355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бушин » Я все еще влюблен » Текст книги (страница 8)
Я все еще влюблен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:36

Текст книги "Я все еще влюблен"


Автор книги: Владимир Бушин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Так как других кандидатур никто не выдвигал, то это предложение Энгельса приняли и тотчас послали к Мирбаху члена Военной комиссии.

– Я думаю, что Комитет безопасности, – продолжал между тем Энгельс, – безотлагательно должен принять еще три важные меры. Во-первых, разоружить гражданское ополчение. Оно объявило себя нейтральным, а на самом деле настроено враждебно. Иначе и быть не может, ведь оно почти полностью состоит из фабрикантов, фабричных надсмотрщиков и лавочников. Эти люди обеспокоены лишь одним: как защитить свою собственность.

Среди членов Комитета началось движение, говор, досадливое покашливание.

– Во-вторых, – спокойно продолжал Энгельс, – отобранное оружие следует распределить среди рабочих. В-третьих, необходима ввести прогрессивный налог, чтобы заставить все население города содержать вооруженные отряды.

Члены Комитета поняли, что эти меры означали бы решительный разрыв с бездеятельностью и переход к наступлению. Многих это сразу же напугало. Приятно сидеть в кресле, в котором до тебя сидели фабриканты и банкиры, но разоружить этих людей или тех, за кем они стоят, а потом еще требовать с них деньги на продолжение восстания – это и впрямь страшновато… Там и здесь послышались голоса:

– Фантастика!..

– Нас назовут террористами!..

– Надо смотреть на вещи реально!..

– Зачем вводить налог, если вчера лишь один торговый дом добровольно передал Комитету пятьсот фридрихсдоров!

– А сегодня уже были и другие поступления!..

Энгельс предвидел такой поворот настроений и с сарказмом сказал:

– Поступления!.. Они будут и завтра, возможно, даже посерьезней. Но неужели вы не понимаете, что крупная буржуазия делает это лишь для того, чтобы предотвратить худшее для себя – например, введение прогрессивного налога, о котором я говорил. Они хотят отделаться крохами, но сохранить весь пирог…

– Господин Энгельс! – в своей неизменной иронической манере проговорил Хейнцман. – Раздать оружие нетрудно. Но как его отобрать? Как вы конкретно представляете себе операцию по разоружению гражданского ополчения? Кто ее осуществит?

– Дайте приказ, – Фридрих нетерпеливо выбросил руку в сторону Хейнцмана, – и четыреста золингенских рабочих справятся с этим делом.

– А кто их возглавит? Кто будет командовать ими? – не унимался Хейнцман.

– Это я охотно возьму на себя, – сказал Энгельс, – при одном непременном условии…

– Ах, все-таки при условии!

– Да, при условии, сударь, что вы лично в этой операции участвовать не будете.

В зале раздался смех, но Энгельс почувствовал, что смех этот вовсе не означает его победы над аудиторией, просто Хейнцман слишком многим надоел своей болтовней. И действительно, ни одно из трех последних его предложений не было принято. Вместо этого его засыпали вопросами.

– Как вы оцениваете общее положение в Европе?

– Настоящий момент, – отвечал Энгельс, – отнюдь не является неблагоприятным для борьбы. Во Франции обстановка напряженная. Там предстоят выборы. Кому бы они ни дали большинство – монархистам или красным, – все равно приближается решающий день. В Италии Римская республика успешно противостоит французским интервентам. В Венгрии мадьяры неудержимо рвутся вперед, и их уже ждут в Вене. Во всей Германии происходит сильнейшее брожение. В Бадене восстание уже вспыхнуло, в Пфальце оно может начаться в любой час. О родном нашем крае вам известно не хуже меня: во многих городах возведены баррикады, разогнаны муниципальные советы, созданы комитеты безопасности… Короче говоря, после марта прошлого года положение в целом, сейчас самое благоприятное.

Едва ли такой вывод Энгельса обрадовал всех членов Комитета или хотя бы Сколько-нибудь значительную его часть.

Командир ландвера Иоганн Потман сказал:

– Все это прекрасно, господин Энгельс. Но в нашем городе и в округе обстановка совсем иная. Разве вы не согласны?

