогая Лиззи в последних приготовлениях на кухне и в столовой, она нетерпеливо ожидала его возвращения.

Придя в контору в то же время, как и всегда, Энгельс так приступил к делам и так весь день работал, что самый зоркий наблюдатель, самый опытный психолог не мог бы заподозрить, что человек отбывает последний день почти двадцатилетнего каторжного срока. Была на свете лишь одна пара глаз, от которой не скрылось бы тайное его ликование, – глаза Маркса. Их наблюдательность была бы обострена не только любовью к другу, не только старинной дружбой, но и ясным пониманием, какую жертву принес Энгельс ради его, Мавра, научной работы.

Конечно, пойти на эту каторгу, на долгие годы едва ли не совсем отказаться от собственного научного творчества, чтобы иметь возможность регулярно отправлять в Лондон банкноты в один, пять, десять, а потом и в сто фунтов стерлингов, для такой редкостно одаренной натуры, как. Энгельс, было трагично. Но он шел на это сознательно и добровольно, никому не жаловался, ни на что не сетовал, ибо знал, что так необходимо, чтобы сохранить для пролетариата и партии лучшую умственную силу, что без этих проклятых фунтов не будет выковано идейное оружие революции.

Впервые Энгельс всерьез подумал о том, что может оставить контору, два года назад – лишь после того, как первый том «Капитала» был издан. Но подготовка к уходу потребовала еще много времени. И вот только сегодня настал день, когда он может наконец послать ко всем чертям эту собачью коммерцию, как он всегда называл свою торговлю.

В пятом часу Лиззи и Тусси, празднично одетые, вышли к воротам встречать Энгельса. Его высокую статную фигуру они увидели издалека. Он энергично шагал по полю, расстилавшемуся перед домом, размахивал в воздухе тростью и, задрав бороду, что-то громко пел. Когда подошел ближе. Тусси стала различать слова:

 
Вот и наш черед настал сразиться
И, быть может, даже умереть…
 

Тусси никогда, не видела его таким. Он был воплощением радости и счастья. Она не выдержала и побежала ему навстречу.

 
Но зато страна преобразится,
И никто рабом не будет впредь!..
 

Шагов за пять он остановился, швырнул вверх трость и шляпу, растопырил свои огромные руки, подхватил подбежавшую Тусси и поднял ее над землей. Лиззи стояла у ворот, смотрела на них, и в глазах у нее все плыло, дрожало, дробилось. Она-то понимала, что значит для Энгельса нынешний день..

Когда сели за стол и налили по бокалу шампанского, Тусси спросила:

– Что это за песню ты пел, Ангельс?

– Песню? Сейчас отвечу, только прежде ты мне скажи, можно ли тебе пить вино.

– Ну вот, спохватился, когда бокалы уже полны, – с шутливой досадой махнула рукой Лиззи.

– Ангельс, что ты! – вскинула брови Тусси. – Я уже давно пью!

Энгельсу все сейчас было прекрасно и весело, он готов был смеяться над каждым пустяком, расхохотался и над словами Тусси.

– Ах, вы давно пьете, мисс? Позвольте узнать, две недели или уже три?

– Ангельс, я не шучу. Когда наша Мэмэ болела оспой?

– Это было почти девять лет назад, – сказала Лиззи.

– Ну вот, значит, я пью уже девять лет, – решительно заявила Тусси.

– Какая же связь между маминой оспой и началом твоей разгульной жизни? – спросил, улыбаясь, Энгельс.

– Самая прямая. Когда Мэмэ заболела, нас отправили к Либкнехтам, – вы это помните. Мы жили там несколько недель как в ссылке, не видя ни Мавра, ни Мэмэ. Мы умирали от тоски. Однажды я сидела на подоконнике и смотрела, как птица из клетки, на улицу. Вдруг вижу – идет Мавр, похудевший, мрачный, идет, ни на кого не смотрит. Я подождала, пока он поравнялся с окном, и крикнула у него над головой страшным голосом: «Привет, старина!». Мавр остановился, поднял голову и помахал мне. А вечером нам принесли от него в утешение две бутылки бургундского. Сестрицы, конечно, не хотели мне давать ни капли; сказали, что так как бутылок только две, то ясно, мол, что они предназначаются лишь им, двум старшим. Но я не отступалась. Я говорила им, что если бы не крикнула из окна Мавру, то он вообще забыл бы о нашем существовании, а две бутылки он прислал лишь потому, что больше у него просто не было. И что же вы думаете, я оказалась права! Когда мы вернулись из ссылки, Мавр признался, что это были последние две бутылки из ящика, который ты, Ангельс, прислал нам еще к рождеству. Вот так с тех пор я и стала пьющей, – закончила Тусси, улыбаясь и решительно подымая свой бокал.

– Ну так выпьем за тебя. – Энгельс поднял свой и чокнулся с Лиззи, потом с Тусси. – За твой приезд, за твои исключительные способности, которые уже в пятилетием возрасте позволили тебе понять, в чем заключается одна из прелестей жизни!

Лиззи встрепенулась, видимо, хотела что-то возразить и неуверенно остановилась, но Тусси поняла ее.

– Нет! – сказала она. – Сначала, Ангельс, за твое освобождение.

Все выпили до дна, и стало еще веселей и отрадней.

– Ну а теперь расскажи, что за песню ты пел, – напомнила Тусси.

– О, это старая песня, милая девочка, я пел ее, когда был молодым.

– Ангельс! Что значит «был»? Ты самый молодой из всех, кого я знаю.

– Тусси, – Энгельс откинулся в кресле, – уж не приехала ли ты в Манчестер с тайной целью основать здесь общество взаимного восхваления!

– Да! – с веселой готовностью согласилась Тусси, – А тебя изберем президентом. Вот!

– Опять в кабалу? Но мы же только что выпили за мою свободу!

– Ну хорошо, не будешь президентом, – смилостивилась девушка, – только расскажи, что это за песня.

– Я не пел эту песню двадцать лет, – Голос Энгельса был все еще весел, но в нем проскользнули какие-то новые, незнакомые нотки. Он помолчал. – Я думал, что давно забыл ее, но сегодня, в день моего освобождения, она сама сорвалась с языка. – Незнакомые нотки крепли, ширились. – Это песня солдат и волонтеров баденско-пфальцского восстания сорок девятого года. Слова не очень-то складны, но мы все равно распевали ее с великим рвением – это была наша «Марсельеза»… Когда нас было всего пять-шесть тысяч, пруссаков – около тридцати, когда нас – двенадцать-тринадцать, их – шестьдесят. Словом, на каждого повстанца всегда приходилось по пять-шесть врагов.

Своим чутким юным сердцем Тусси поняла: раз Энгельс ушел в далекую страну своей молодости, то его не надо торопить оттуда, он сам вернется, когда настанет время. Она лишь спросила:

– Мавр рассказывал, что ты с оружием в руках участвовал; в четырех сражениях и все восхищались твоей храбростью. Это так?

Энгельс будто не расслышал ее слов.

– И вот когда на тебя идут пятеро, шестеро – шестеро прекрасно обученных профессиональных вояк, – а ты едва ли не впервые взял в руки ружье или саблю, то что же тебе еще остается, как не запеть, чтобы бросить нм в лицо свое презрение, ненависть и одновременно – проститься с жизнью!

Каким-то незнакомым, надсадным и хриплым, словно перехваченным жаждой, отчаянием и ненавистью, голосом Энгельс запел:

 
От бесстыдной своры дармоедов
Надо нам Германию сберечь!
В бой за землю прадедов и дедов!
Не страшны нам пули и картечь!
 

Горящими глазами Тусси смотрела на него, слушала песню, боясь проронить хоть одно слово, пыталась представить картину неравного боя – и вдруг ей стало жарко: она физически ощутила накал давней молодой страсти, горевшей сейчас в Энгельсе.

Он кончил петь, отхлебнул глоток вина; по его лицу было видно, что он оставляет, оставляет, оставляет далекую страну молодости. Как бы прощаясь с ней, он сказал:

– Они разбили нас в решающей битве на Мурге, но это была подлая победа – они нарушили нейтралитет Вюртемберга и обеспечили себе возможность обходного маневра. Двенадцатого июля наш отряд перешел швейцарскую границу.

– Говорят, прикрывая товарищей, ты отошел в числе самых последних? – не желая, чтобы возвращение из прошлого было слишком резким, и даже почему-то опасаясь этого, спросила Тусси.

– Говорят, говорят… Кто говорит? – Энгельс уже вернулся совсем. Не в его обычае было занимать дам такого рода разговорами, и сейчас он, пожалуй, даже жалел, что позволил себе забыться.

– Мавр говорит.

– Ах, Мавр… Если, Тусси, в качестве филиала упоминавшегося мной общества тебе вздумается еще учредить добровольное общество по безмерному восхвалению Энгельса, то лучшего президента для него, чем Мавр, ты не найдешь.

– Мавр зря не скажет, – многозначительно вставила Лиззи.

– Конечно! – подтвердила Тусси и попросила: – Расскажи еще что-нибудь о восстании.

Но Энгельс, как видно, уже не хотел говорить об этом серьезно. Он помолчал, вспоминая что-то, потом сказал:

– Видишь ли, восстание в Пфальце имело свою и веселую сторону, что вполне естественно в такой богатой и благословенной Вакхом стране. Народ радовался тому, что удалось сбросить со своей шеи тяжеловесных, педантичных старобаварских любителей пива и назначить чиновниками веселых и беззаботных ценителей местного вина. Первым революционным актом пфальцского народа было восстановление свободы трактиров.

– Ты морочишь мне голову! – засмеялась Тусси.

– Выдумает же! – улыбнулась и Лиззи.

– Ничуть. Это действительно так, – серьезно ответил Энгельс. – Ведь Пфальц превратился тогда в большой трактир, и количество спиртных напитков, уничтоженных за шесть недель восстания под видом тостов во имя пфальцского народа, не поддается учету. Временное правительство Пфальца состояло почти исключительно из любителей вина, но нельзя отрицать, что они вели себя несколько лучше и делали сравнительно больше, чем их баденские соседи… У них была, по крайней мере, добрая воля и, несмотря на их любовь к вину, – более трезвый рассудок, чем у филистерски-серьезных господ из Карлсруэ… За это я и хотел бы сейчас выпить – за любовь к дарам Вакха, сочетающуюся с трезвостью рассудка!

– Ура! – крикнула Тусси. – Теперь я понимаю, почему Мэмэ и Мавр избрали для свадебного путешествия именно Пфальц.

– Дитя мое, – шутливо-наставительно и одновременно с гордостью за друзей заметил Энгельс, – твои родители с молодых лет не только весьма просвещенные люди, но и вкус у них всегда был отменный.

Минуту все помолчали. Потом Энгельс печально вздохнул:

– Ах, как давно это было! Пролетело двадцать лет…

Тусси, словно только теперь поняв, что Энгельс действительно не так уж молод, осторожно спросила:

– А твои товарищи по восстанию живы? Ты знаешь, кто из них где?

– Командир отряда Август Виллих жив. Он на десять лет старше меня. Значит, ему вот-вот стукнет шестьдесят.

– Как он?

– О, с ним мы хлебнули горюшка! – Энгельс на мгновение даже зажмурился словно от слишком резкого света. – Видишь ли, Тусси, люди имеют свойство меняться, и притом порой очень быстро и глубоко.

– Твой командир отошел от революции, стал заурядным бюргером?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю