Текст книги "Вдохнуть. и! не! ды!шать!"
Автор книги: Владимир Березин
Соавторы: Оксана Санжарова,Юка Лещенко,Нина Хеймец,Тимофей Шевяков,Александр Снегирев,Елена Ежова,Татьяна Замировская,Юлия Рублева,Сергей Узун,Елена Смирягина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Додачи надо было идти пару-тройку километров. Когда мы вышли, начался дождь. Я такого никогда не видела – ни до, ни после. Он не шел. Это не был обычный питерский дождь. Ниоткуда на нас вдруг упала стена дождя. Вымокли мы за три минуты. До трусов. Включительно. Мы пришли в нашу времянку, будучи иллюстрациями из «Принцессы на горошине». Вода лилась с нас ручьями. Сухой одежды на даче не было. Мы затопили буржуйку, слепили размокший хлеб и принялись запекать его по-новой, развесили сушить всю одежду. Девочки завернулись в одеяла, у меня же был черный халат типа кимоно, в золотых звездах и каких-то странных колдовских символах. И вдруг время остановилось. Кроме маленькой комнаты, освещенной только огнем в буржуйке, и нас не существовало ничего. Если бы мы открыли дверь, за ней бы ничего не было. Просто ничего. Ни времени, ни пространства. Это почувствовали все в той комнате. Может, все дело в таких специальных волшебных дождях. Во второй раз – и в моей жизни последний раз, – когда это случилось, тоже шел дождь и горел живой огонь. Мы пили вино, ели хлеб и разговаривали. Я помню лишь, что это был настоящий разговор. Может быть, самый важный из всех. Но как любое волшебство – уже не вспомнить о чем. И мы все понимали это и не могли поверить, что так бывает. Потом дождь начал стихать, и мы решили пойти на озеро. Просто нельзя слишком использовать волшебство. Натягивать на себя мокрые тряпки было невозможно. Белые ночи уже прошли, но настоящая темнота еще не наступила, по ночам стояли сумерки. И мы решили бежать без одежды. В первый раз в жизни каждая из нас решилась на это. И мы побежали. Бежали мы в абсолютной тишине, не говоря ни слова, августовский поселок затих за заборами, на дороге не было даже кошек. Все разные, все юные и все абсолютно обнаженные. Только я не сняла халат, но из солидарности не застегнула его, и он черной мантией летел за мной. Я бежала впереди, показывая дорогу. В мертвой тишине мы выбежали из маленьких улочек и стали перебегать основную большую дорогу поселка. Уголком глаза я увидела, что по ней идут двое мужчин в ватниках и резиновых сапогах. Они как вкопанные замерли посреди дороги. Это заметили все, но, не сбиваясь с ритма, в полнейшей тишине продолжали бежать, пока не скрылись в лесу. Мы кубарем слетели с обрыва к озеру и нырнули в теплую, как парное молоко, воду. И долго, безумно, безудержно хохотали…
Потом дачу продали. Уехала и я. Не знаю, может быть, по поселку еще долго ходили слухи о ведьмах или русалках. Я о них не узнала.
Свету я больше не видела. Она живет в Нью-Йорке. Перед самым отъездом она надела мне на запястье свою фенечку. Из желтого бисера с красным глазом. Как она налезла мне на руку – непонятно. Света очень хрупкая и невесомая – я не видела тоньше рук, чем у нее. И фенечка жила на мне три года. А потом, когда моя жизнь изменилась, она вдруг в одну ночь исчезла. Дома. Бесследно. Лена умерла за месяц до свадьбы, сгорела от рака. Упала, когда играла на гастролях в Японии, и через месяц ее не стало. Я до сих пор не могу в это поверить. Я – в Иерусалиме.
Кто сейчас плавает в том озере… Для кого квакают лягушки, и кто собрал землянику… Не знаю.
Вероника Титова (v-aluker)
Некоторые мысли о раке
Любимой tushka, которая спасла меня, посвящается
Прошло полтора года, как я узнала, что больна раком. Полтора года отчаяния и мучений. Считается, что сейчас я здорова, хоть и неизвестно, сколько времени это продлится.
Я читала, что люди после рака становятся совсем другими. Я другой не стала абсолютно. Я даже не пыталась торговаться… «Я стану лучше» и т. д. Я не уверена, что подхожу под определение «человек, переживший рак». Если болезнь не вернется, мы с Тушкой правы, что боролись. Если не дай бог —… тогда правы те, кто отказывается от борьбы, и тогда прав Озон с его фильмом.
Герой Озона, красивый и модный фотограф, отказывается бороться, постепенно прощается с жизнью и умирает на пляже. Смерть на пляже красива, вызывает зависть (я без иронии). Непонятно только, как это получилось у героя без особых мук и болей.
Но суть в том, что химиотерапия ничем не отличается от болезни. Это жуткая рутина с отвратительными деталями. После химии меня неделю выкручивало, как в стиральной машине. Не можешь спать, смотреть телевизор, читать. Выкручивает до корней руки, ноги, все тело, голову, мозги. Мечтаешь о передышке, которая бывает во время родов. Но передышки нет. Когда голова и тело приходят в какой-то степени в норму (полностью никогда), ты знаешь, что через несколько дней все начнется снова. Меня мало рвало, но тошнило, мутило почти постоянно. Этот яд выжигает больные клетки, но и здоровые тоже. Я встретила в больнице девушку, которой должны были в несколько этапов восстанавливать руку. Она уснула, лекарство пошло мимо вены, и внутри у нее теперь полая рука. Ты понимаешь там, что другим бывает неизмеримо хуже. У меня, например, упали лейкоциты. Восстанавливаются они только в позвоночнике после некоторых уколов. Причем боли такие, как будто в позвоночник воткнули крючья и тянут их с силой во все стороны. Начинаются боли в животе, желудок не выдерживает. Распухают и кровоточат десны. Все это ужасно влияет на душевное состояние. Но самое ужасное в химии – это одиночество, которое с тобой всегда.
Если б моя ближайшая подруга знала меру этого одиночества, она прилетела бы ко мне из Питера, как мой муж, который прилетал каждые два месяца. Силу ракового одиночества не объяснишь никому. Но и тогда, когда кончается химия, особого облегчения нет, нет уверенности в завтрашнем дне. Я корила себя, а оказывается, почти все испытывают это: больше проблем после лечения, чем во время его. Страшнее ждать возвращения беды, чем с ней бороться. Да и сил нет почти совсем. Я всегда была мистическим человеком. А уж теперь…
Во время лечения встречаешь очень добрых людей. Они пытаются помочь, поговорить. Существуют всякие общества. Но я не хотела и не хочу ни с кем говорить. Вместо этого пишу обо всем этом. Но не уверена, что хоть кому-то это поможет.
Когда я узнала о болезни, решила, что это наказание за грехи. Теперь я думаю, что человек я все-таки неплохой, хоть и могла бы быть лучше, но раку это безразлично. Иначе почему он поражает сильных, а не слабых, здоровых, а не больных, молодых, а не старых? Уничтожает замечательных, а щадит мелких и ничтожных людишек. Обидно, что не выкарабкиваются красивые и сильные духом люди. А серые и трусливые продолжают свою серую и тупую жизнь. По отношению к таким рак сделал меня жестче. Время, которое у меня осталось, хотелось бы прожить относительно красиво. Поэтому для меня совершенно неприемлемо было жить с одной грудью, особенно когда эта грудь пятого размера.
Пластическая операция мне трудно досталась. Сердце после химии упало, и в первый раз в восстановительной операции мне категорически отказали. Во второй раз, когда я уже лежала на операционном столе, анестезиолог снова отказал, пугая опасностью для жизни, убеждая, что теперь мне можно делать только жизненно необходимые операции. Хорошо, что он оказался русскоязычным и я смогла в последнюю минуту объяснить ему, что для меня это и есть жизненно необходимая операция.
Прошло полтора мучительных года. После второй операции с грудью должно быть в полном порядке, волосы стали лучше, чем были до химии. Вот только душа моя не выздоровела, и я не знаю, выздоровеет ли она.
Пожалуй, мне снова хочется жить. Но я не откажусь от моря и от неправильного образа жизни. «Если я умру, простите меня за то, что я сделала, если я буду жить, простите меня за то, что я еще сделаю».
Когда дочери было 15 лет, мы дружили с очаровательным 28-летним американцем русистом. Алиса была очень умной, выглядела лет на 18, была уже грудастая и вся такая манящая. Майкл уезжал из России года на три, я решила их познакомить. Я рассудила, что теперь она западет ему в душу, а через три года, когда тот вернется, дочь уже будет взрослой. Он приехал в Питер, мы провели вечер за столом, Алиска на уровне беседовала о литературе. Они танцевали, и на следующий день мы собрались поехать в Комарово. Ох, напрасно я позвала с нами свою приятельницу с 13-летним сыном. Это был очень живой ребенок. Он и сейчас очень живенький – владелец нескольких дискотек и еще некоторых развлекух. Прошло не более получаса, как юный романтический облик моей дочери растворился. Они с воплями валялись в снегу, гонялись друг за другом, сшибали с ног нас с мужем, Майкла и подругу. И тогда Майкл спросил: «Верочка, а сколько лет Алисе?» Несмотря на то что мои первые матримониальные планы насчет дочери рушились на глазах, я, как всегда, сказала правду. Потом я поинтересовалась у нее, почему она так грубо вышла из образа. «Надоело умной быть», – просто ответила Алиска. Я абсолютно поняла ее тогда и понимаю и себя и всех, кому надоело быть хотя бы минимально умными. Поэтому: недавно я смотрела мультик про елку по сказке Андерсена. Когда мультик закончился, к удивлению моих четырехлетних внучек, я заплакала. Нельзя сказать, чтобы я читала или видела эту сказку первый раз, но в этом мультфильме елка была какая-то особенная мечтательница.
Ее все забыли – она мечтает, что гости вернутся, она сохнет на чердаке, а все ожидает праздника. Ее уже сжигают во дворе, а она думает, что это специально для того, чтобы, хотя бы в виде дыма, она увидела мир. Эту глупую елку мне было жалко до самых настоящих слез.
Если мне очень-очень повезет, и у меня будет легкая смерть, и моя дочь спасет меня от невыносимых болей, конечно же я буду думать о близких и просить прощения у них и Бога…
Но кроме этого, хорошо бы не спеша подумать:
«Если бы мой прах в капсуле отправили в космос (так начали хоронить в США), увидела бы, почувствовала бы хоть одна моя пылинка этот бескрайний мир?»
«Может ли Смерть быть с лицом Брэда Питта („Знакомьтесь – Джо Блэк“) или, на худой конец, с лицом Джессики Ланж в моем любимом фильме Боба Фосса „Весь этот Джаз“?»
«Вспомнить моего приятеля, известного физика Лешу Ансельма, который сказал мне перед смертью: „Хорошо тебе, ты веришь, что Там что-то есть. А я, как физик, точно знаю – ничего“».
«И все таки думать о тоннеле и о том, кого я увижу или почувствую. И что, наверное, как и лунная дорожка на воде, тоннель у каждого свой».
«Перемешивать моих любимых реальных людей с любимыми, придуманными или воспринятыми образами».
«Если Бог спросил бы меня о последнем желании, я бы попросила показать мне фильм о моих жизнях. Мне кажется, что были у меня поворотные моменты, после которых жизнь пошла бы совсем не так. Лучше, хуже, но совсем не так. Как было бы интересно это увидеть!»
«Вспоминать американца, которого старость не смогла лишить веселости и блеска в глазах».
«И думать о том, какими неотразимыми красавицами будут мои внучки, когда вырастут, и как жаль, что я этого не увижу».
«И о елке, которая мечтала даже тогда, когда превращалась в дым».
«О том, что все в моей жизни могло случиться иначе, но не случилось».
Сергей Тихонов (submissa)
От Выхина до Грибанала
Афиша. Фотография балерины. Огромная белая вспышка в растушеванной мгле. «Люди гибнут. Искусство бессмертно». Ниже написано то же самое, но по-английски: «Birds die. Art doesn't».
Соображаю, почему это вдруг люди в переводе на английский становятся птицами. Очитался, конечно же. Лебеди, лебеди гибнут.
высокая желтая безоконная стена перед нами сидим на бетонной плите, зеленая трава, одуванчики
щуплый, руки в капельках ожогов от газосварки, спортивная куртка больше на два размера
восемь зарубок на прикладе, восемь! а мне всего двадцать четыре
вот это страшно, когда ждешь, час, два, три, боишься стрелять, а потом вспоминаешь Макса
и тогда тебя берет ненависть, ты вскидываешь винтовку, прицеливаешься, ждешь, они появляются кроме стариков, детей и женщин, – никогда не стрелял в них и ты
тыщ-щ-щ
тыщ-щ-щ-щ-щ
тыщ-щ-щ-щ-щ-щ
шепчет эти звукоподражательные угасающие тыщщ, крошки кириешек изо рта попадают мне на руку
Ожидаю барышню у подземного перехода. Мимо меня черепашит старичок, подбирает жестянки, давит их ногой, складывает в пакеты. Остановился, посмотрел на меня. Уж не знаю, как можно зацепиться за человека, если у него глаза под черными стеклами. Говорит, что жара. Да, соглашаюсь, жара. Это вам, молодым, говорит, переносить легко, а я потом истекаю. Мне уже, поди, семьдесят восемь. Живу тут недалеко, на Первой Владимирской. Двух жен уже похоронил, совсем один. Сыну пятьдесят девять, редко приезжает, что, мне со стенами говорить? Можно и со стенами, думаю, было бы желание.
– Я когда молодой был, думал, всю жизнь один проживу запросто. – Ставит около меня сумки.
– Как хорошо, что я тебя встретил, сынок. Хоть выговорюсь.
Улыбаюсь ему. Ну, выговорись, что ж делать-то.
– Плохо жить, – произносит после некоторой паузы.
Киваю.
Молчание.
– Плохо, плохо жить, – повторяет.
Опять пауза. Плохо, кто же спорит.
– Очень плохо, – подытоживает старичок и уходит.
* * *
Мамаша пристраивает на ушах у маленькой дочки нелепую желтую картонную корону с буквенным ободком I love Pushkin. Спереди красная надпись «Да будет Пушкин!» и стилизованное солнышко с бакенбардами. Корона то и дело спадает на плечи, девочка невыразительно улыбается, словно по привычке.
Дворничиха в нерешительности останавливается перед лежащим на ступеньках метро пухлым бумажником с торчащими оттуда купюрами и, помедлив, заметает его на совок.
Читаю Достоевского. Нутро не трепещет, как трепещет разум, придавленное камнем ставшей уже привычной сытости. Голодный вакуум отвлекал бы столь же сильно. Я разучился быть легковесным, пустым, восприимчивым.
Заиндевелый лес ночью из окна поезда – словно негатив на свету. Три или четыре часа ночи. Тверь. Я слезаю на освободившуюся нижнюю полку. Почти двое суток без возможности выпрямиться – пытка. На нижней полке значительно холоднее, о чем я и сообщаю вошедшему парнишке в камуфляже. Он соглашается забраться наверх, а я рассматриваю его снизу, укутавшись в одеяло. Тельняшка на голое тело, поджарый, напоминает птицу. Скатал матрац вместе с бельем и подушкой, накрылся шинелью. Прозрачный, юный, возможно, что еще не бреется. Скуластый, брови густые, сросшиеся. Светлые волосы ежиком. Недоверчивый, хмурый, молчаливый, от кофе, мною предложенного, отказался. Еще подросток, но крепкий, надломленный. Турник и армия сделали свое дело. Привлекательный, чертяка, кадык, подбородок с ямкой, мускулистый, грубый, никакого внутреннего изящества. И я ненавижу себя за то, что не хочу быть таким же.
Утро. Едем в тишине. Я, еще не отойдя от головокружительного бабьего лета в Кисловодске, смотрю на жухлую траву и подернутые льдом болота среди одиноких лачуг, березовых рощиц, церквушек и телефонных вышек, мерцающих красными ягодками огоньков. Женщина на боковой разгадывает сканворд. Еле слышно произносит: «Самоволка на тот свет, шесть букв», – довольно смеется, вписывает.
Во дворе «Камчатки» женщина-панк плачет, слезы капают с носа:
– Цой рассудит… Цой, блядь, за меня пизды даст… Даже ангелы не помогут…
Кричит:
– Хорошо смеется тот, кто смеется последним! Я это говорила группе «Агата Кристи» – я это говорю тебе!..
Продолжает:
– Я тогда не виновата была, когда он меня в первый раз ебнул. Это Новый год был. А я на унитазе заснула. Думала, что дома. Соседей на хуй посылала. С лестницы спустил, без трусов. Четыре этажа. Никто не заступился.
Словоохотливая Людмила Владимировна рассказывает, что сегодня впервые за год соцработник вывела ее на лавочке посмотреть на небо. Шутит: «Дожить бы до своего восемьдесят третьего дня рождения, что меньше чем через месяц». Расспрашивает обо мне, что да как, заметно мрачнеет. Откажешься от гречки? Нет? Ну, тогда с тобой совсем легко. Разговор переходит на воспоминания о блокаде Ленинграда, я внутренне ликую: а то не знал, как спросить. «Соплячки мы такие были, представь, десятый класс, ранняя весна, меж могил ползли, искали ростки, кругом ни травинки ведь. Слышим тяжелую поступь – четыре щупленьких солдатика ведут могучего моряка. Моряк идет спокойно, не сопротивляется, а ведь если б не ружья этих заморышей, четыре на одного – не было бы неравным боем. Впервые тогда на наших глазах расстреляли человека».
«А еще было дело, решили мы поехать на капустные поля, представляешь ведь, когда капусту убирают, нижний лист часто остается. А снега уже на полметра. Нас подвез водитель грузовика. Все, девчонки, слезайте, сказал он, заслышав выстрелы. Поле было абсолютно открытым, ни строения, ни деревца. Мы выкапывали прелые листья, а по нам стреляли. Ползешь и оглядываешься: ноги еще целы? – Людмила Владимировна улыбается. – Впрочем, я думаю, что немцы попасть по нам не хотели, просто припугивали, мы же по белому полю в темных ватниках ползали. Так мы тогда ничего и не собрали. Водитель должен был приехать только через час, поэтому в Ленинград возвращались пешком».
Я хочу попросить продолжать, но вместо этого захлебываюсь кашлем.
Безногая девушка в переходе станции метро Краснопресненская неотрывно смотрит на манекены для демонстрации джинсов, то есть, попросту говоря, искусственные ноги до пояса и все, три пары.
Не навещал тетю Люсю два месяца: в октябре был на юге, в ноябре замотался с учебой, да и баланс все время почти на нуле. Недавно позвонил справиться о самочувствии, и мне сказали, что в начале октября, как раз после моего последнего визита, Людмила Владимировна упала и сломала ногу; состояние значительно ухудшилось. Последние 10 лет тетя Люся, конечно, жаловалась на постоянное ухудшение здоровья, но тем не менее абсолютно ясно мыслила и находилась при твердой памяти. Теперь она никого не узнает – ни Олега, ни Лиду, – говорит, что ее похитили, что ей 46, что ногу сломала во время поездки в горы. Надо было бы ее навестить, а я боюсь. Вернее, мне, кажется, что тетя Люся уже умерла, а кто теперь доживает отпущенный век в этом теле вместо нее, я не знаю.
Оказалось, что тетя Люся умерла 22 декабря. Как раз когда я с заблокированным телефоном жил от общаги до читального зала, готовясь к зачетам. 30 декабря, накануне отъезда из Питера, на кладбище памяти жертв 9 января прикапывали урну с прахом. Мерзлая земля, копать трудно, тонкий слой снега, березовые стволы, уходящие в желтый туман, раскоряченные ветки на фоне бледно-бледно-голубого неба, мутное расплывшееся пятно солнца в стеклах иномарки. Умирать тетя Люся начала в самом начале октября – после того, как, по ее словам, якобы ходила в «Пятерочку» и там какая-то женщина сделала ей в спину укол через пальто.
Необъяснимая, непричесанная, удивительная и даже страшная жизнь дает себя рассмотреть чуть поближе, как насекомое в микроскоп, если смотреть на нее с верхней полки плацкартного вагона. Я засыпал, когда это семейство суетно ввалилось на какой-то станции и стало располагаться, не зная, куда поставить огромное количество сумок; непрестанно орал годовалый ребенок и требовал чего-то, водя невидящим взором. Я с интересом наблюдал за молодым благообразным парнем, отцом семейства, солнечно улыбающимся чему-то, за его четверыми еврейскими, как показалось, детьми-погодками, за его некрасивой беременной женой, за престарелой тещей и семнадцатилетним парнягой, как я понял, племянником. Я что-то пил, писал друзьям CMC и черкал в блокноте, когда четырехлетняя Элина подошла ко мне и заглянула через плечо. Я нарисовал ей льва и динозавра на каком-то листочке, потом, по ее просьбе, в своем блокноте и своей ручкой «чье-нибудь лицо»; увидев, что получилось (мы сошлись на том, что это «баба-яга»), она попросила «дедушку», а затем «девочку». Несколько раз спросила, где мои дети, чем привела в некоторое замешательство. Она улыбалась и говорила: «Ты мой друг, папа, папа, смотри, как красиво рисует мой друг», – а я не знал, куда себя девать, и украдкой продолжал наблюдать за этим человеком, источающим тепло, за детьми, липнущими к нему, за нервными женой и тещей, которые не переставали кормить детей булочками и укладывать их спать, крича на отца. А он снисходительно и терпеливо улыбался. Старший мальчик, имени которого я так и не запомнил, аутист, говорил что-то нечленораздельное. Не помню, как разговорились с Ромой, – он, прерываемый бесцеремонными репликами деда на соседней полке о рыбалке, сканвордах, политике и головной боли, рассказал, что у сына испуг, но, как говорят врачи, он, скорее всего, перерастет, что они летят в Америку жить, ночевать в Москве будут в Шереметьеве, – видно было, не на шутку волновался. Аутист вдруг запаниковал: «Папа, папа, зачем поезд так быстро едет, зачем ты так сделал?!» – и с ужасом вглядывается в окно, а я говорю: «Рома, он видит что-то, я чувствую, меня самого колотит, как будто от него передается. Успокойся, объясняю, это просто чтоб быстрее доехать». – Ребенок расплывается в улыбке и, разбивая на слоги, монотонно произносит: «Ты мой папа, поедешь со мной, я тебя люблю, ты все понимаешь». Мывыхолим с Ромкой в обледеневший тамбур, и я, будто родному, рассказываю о своих снах и что мне так же страшно, как его сыну, только я разделяю эти две реальности, а для мальчишки она одна. Он отвечает, что понимает и что Бог мне поможет, обязательно поможет. И когда я, готовый разреветься, признался в стойком чувстве, будто бы поезд, несущийся в абсолютной кромешной темноте, которую мы видим из окон, летит по рельсам, а кроме них больше ничего нет, он, помолчав, промолвил: «Священником будешь…» А дело не в том, что я никогда не увижу этого удивительного стойкого человека, понукаемого глупой женою, полного любви к миру и выстраданного оптимизма, хоть и оставил ему зачем-то номер своего мобильного, дело только лишь в том, что мне больно видеть – видеть, как его пятилетний сын, когда отец пытается его уложить спать, смотрит в пространство и произносит с оттяжкой, хотя и не понимает, что, но словно намеренно бьет в одно и то же место: «Я не люб лю те бя па па я не люб лю те бя па па па па я не люб лю те бя», – а Рома, делая вид, что не слышит, продолжает его баюкать.