– Да, она здесь сложнее, – ответил Энгельс. – Город окружен нейтральными населенными пунктами. Прусские войска, которые правительство бросило против нас, имеют большое превосходство сил. Насколько могу судить, в городе очень мало сделано для серьезной обороны. Он открыт для обстрела со всех окружающих высот даже из полевых орудий.

– Неужели вы думаете, что дело может дойти до бомбардировки города? – спросил Риотте. – Мы все убеждены, что правительство не прибегнет к такой ужасной мере.

Энгельс удрученно покачал головой и усмехнулся:

– О святая простота!.. Разве вы не знаете, как поступили правительственные войска всего несколько дней тому назад в Дрездене? Они не остановились даже перед тем, чтобы употребить такое бесчеловечное средство; как игольчатые ружья. Какие у правительства основания быть более любезным с Эльберфельдом?

– Нет, этого не может быть!..

– Вы нас запугиваете!

– Для пророка, господин Энгельс, вы слишком молоды!..

– С какой уверенностью он обо всем этом говорит!..

Энгельс махнул рукой, сошел с трибуны и, сказав Хёхстеру, что идет исполнять обязанности, возложенные на него выданным удостоверением, удалился.

Весть о прибытии Энгельса быстро облетела весь город. В богатых домах и кварталах она породила множество слухов, опасений, страхов. Одни говорили, что он назначен комендантом города; другие уверяли, будто пришелец станет вместо Хёхстера председателем Комитета безопасности; третьи доказывали, что, всего вероятнее, он займет опустевшее кресло бежавшего в Дюссельдорф обер-бургомистра Карнапа; четвертые в ужасе шептали: «Молодой человек просто объявит себя диктатором. У него же свой вооруженный отряд, беспредельно ему преданный»… И как ни противоречили друг другу эти домыслы, все их творцы и потребители сходились в одном: какой бы пост Энгельс ни занял, в какое бы кресло он ни сел, главная его цель будет состоять, несомненно, в том, чтобы провозгласить в Эльберфельде красную республику. Основными особенностями такой республики обыватели считали полное обобществление имущества, беспощадные расправы над состоятельными гражданами и, разумеется, замену черно-красно-желтого флага одноцветным красным. Вот почему часа в три-четыре пополудни, как только распространился слух, будто Энгельс дал распоряжение заменить на баррикадах и на ратуше трехцветные флаги одноцветными, в упомянутых кварталах началась прямо-таки паника и резко возросло число богатых карет, направлявшихся в сторону Дюссельдорфа.

А виновник всего этого целый день мотался верхом по городу – от окраины к окраине, от баррикады к баррикаде, от отряда к отряду – и именем Военной комиссии всюду руководил перестройкой, расширением беспорядочно возведенных укреплений, сооружением новых преград на опасных направлениях. Он нашел время и на то, чтобы сформировать специальную саперную роту, которая сразу же очень пригодилась на оборонительных работах. А позже, когда члены Комитета безопасности разошлись из ратуши по домам, Энгельс и командиры других отрядов проникли в складское помещение ратуши, где хранилось около восьмидесяти ружей гражданского ополчения, и забрали их. Он предлагал перепрятать ружья в другое место, чтобы завтра раздать их по строгому выбору. Но командиры отрядов пришли в такой восторг от удачи, что тут же, возле ратуши, ружья были розданы направо и налево.

Уже стемнело, а Фридрих все ходил по улицам города, всматривался в их повороты, в расположение домов, прикидывал, где и что надо завтра сделать для укрепления обороны этого или того района. На улицах было неспокойно. Проходили какие-то группы людей, иногда слышались то тревожные, то пьяные крики, раздавались одиночные выстрелы, вот где-то недалеко вдребезги разбили окно. А Энгельс весь ушел в изучение столь хорошо знакомого города как арены предстоящего боя. Он вспомнил совет Наполеона: находясь в любом городе, внимательно всмотритесь в него с военной точки зрения – ведь кто знает, может быть, когда-то случится этот город брать. «Или защищать», – добавил Фридрих.

Он в раздумье остановился перед узорчатой чугунной оградой с двумя высокими круглыми колоннами ворот, украшенными наверху вазами античного рисунка. За оградой – продолговатый двор, замкнутый с трех сторон корпусами трехэтажного серого здания. Фридрих знал его лучше всех других зданий города. Это была гимназия. Узкий двор, массивная ограда, ряды окон с частыми, похожими на решетки переплетами рам всегда в его глазах придавали зданию тюремно-казарменный вид. Правда, несмотря на такое обличье этого здания, в пятнадцать – семнадцать лет Фридрих пережил здесь и светлые дни, и радостные события. Но сейчас он смотрел на него с мыслями и чувствами, весьма далекими от юношеских воспоминаний. Здесь же можно создать прекрасный узел обороны! Стоит лишь по ту сторону ограды, от правого крыла здания до левого, протянуть хорошую баррикаду. Разумеется, надо будет взять под наблюдение крышу и следить за тем, чтобы враг не проник в тыл через окна и черный ход. Более того, необходимо позаботиться, чтобы в крайнем случае использовать черный ход для отступления.

Энгельс решил измерить шагами глубину и ширину двора. Нажал на калитку. Она оказалась запертой. Нагнувшись, он увидел квадратный черный металлический замок. Все тот же! Ну, это не преграда. В гимназии было четыре человека, которые умели открывать замок без ключа, Фридрих – из числа этих четырех. Надо пальцем левой руки нажать на себя нижний болт, правой сунуть в скважину гвоздь – Энгельс пошарил в карманах, нашел пилку для ногтей – и сделал несколько движений сверху вниз. Готово! Калитка скрипнула и отворилась. Он перешагнул чугунный порожек и начал считать шаги: один, два, три… Когда до крыльца, ведущего к входной двери в гимназию, оставалось шагов десять, стеклянная дверь вдруг открылась и на пороге возникла странная высокая фигура.

– Это вы, Фридрих?

Энгельс оторопел.

– Я жду вас давно. Ну идите же, идите…

Ханчке! Боже мой! Что он тут делает? В такое время…

Энгельс взбежал на крыльцо и порывисто обнял учителя.

– Доктор Ханчке! Почему вы здесь? В ваши годы…

– А какие мои годы, Фридрих? Мне всего пятьдесят три. Да, это почти в два раза больше, чем вам, но, право же, не так много.

Он запер дверь, и они медленно пошли по коридору темного, слабо освещенного лишь уличным светом окон здания. Энгельс не был в этом доме почти двенадцать лет, но тут, кажется, ничего не изменилось, и он прекрасно помнил расположение всех классов, комнат, аудиторий.

– Зайдем хотя бы сюда, – пригласил Ханчке и отворил дверь в актовый зал.

Из-за больших венецианских окон здесь было посветлее. Они сели на ближайшую скамью в последнем ряду, и Ханчке сказал:

– Я знал, я был уверен, что вы придете взглянуть на свою alma mater. И если не сегодня, то завтра, послезавтра я все равно дождался бы вас.

– Но так вы могли и не дождаться меня, – удивился Фридрих, – ведь калитка заперта, а вы здесь, внутри…

– Во-первых, – с оттенком шутливого торжества нро-возгласил учитель, – мне известно, что вы умеете открывать замок без ключа. А кроме того, мне казалось, что вам захочется взглянуть на этот зал, пройтись по этим коридорам…

«Бедный сентиментальный старик! – подумал Энгельс – в его глазах Ханчке все-таки был стариком. – Alma mater! Он и не догадывается, что меня сегодня привело к ней. И он не поверит, если я ему скажу, что сейчас она для меня прежде всего – возможная боевая крепость».

– Вы сильно изменились, Фридрих, – сказал учитель, вглядываясь сквозь сумрак в лицо своего воспитанника. – Эта борода… Вы стали совсем мужчиной.

– Еще бы! Было достаточно времени, – улыбнулся Энгельс. – От вас я ушел, когда мне еще не исполнилось и семнадцати, а сейчас под тридцать… А вы, доктор Ханчке, кажется, все такой же.

В пустом зале голоса раздавались гулко, а стоило сказать слово погромче, как оно отзывалось эхом где-то под высоким потолком, в темных углах, и самые простые, обыденные из этих слов вдруг обретали значительность, звучали веско или загадочно.

– Нет, внешне я изменился тоже. И поседел, и стал тяжелее. Но я, – Ханчке приложил руки к груди, – остался прежним в душе. Вы же, мой друг, переменились, совсем – и внешне, и внутренне. Я читал кое-что из того, что вышло из-под вашего смелого пера… И, кажется, перемены внутренние у вас гораздо значительнее и глубже.

«Глубже!» – повторил странный голос из темноты.

Энгельс понял, что сейчас начнется серьезный разговор, и, предчувствуя бесполезность этой затеи, захотел отодвинуть, отсрочить ее. Он встал, подошел к окну.

– Хотите вспомнить, что там, за окном? – по-своему понял собеседника и умилился Ханчке.

– Да, – ответил Энгельс. – Жаль, что почти ничего не видно.

Но едва он взглянул в окно, как сквозь смутные очертания в памяти всплыл с четкостью хорошо изученного квадрата оперативной карты тот вид, который откроется отсюда днем.

– Конечно, Фридрих, вы стали совсем другим человеком, – сказал Ханчке, когда собеседник снова сел рядом, – не таким, как все ожидали.

– Гораздо хуже? – усмехнулся Энгельс.

– Вы помните день своей конфирмации? – не отвечая на вопрос, спросил Ханчке.

– Помню. Это было в марте тридцать седьмого.

– Да, в марте. Но я спрашиваю не о дате. Помните ли вы свое душевное состояние в тот день?

– Кажется, я очень волновался тогда…

– Кажется! – Ханчке укорно повысил голос, и темные углы зала так же укорно повторили: «Кажется!.. Кажется!.. Кажется!..» – Получая благословение, вы были столь взволнованны, что это не только поразило, но даже напугало ваших родителей. Вот как глубоко вы переживали таинство своего приобщения к церкви.

– Было такое, было, – стараясь не обидеть учителя, неопределенно проговорил Энгельс.

– А помните ли вы, что писали религиозные стихи? – проникновенно и сожалеюще спросил старик.

Фридрих помнил. Одно из этих стихотворений почему-то так прочно застряло в голове, что он его мог бы сейчас даже прочитать наизусть.

 
Господи Иисусе Христе, сыне Божий,
О, снизойди со своих высот!
И спаси мою душу!
О, приди в своей благодати.
В блеске своего отеческого величия,
Дай мне склониться пред Тобой!
Полна любви и величия, без ущерба та радость,
С какой мы восхваляем нашего спасителя!
 

– Да, я помню и это, – сказал Энгельс. – А вас, доктор Ханчке, видимо, очень занимает, как из мальчика, сочинявшего псалмы, возносившего смиренную хвалу богу, вырос редактор «Новой Рейнской газеты», рупора бунтовщиков.

– Занимает? О, тут дело гораздо серьезнее! Если с людьми происходят такие метаморфозы…

– Но разве за всю свою жизнь вы не встречались с тем, что люди меняются, и порой очень глубоко и резко?

Энгельс опять поднялся, ом решил незаметно дли собеседника измерить в шагах ширину зала: завтра это может пригодиться.

– Разумеется, я много раз наблюдал перемены в людях. – Ханчке тоже встал. – Я видел, как добряк превращается в мизантропа, жизнелюб – в нытика, мот – в скрягу, развратник – в моралиста… Я видел много. Но такую разительную перемену, как та, что произошла с вами, с отроком, преисполненным религиозных чувств, с сыном одного из самых богатых людей Рейнской Пруссии, я встретил впервые.

Энгельс, мягко увлекая за собой под руку Ханчке, сделал шаг вперед, и они пошли вдоль последнего ряда скамеек. Дошли до степы, повернули. Пошли к другой стене. Один говорил, другой слушал и при этом считал шаги: четыре, пять, шесть…

– Если происходят такие метаморфозы, то не значит ли это, что и мы, воспитатели, и все общество совершенно бессильны, что мы целиком во власти произвола и хаоса, во власти рока. Вот что я должен помять, хотя бы на старости лет.

– Вы говорите «во власти рока»? – Энгельс замер на месте. Ханчке подумал, что это от охватившего волнения, а на самом деле его собеседник остановился, чтобы не сбиться со счета. – Наполеон частенько повторял: «Политика – вот современный рок», и он был на пути к истине.

– Политика? – переспросил учитель. – По-вашему, именно она меняет людей?

– Политика, конечно, играет тут огромную роль. Но все-таки вопрос гораздо сложнее. Я же сказал, что Наполеон был лишь на пути к истине, но не обладал ею.

Они снова зашагали. В этой неожиданной ночной беседе Энгельсу не хотелось углубляться в затронутый вопрос. Молча они дошли до другой стены. Получалось, что ширина зала двадцать восемь шагов. Нетрудно запомнить: сколько лет, столько и шагов.

– Правда, я должен признать, – сказал Ханчке, – что есть один человек, которому еще очень давно вы внушали беспокойство, и он боялся за ваше будущее.

– Отец? – Энгельс мягким нажимом на локоть повернул собеседника, и теперь они зашагали по проходу вдоль зала.

– Да, отец. Когда вы учились в гимназии и жили у меня, мы нередко обменивались с вашим отцом письмами. Помню, как огорчил его недостаток вашего усердия по каким-то предметам. Он тогда писал о вашей беззаботности, о том, что у вас развивается беспокоящая его рассеянность и бесхарактерность. И тут же он признавал, что даже из страха перед наказанием вы не захотите научиться слепому повиновению. Он любил и, конечно, любит вас, он видел вашу одаренность и своеобразие, но он искренне признавался, что ему часто бывает страшно за своего превосходного мальчика. И он молил бога о спасении вашей души.

Длина зала составила шестьдесят семь шагов. «Шестьдесят семь, шестьдесят семь», – твердил Энгельс, запоминая цифру. То, что Ханчке поведал сейчас о письмах отца, напомнило ему, как Маркс недавно показывал старые письма своего отца. Достав из стола пачку аккуратно перевязанных листков, он сказал:

– Посмотри, что писал мне отец, когда я учился в Берлинском университете.

Маркс развязал пачку, нашел нужные письма и подал их. Фридрих быстро пробежал взглядом по страницам: «Я хочу и должен тебе сказать, что ты доставил своим родителям много огорчений и мало или вовсе не доставил им радости… с пренебрежением всех приличий и даже всякого внимания к отцу… Разве это мужской характер?..»

Отец Маркса – он умер лет десять тому назад – был на четырнадцать лет старше отца Энгельса: первый занимался адвокатурой, имел чин советника юстиции, второй – заводчик и купец; очень различны, даже контрастны они и по характеру, по взглядам, по отношению к жизни. Но вот, оказывается, как они близки и похожи в тревогах о своих сыновьях, в укорах им, в сомнениях и страхе за их будущее.

– Помнится, доктор Ханчке, – сказал Фридрих, вновь усаживаясь с учителем на старое место, – вы тоже очень часто повторяли: «Молодежь становится все хуже». Это было у вас как поговорка, как присловье.

– Оставим мои поговорки, Фридрих. – Ханчке положил руку на плечо собеседника. – Лучше расскажите, как вы решились выступить со своими «Письмами из Вупперталя».

– Вы догадались, что их автор – я?

– Для меня это не составило труда. Я сразу узнал вашу наблюдательность, ваш слог. Но многие в городе до сих пор считают ваши «Письма» сочинением самого Карла Гуцкова.

– Это было так давно! – Энгельс махнул в темноту рукой. – Но все-таки интересно, что вы думаете об этих «Письмах»?

– Мне больше всего запомнилось то, что вы писали о культурной жизни наших горожан и о положении дел в гимназии. Если не ошибаюсь, – Ханчке незаметно снял руку с плеча Фридриха, – вы утверждали, будто в Бармене и Эльберфельде достаточно уметь играть в вист и на бильярде, немного рассуждать о политике и сказать удачный комплимент, чтобы прослыть образованным человеком. Вы говорили, что под настоящей литературой жители обоих городов разумеют лишь сочинения Поля де Кока. Марриэта, Нестроя и им подобных. Думаю, мой друг, что вы тут были не правы. Это, так сказать, плод юношеской экзальтации.

– Я имел в виду, конечно, не всех жителей, – сказал Энгельс, – а, главным образом, купечество.

– Но с другой стороны, – продолжал учитель, – вы были глубоко правы, называя членов попечительского совета нашей гимназии людьми, умеющими очень точно занести любой доход в соответствующую графу своих гроссбухов, но не имеющими никакого понятия о греческом, латыни или математике. Совершенно справедливо вы писали и о том, что выбор учителей у членов нашего попечительского совета проводится по принципу – лучше совершенно бездарный реформат, чем самый дельный лютеранин.

– Я писал и о многом другом, – негромко проговорил Энгельс.

– Да, и о многом другом, – как эхо отозвался доктор Ханчке.

Они помолчали. Фридрих подумал было, не пора ли уже прощаться, как вдруг старый учитель в очевидном волнении встал, прошелся туда и обратно несколько шагов, остановился против Энгельса и, обводя рукой зал, воскликнул:

– Фридрих!..

«Ридрих!.. идрих!.. идрих!» – тотчас откликнулась темнота.

– Вы помните, как здесь, в этом зале, на гимназическом празднике в сентябре тридцать седьмого года вы читали свое стихотворение, написанное на древнегреческом?

– Помню, – ответил Энгельс, удивленный внезапным волнением учителя. – Оно называлось «Поединок Этеокла и Полиника».

– Да! – с непонятной решимостью сказал Ханчке и, отступив на три шага, почти слившись с темнотой, вдруг начал декламировать – торжественно, внятно, с видимой любовью к каждому произносимому слову:

 
Бросились тут друг на друга, подобно львам кровожадным,
Братья родные, отца одного родимые дети.
Тут опустилась и ночь, золотой развязавши свой пояс.
Меч свой направив тяжелой рукой, один поразил им
Брата – и черная кровь полилась мгновенно из раны.
 

– Доктор Ханчке! – изумленно воскликнул Фридрих. – Это мои вирши? И вы помните их наизусть? До сих пор?

Старик ничего не ответил, лишь сделал паузу, перевел дыхание и закончил:

 
Но когда острый меч вонзился в грудь Этеокла,
Меч его, панцирь пронзив, поразил царя Полиника.
Оба упали на землю, и мгла им очи застлала.
Братья лежали, друг друга сразив длиннолезвенной медью.
Так Эдипа, царя беспорочного, род пресечен был.
 

– Доктор Ханчке! – Энгельс поднялся и сделал шаг на-стречу Ханчке. – Ну как это вы могли столько лет помнить такую белиберду!

– Во-первых, мой мальчик, – учитель тоже сделал шаг навстречу, вышел из тьмы, – за долгие годы моей работы в гимназии у меня было не так уж много учеников, которые слагали стихи на древнегреческом. А во-вторых, это вовсе не белиберда. С самого начала ваше стихотворение привлекло меня тем, что в нем показан ужас и гибельность братоубийства. И чем дальше шло время, чем более тревожным и смутным оно становилось, тем чаще я думал о том, что вы написали это стихотворение именно в предчувствии нынешних времен.

Энгельс и смущенно, и иронически вздернул плечи:

– Уж не считаете ли вы меня пророком, доктор?

– Предчувствовать могут не только пророки, иные юношеские сердца чрезвычайно чутки. Но дело сейчас не в этом. – Ханчке подошел совсем близко и положил собеседнику на плечи свои руки. Фридрих ощутил его взволнованность. – Дело в том, что позавчера в Эльберфельдс немцы убивали немцев, немецкая рука проливала немецкую кровь. Пуля солдата пронзила голову одного из заключенных, которых рабочие выпустили из тюрьмы. Но восставшие не остались в долгу, их пуля угодила в самое сердце капитану фон Уттенхофену.

– Уттенхофену? – Энгельс снял руки Ханчке со своих плеч: он понял, что только сейчас-то и начнется главный разговор.

– Вы знали его?

– Немного.

– А я не знал ни заключенного, ни капитана. – Старик горестно прижал руки к груди. – Но все равно видеть это было ужасно! Человек только что улыбался майскому солнцу, что-то азартно кричал, и вдруг – лежит на мостовой уже не он, а его труп…

– Да, я немного его знал, – повторил Энгельс.

– Это было вчера… Сегодня братоубийственные страсти вроде бы стали затихать, – горячо продолжал Ханчке, – и вот вы, написавший в этом городе стихи о том, как чудовищно братоубийство, вы, читавший эти стихи здесь, в этом зале, сегодня явились в этот город во главе вооруженного отряда с единственной целью – вдохнуть новые силы в братоубийство!..

«Ратоубийство!.. бийство!.. ийство!» – снова отозвалась темнота.

Старик смолк и утомленно опустил переплетенные в пальцах руки, ожидая, что ответит его ученик, его воспитанник, его любимец.

– Вы хотите, доктор Ханчке, – тихо сказал ученик, – чтобы я покинул Эльберфельд?

– Да! И немедленно. Этой же ночью.

– Вы, очевидно, хотите, – кажется, еще тише спросил воспитанник, – чтобы со мною ушел и отряд?

– Разумеется: ему тут делать нечего.

– Иначе говоря, – совсем тихо произнес любимец, – вы хотите, чтобы в Эльберфельде все оставалось так, как было всегда.

– Да, пусть останется все по-прежнему, лишь бы не братоубийство…

Энгельс резко повернулся на каблуках, молча прошел несколько шагов в глубь зала, возвратился назад и сказал:

– Если память мне не изменяет, учитель, Полиник выступил против брата Этеокла и привел свои войска к семивратным Фивам лишь потому, что Этеокл незаконно захватил власть в этом городе.

– У вас прекрасная память, – кивнул седой головой Ханчке. – Так оно и было. Но все равно ваше стихотворение не оправдывало Полиника, оно рисовало кошмар братоубийства.

– Да, верно. Но я уже сказал, – в голосе Энгельса проскользнула жесткость, – что не в восторге от своего давнего-предавнего сочиненьица, хоть оно и на греческом языке. А главное, не кажется ли вам, доктор Ханчке, что власть, которая до позавчерашнего дня правила в Эльберфельде, неизмеримо более незаконная, чем власть Этеокла в семивратных Фивах?

– Мы не смеем об этом судить! – замахал руками учитель. – И у вас нет никаких доказательств ее незаконности.

– Вы ошибаетесь, дорогой доктор Ханчке, доказательств множество. Но я приведу лишь одно, может быть, особенно убедительное для вас.

Энгельс опять прошелся по залу, собираясь с мыслями, что-то вспоминая, потом остановился в двух шагах от собеседника и сказал:

– Мы с вами говорили тут о моих «Письмах». Между прочим, я в них писал и о том, как бесчеловечны условия труда на фабриках Эльберфельда, что из пяти рабочих трое умирают здесь от чахотки. Это была правда или плод юношеской экзальтации?

– Это сущая правда, – тотчас и с болью в голосе ответил Ханчке.

– А за десять лет, минувших с тех пор, – продолжал Энгельс, – что-нибудь изменилось на фабриках города?

Учитель помолчал, помялся и в конце концов удрученно выдавил из себя:

– Пожалуй, ничего не изменилось…

– Я писал о поголовном пьянстве среди рабочих, о переполненных кабаках, о невероятном распространении сифилиса. Что, все это теперь в прошлом? Вместо кабаков в городе процветают библиотеки, а о венерических болезнях горожане знают лишь по литературным источникам?

Учитель уже ничего не отвечал ученику. Только слышно было, как тяжело и прерывисто он дышит.

– Я писал о нищете рабочих, о том, что фабриканты пользуются любым предлогом, чтобы снизить им заработную плату, да еще приговаривают, что это на пользу рабочему: меньше будет пить. Охотно поверю, что таких бессовестных слов они уже не говорят, но поступают-то так же бессовестно, как и раньше.

– И вы надеетесь что-то изменить? – перебил Ханчке.

– Погодите. Я не кончил своего доказательства, – Фридрих сделал движение рукой, как бы отводя заданный вопрос. – Я писал, наконец, что половина детей в городе не имеет возможности учиться, что с шестилетнего возраста многие из них работают на фабриках вместе с родителями. Конечно, издали вы видели этих шестилетних рабочих. А видели вы их ручонки, когда, вместо того чтобы ловить бабочек или пересыпать песочек, худенькие, потрескавшиеся, кровоточащие, они торопливо и сосредоточенно делают дело взрослых? Вы заглядывали хоть раз в эти детские глаза, в которых уже нет ничего детского – ни желания пошалить, ни умения покапризничать, ни наивной милой хитрости, ни любопытства, ни удивления, – ничего!

Сунув в карманы стиснутые кулаки, Энгельс несколько мгновений помолчал. Ханчке уже не решался перебить его.

– Представьте себе, – Фридрих вдруг резко подался в сторону собеседника, – в шесть лет ребенок уже отвык от детских поступков и чувств: некогда шалить или любопытствовать – надо работать, бесполезно капризничать и даже плакать – никто не обратит внимания, опасно хитрить и притворяться – побьют…

Отшатнувшись, Энгельс устало опустил на секунду веки и сказал словно о том, что предстояло в этот миг его мысленному взору:

– А их усталая, разбитая, как у отцов, походка, когда после смены они возвращаются домой!..

– Это я видел, – тихо, словно только для себя, проговорил Ханчке, – видел здесь…

– А мне, доктор Ханчке, довелось видеть шестилетиях рабочих не только здесь, в Эльберфельде и Бармене, но и в Англии, и во Франции, и в Бельгии… И, кстати говоря, это жуткое зрелище – одна из основных причин превращения богобоязненного отрока в редактора красной газеты. Но сейчас речь не о том. – Энгельс запнулся, делая над собой усилие, чтобы не пойти по руслу новой мысли, и заключил. – Я хочу сказать, что если власть спокойно взирает на шестилетних рабочих, на нищету, болезни, невежество лучшей, самой деятельной и плодотворной части населения, взирает и ничего не делает, чтобы изменить положение, то это может лишь означать, что такая власть абсолютно чужда народу и потому совершенно незаконна. Вот мое доказательство!

– И вы явились сюда в надежде что-то изменить? – чуть громче прежнего спросил учитель.

– Я считал бы себя последней свиньей, – Энгельс рубанул кулаком воздух, – если бы остался в стороне, когда люди моего родного края взялись за оружие, чтобы хоть немного облегчить свою участь. Я чувствую себя в огромном долгу перед этим краем и перед этим городом. Ведь именно здесь, в Эльберфельде, в этих стенах я и мои товарищи должны были год за годом спрягать во всех наклонениях и временах латинский глагол pugno, pugnas, pugnat… Ваши нынешние ученики, конечно, твердят так же, как мы пятнадцать лет назад: pugnamus, pugnatis, pug-nant… Но настал наконец час, когда надо не спрягать этот глагол, а совершать действие, которое он обозначает, – сражаться.

– Фридрих! – голос Ханчке дрогнул. – Поверьте моим сединам – вы ничего не добьетесь. Через несколько дней здесь будут войска прусского короля, все пойдет по-старому. Только зря еще раз прольется кровь…

– Нет, вы ошибаетесь, доктор Ханчке, если кровь прольется, то она прольется не зря.

– Но ведь двадцать лет тому назад в Эльберфельде уже было восстание. Вы это не помните, а я помню отлично. И что оно изменило? Ничего!

– Как знать, учитель! Ничто в этом мире не проходит бесследно. И не исключено, что без восстания двадцать девятого года было бы невозможно восстание сорок девятого.

Ханчке делалось не по себе при виде тщетности своих усилий. Но у него был в запасе еще один, последний, как ему казалось, самый веский довод, и вот он прибег к нему:

– Фридрих! Но ведь может пролиться кровь не чья-нибудь, не безвестных рабочих и солдат, вернее, не только их, но и ваша. Это достаточно вероятно, ибо ваши враги не только прусские войска, у вас много врагов здесь, в городе. И вы для них не безымянный безликий бунтовщик, они прекрасно знают вас и по имени, и в лицо…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю