Текст книги "Избранное"
Автор книги: Владимир Высоцкий
Соавторы: Наталья Крымова
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
И шторы – долой! Затемненье уже ни к чему.
А где-нибудь спирт раздают перед боем из фляги,
Он всё выгоняет – и холод, и страх, и чуму.
Вот уже очищают от копоти свечек иконы,
А душа и уста – и молитвы творят, и стихи,
Но с красным крестом всё идут, и идут, и идут эшелоны,
А вроде по сводкам потери не так велики.
Уже зацветают повсюду сады.
И землю прогрело, и воду во рвах.
И скоро награда за ратны труды —
Подушка из свежей травы в головах.
Уже не маячат над городом аэростаты.
Замолкли сирены, готовясь победу трубить.
Но ротные всё-таки выйти успеют в комбаты,
Которого всё ещё запросто могут убить.
Вот уже зазвучали трофейные аккордеоны,
Вот и клятвы слышны – жить в согласьи, любви, без долгов…
А всё же на Запад идут, и идут, и идут эшелоны,
А нам показалось – почти не осталось врагов.
[1978–1979]
* * *
Я спокоен – Он всё мне поведал.
Не таясь, поделюсь, расскажу —
Всех, кто гнал меня, бил или предал,
Покарает Тот, кому служу.
Не знаю как – ножом ли под ребро,
Или сгорит их дом и всё добро,
Или сместят, сомнут, лишат свободы,
Когда – опять не знаю, – через годы
Или теперь, а может быть – уже.
Судьбу не обойти на вираже,
И на кривой на вашей не объехать,
Напропалую тоже не протечь.
А я? Я – что! Спокоен я – по мне хоть
Побей вас камни, град или картечь.
[1979]
* * *
Мы бдительны – мы тайн не разболтаем,
Они в надёжных жилистых руках.
К тому же этих тайн мы знать не знаем,
Мы умникам секреты доверяем,
А мы, даст бог, походим в дураках.
Успехи взвесить – нету разновесов,
Успехи есть, а разновесов нет.
Они весомы и крутых замесов,
А мы стоим на страже интересов,
Границ, успехов, мира и планет.
Вчера отметив запуск агрегата,
Сегодня мы героев похмелим.
Ещё возьмём по полкило на брата,
Свой интерес мы побоку, ребята.
На кой нам свой, и что нам делать с ним?
Мы телевизоров понакупали,
В шесть по второй глядели про хоккей,
А в семь по всем Нью-Йорк передавали —
Я не видал, ребенка мы купали.
Но там у них, наверное, о'кей!
Хотя волнуюсь, в голове вопросы:
Как негры там? Убрали ль урожай?
Как там в Ливане? Что там у Сомосы?
Ясир здоров ли? Каковы прогнозы?
Как с Картером? На месте ли Китай?
Какие ордена ещё бывают? —
Послал письмо в программу «Время» я.
Ещё полно? Так что ж их не вручают?
Мои детишки просто обожают!
Когда вручают – плачет вся семья.
[1979]
ЛЕКЦИЯ О МЕЖДУНАРОДНОМ ПОЛОЖЕНИИ,
прочитанная осужденным на 15 суток за мелкое хулиганство своим товарищам по камере
Я вам, ребята, на мозги не капаю,
Но вот он, перегиб и парадокс,—
Кого-то выбирают римским папою,
Кого-то запирают в тесный бокс.
Там все места блатные расхватали и
Пришипились, надеясь на авось,
Тем временем во всей честной Италии
На папу кандидата не нашлось.
Жаль, на меня не вовремя накинули аркан,
Я б засосал стакан – и в Ватикан!
Церковники хлебальники разинули,
Замешкался маленько Ватикан,—
Мы тут им папу римского подкинули
Из наших, из поляков, из славян.
Сижу на нарах я, в Нарофоминске я.
Когда б ты знала, жизнь мою губя,
Что я бы мог бы выйти в папы римские,
А в мамы взять, естественно, тебя.
Жаль, на меня не вовремя накинули аркан,
Я б засосал стакан – и в Ватикан!
При славе, при деньгах ли, при короне ли —
Судьба людей швыряет, как котят.
Ну, как мы место шаха проворонили?!
Нам этого потомки не простят.
Шах расписался в полном неумении,
Вот тут его возьми и замени!
Где взять? – у нас любой второй в Туркмении
Аятолла, и даже Хомейни.
Всю жизнь свою в ворота бью рогами, как баран,
А мне бы взять Коран – и в Тегеран!
В Америке ли, в Азии, в Европе ли —
Тот нездоров, а этот вдруг помрёт.
Вот место Голды Меир мы прохлопали,
А там на четверть – бывший наш народ.
Моше Даян без глаза был и ранее,
Второй бы выбить, ночью подловив!
И если ни к чему сейчас в Иране я,
То я готов поехать в Тель-Авив.
Напрасно кто-то где-то там куражится —
Его надежды тщетны и пусты —
К концу десятилетия окажутся
У нас в руках командные посты.
У нас деньжищи! Что же тратим тыщи те
На воспитанье дурней и дурёх.
Вы среди нас таких ребят отыщете —
Замену целой «банды четырех»!
Плывут у нас по Волге ли, по Каме ли
Таланты – все при шпаге, при плаще.
Руслан Халилов – мой сосед по камере,—
Там Мао делать нечего вообще.
Успехи наши трудно вчетвером нести,
Но каждый коренаст и голенаст.
Ведь воспитали мы без ложной скромности
Наследника Онасиса у нас!
Следите за больными и умершими!
Уйдет вдова Онасиса – Жаки!
Я буду мил и смел с миллиардершами,
Лишь дайте только волю, мужики!
[1979]
* * *
Ах! Откуда у меня грубые замашки?!
Походи с моё, поди, даже не пешком.
Меня мама родила в сахарной рубашке,
Подпоясала меня красным кушаком.
Дак откуда у меня хмурое надбровье?
От каких таких причин белые вихры?
Мне папаша подарил бычее здоровье
И в головушку вложил не хухры-мухры.
Начинал мытьё моё с Сандуновских бань я, —
Вместе с потом выгонял злое недобро.
Годен в смысле чистоты и образованья,
Тут и голос должен быть – чисто серебро.
Пел бы ясно я тогда про луга и дали,
Пел бы про красивое, приятное для всех.
Все б со мной здоровкались, всё бы мне прощали,
Но не дал бог голоса, – нету, как на грех.
А запеть-то хочется, лишь бы не мешали,
Хоть бы раз про главное, хоть бы раз – и то!
И кричал со всхрипом я – люди не дышали,
И никто не морщился, право же, никто.
Дак зачем же вы тогда всё: «враньё» да «хаянье»?
Я всегда имел в виду мужиков, не дам.
Вы же слушали меня, затаив дыхание,
И теперь ханыжите – только я не дам.
Был раб божий, нёс свой крест, были у раба вши.
Отрубили голову – испугались вшей.
Да поплакав разошлись солоно хлебавши,
И детишек не забыв вытолкать взашей.
[1979]
* * *
Меня опять ударило в озноб.
Грохочет сердце, словно в бочке камень.
Во мне сидит мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Когда, мою заметив маету,
Друзья бормочут: – Снова загуляет… —
Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу!
Он кислород вместо меня хватает.
Он не двойник и не второе «я»,—
Все объясненья выглядят дурацки,—
Он плоть и кровь, дурная кровь моя.
Такое не приснится и Стругацким.
Он ждёт, когда закончу свой виток,
Моей рукою выведет он строчку,
И стану я расчётлив и жесток
И всех продам – гуртом и в одиночку.
Я оправданья вовсе не ищу,—
Пусть жизнь уходит, ускользает, тает,
Но я себе мгновенья не прощу,
Когда меня он вдруг одолевает.
И я собрал ещё остаток сил.
Теперь его не вывезет кривая.
Я в глотку, в вены яд себе вгоняю.
Пусть жрёт, пусть сдохнет – я перехитрил.
[1979]
* * *
Мой чёрный человек в костюме сером…
Он был министром, домуправом, офицером.
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой,
И я немел от боли и бессилья
И лишь шептал: – Спасибо, что живой.
Я суеверен был, искал приметы,
Что, мол, пройдет, терпи, всё ерунда…
Я даже прорывался в кабинеты
И зарекался: – Больше – никогда!
Вокруг меня кликуши голосили:
– В Париж мотает, словно мы в Тюмень!
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, – видать, начальству лень.
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег прорва, по ночам кую.
Я всё отдам! – берите без доплаты
Трёхкомнатную камеру мою.
И мне давали добрые советы,
Чуть свысока, похлопав по плечу,
Мои друзья – известные поэты:
– Не стоит рифмовать «кричу – торчу».
И лопнула во мне терпенья жила,
И я со смертью перешел на «ты»,—
Она давно возле меня кружила,
Побаивалась только хрипоты.
Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут – отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, —
Я это понял всё-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята,
Мне выбора, по счастью, не дано.
[1979]
* * *
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана.
Учителей сожрало море лжи
И выбросило возле Магадана.
Но, свысока глазея на невежд,
От них я отличался очень мало:
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
А мы шумели в жизни и на сцене:
– Мы путаники, мальчики пока!
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто? Намнём ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз.
Мы тоже дети страшных лет России —
Безвременье вливало водку в нас.
[Конец 1970-х]
* * *
Под деньгами на кону
(Как взгляну – слюну сглотну)
Жизнь моя… И не смекну,
Для чего играю.
Просят ставить по рублю…
Надоело – не люблю!
Проиграю – пропылю
На коне по раю.
Проскачу в канун Великого поста
По враждебному, по ангельскому стану,
Пред очами удивлёнными Христа
Предстану.
В кровь ли губы окуну,
Или вдруг шагну к окну,
Из окна в асфальт нырну,—
Ангел крылья сложит,
Пожалеет на лету,
Прыг со мною в темноту,—
Клумбу мягкую в цвету
Под меня подложит.
[1979–1980]
* * *[8]
Проскакали всю страну,
Да пристали кони, буде!
Я во синем во Дону
Намочил ладони, люди.
Кровушка спеклася
В сапоге от ран —
Разрезай, Настасья,
Да бросай в бурьян.
Во какой вояка,
И «Георгий» – вот,
Но опять, однако,
Атаман зовёт.
Хватит брюхо набивать!
Бают, да и сам я бачу,
Что спешит из рвани рать
Волю забирать казачью.
Снова кровь прольётся?
Вот такая суть —
Воли из колодца
Им не зачерпнуть.
Плачут бабы звонко,
Зря ревмя ревём.
Волюшка, Настёнка,
Это ты да дом.
Вновь скакали по степу,
Всё под разным атаманом,
То конями на толпу,
То с верёвкой, то с наганом.
Ах! Как воля пьётся,
Если натощак,—
Хорошо живётся
Тому, кто весельчак.
Веселее пьётся
На тугой карман, —
Хорошо живётся
Тому, кто атаман!
[1980]
ГРУСТЬ МОЯ, ТОСКА МОЯ
(Вариации на цыганские темы)
Шёл я, брёл я, наступал то с пятки, то с носка.
Чувствую – дышу и хорошею.
Грусть-тоска змеиная, зелёная тоска,
Изловчась, мне прыгнула на шею.
Я её и знать не знал, меняя города,
А она мне шепчет: «Как ждала я…»
Как теперь? Куда теперь? Зачем, да и когда?
Сам связался с нею, не желая.
Одному идти – куда ни шло, – ещё могу.
Сам себе судья, хозяин-барин.
Впрягся сам я вместо коренного под дугу,
С виду прост, а изнутри – коварен.
Я не клевещу, подобно вредному клещу
Впился сам в себя, трясу за плечи.
Сам себя бичую я и сам себя хлещу,
Так что – никаких противоречий.
Одари, судьба! Или за деньги отоварь!
Буду дань платить тебе до гроба!
Грусть моя, тоска моя – чахоточная тварь,—
До чего ж живучая, хвороба.
Поутру не пикнет, как бичами ни бичуй,
Ночью – бац! – со мной на боковую.
С кем-нибудь другим хотя бы ночь переночуй!
Гадом буду, я не приревную.
[1980]
ДВЕ ПРОСЬБЫ
Мне снятся крысы, хоботы и черти.
Я Гоню их прочь, стеная и браня,
Но вместо них я вижу виночерпия.
Он шепчет: «Выход есть: к исходу дня —
Вина! И прекратится толкотня,
Виденья схлынут, сердце и предсердия
Отпустят, и расплавится броня!»
Я – снова я, и вы теперь мне верьте, я
Немногого прошу взамен бессмертия, —
Широкий тракт, да друга, да коня.
Прошу покорно, голову склоня,
В тот день, когда отпустите меня,—.
Не плачьте вслед, во имя Милосердия!
Чту Фауста ли, Дориана Грея ли,
Но чтобы душу дьяволу – ни-ни!
Зачем цыганки мне гадать затеяли!
День смерти называли мне они…
Ты эту дату, боже сохрани,
Не отмечай в своём календаре или
В последний миг возьми да измени,
Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли
И чтобы агнцы жалобно не блеяли,
Чтоб люди не хихикали в тени.
От них от всех, о Боже, охрани
Скорее, ибо душу мне они
Сомненьями и страхами засеяли!
[1980]
* * *[9]
И снизу лёд, и сверху, – маюсь между.
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно, всплыть и не терять надежду,
А там – за дело, в ожиданьи виз.
Лёд надо мною – надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Всё помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека – сорок с лишним.
Я жив, тобой и Господом храним.
Мне есть что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним.
[1980]
Н. Крымова
О ПОЭЗИИ ВЛАДИМИРА ВЫСОЦКОГО
«Избранное» Владимира Высоцкого выходит к читателям в пору решающих перемен в общественной атмосфере. И первое, о чем хочется напомнить: Высоцкий жил в другое время. Сегодня оно считается как бы вчерашним днем, слишком серьезный рубеж его от нас отделяет. Однако история всегда сложно и плотно связана с современностью. Сегодня все мы – свидетели резкого поворота общественного развития, но вчера точно так же были свидетелями и участниками всего того, что как бы и не предвещало никакого поворота. Сегодня, чтобы разобраться в происходящем, мы напряженно обдумываем собственный исторический опыт. И Владимир Высоцкий оказывается существенным явлением этого опыта, в духовном смысле достаточно напряженного, сложного и противоречивого.
Чтобы отделить наступившую эпоху от ушедшей, введен термин: годы застоя. Любители терминов пользуются им охотно, но иногда бездумно, с завидной легкостью: вчера был застой, смирение с беззаконием, молчание; сегодня – гласность и торжество справедливости. Но стоит внимательно присмотреться к дню вчерашнему (так же как к сегодняшнему), наглядная простота исчезает, а жизнь и развитие искусства обнаруживают свою непростоту. И вот прямой пример тому, именно в годы застоя и безгласности звучал в полную силу голос Высоцкого, и миллионы людей не просто слушали его, но всей душой ему откликались. Одно это указывает на необходимость, не проявляя пристрастия к готовым словесным клише, внимательно присмотреться к знакомой фигуре художника, к его творческому пути и его взаимоотношениям со своим временем. Одно бесспорно и не требует развернутых доводов – феномен творчества Высоцкого и массового отклика ему отразил в себе то, что застою сопротивлялось, не было с ним согласно и, вопреки запретам и давлению сверху, хранило свои нормы нравственного поведения.
И сегодня уже не кажется случайностью, что все это в итоге нашло выход в песенной, устной форме. Свою закономерность обнаруживает то, что путь к аудитории Высоцкий проложил вне принятых в литературе канонов. Его художественная интуиция опиралась на незримые, не сразу улавливаемые, но живые тенденции народной жизни.
Можно ли в таком случае удивляться постоянству возникавшего вопроса: поэт перед нами или кто-то другой? Нужно ли удивляться тому сопротивлению, до сих пор существующему в профессиональном цехе поэтов, которое ревниво сопровождает сегодняшний путь Высоцкого к читателям?
«Бард», «менестрель», «актер-певец», «самодеятельная песня» – такие определения давались и даются, в одних случаях возвышая художественную личность, в других принижая. Песенное выявление поэзии законно, имеет свои традиции и многообразие форм – с этим никто не спорит. Теряет ли поэзия Высоцкого нечто основное при публикации, или сохраняет – споры об этом естественны, потому что касаются того, что такое поэзия вообще, а тут спор идет, что называется, с допушкинской поры. В наши дни личность Высоцкого эти споры не могла не обострить. Слишком многое было непривычным и необычным для официальной, то есть печатной, публикуемой поэзии определенных лет. Слишком многие каноны вступления в профессию (если поэзию считать профессией) были нарушены. Первые робкие строки и неизбежное вмешательство редактора; покровительство маститых и благодарное послушание юного автора; наконец, первая тоненькая книжечка с чьим-нибудь благословляющим предисловием (В добрый путь, в добрый час! – и т. п.)… Ничего этого у Высоцкого не было. Ни книжечки не было, ни опекунов, ни редакторов. Никто не вводил его за руку в круг профессионалов и не предоставлял ему прав литератора.
Просто в начале 60-х годов на всех нас обрушилась лавина неслыханных ранее песен – ни голоса такого не слышали, ни «вольности суждений площади», нашедших в песнях свое выражение. И дальше, в течение двадцати лет, Высоцкий работал с поэтическим словом совершенно самостоятельно, на свой лад и манер. Лишь очень немногие литераторы-профессионалы проявили к этой работе тот интерес, который лежит вне компанейски-театрального, полубогемного общения. Большинству казалось: в Театре на Таганке появился, среди других, еще один актер-сочинитель с гитарой. Таганское актерское братство начала 60-х годов было своеобразной вольницей, одних притягивающей, других отпугивающей. Безусловно, эта среда стимулировала и отчасти формировала Высоцкого первых лет – он писал песни для спектаклей, он, как исполнитель, осваивал таганскую эстетику тех лет. Но в атмосфере интеллектуально-театрального полусвободного таганского сообщества была своя опасность и, как ни странно, довольно скоро тоже возник застой. Высоцкий любил свой театр, товарищей-актеров, уважал поэтов, которые для театра писали и составляли его постоянное окружение, – но, сознательно или стихийно, один актер Таганки в итоге остался независимым от всех этих привязанностей. И эту независимость его поэтического дара оценили немногие – можно их всех пересчитать по пальцам. Говорят, едва ли не первым заметил поэта Николай Эрдман. Внимательно следила за упорной работой Высоцкого Б. Ахмадулина. Поощряли как умели А. Вознесенский, Е. Евтушенко, Р. Рождественский. Стоит вспомнить и эпизод, о котором рассказывает Д. Самойлов. Однажды три больших наших поэта – А. Межиров, Б. Слуцкий, Д. Самойлов – собрались по инициативе добрейшего и чуткого Б. Слуцкого, чтобы вне шума театральных сборищ послушать стихи Высоцкого, так как возникла некая надежда на возможность что-то опубликовать. Высоцкий пришел без гитары, с большой пачкой текстов. По мере его чтения пачка сильно уменьшалась – в сторону откладывали «непроходимое». На вопрос – не возникало ли у них сомнений, поэт ли перед ними, Самойлов сегодня отвечает: «Ни малейших».
…Не так давно наш корреспондент в Париже, молодой человек, только что взявший интервью у Марины Влади и, естественно, гордившийся этим, спросил меня вполне искренно: «Как вы думаете, действительно Высоцкий страдал от того, что его не печатали?» Меня озадачил этот крайний инфантилизм мышления. Передо мной было некое стерильное незнание, отсутствие того жизненного и социального опыта, который подразумевает кровную связь с психологией и интересами родного народа.
Я бодрствую, но вещий сон мне снится.
Пилюли пью, надеюсь, что усну.
Не привыкать глотать мне горькую слюну —
Организации, инстанции и лица Мне объявили явную войну
За то, что я нарушил тишину,
За то, что я хриплю на всю страну,
Чтоб доказать – я в колесе не спица…
Этих стихов молодой корреспондент, вероятно, не читал. А если и читал – им не поверил. Неверие, недоверчивость – одна из тех запущенных болезней, которые передаются и молодым и которые очень трудно излечимы.
Высоцкий в этом смысле был, напротив, совершенно здоров. Одна из особенностей его поэтической речи – прямодушие, доверие к людям. В попытках объяснить, как все началось, откуда взялось желание сочинять, он всегда говорил о круге друзей на Большом Каретном, для которых пел первые свои песни (в этом круге были Василий Шукшин и Андрей Тарковский), о необходимости дружеского настроя, доверия и понимания. Он обращался к тем, кому верил, к тем, кто ничего плохого, подозрительного в его песнях не услышит, и этот понимающий круг на глазах сказочно рос и расширялся.
Когда к Высоцкому-поэту пришло ощущение собственной зрелости, двусмысленность такого положения стала очевидной, ибо она решительно противоречила массовому признанию и пониманию. «Я хочу быть понят моей страной», – писал Маяковский и с неожиданным для себя смирением (а значит – страданием) признавал реальную возможность не быть понятым, пройти «стороной, как проходит косой дождь». У Высоцкого не было оснований так думать о своей судьбе – тут был не «косой дождь», а ливень, очищающие потоки, под которые люди радостно подставляли лица. Стремление писать много, петь долго, для всех и всюду, объяснялось не только свойствами темперамента. Даже от тех поэтов, одновременно с которыми Высоцкий в начале 60-х годов вышел к публике, он отличался индивидуальным ощущением массовости аудитории. Менялось время, менялись другие поэты, взрослел и мужал Высоцкий, но прямое и доверительное обращение ко многим людям и расчет на их понимание оставались неизменными, определяли темы, характер слова и интонаций. Не всякий поэт ставит своей задачей во что бы то ни стало достучаться до сознания многих и таким образом многих объединить. Для Высоцкого эта задача была постоянна, она формировала его поэтику. Само наличие слушателя-собеседника далеко не всегда, не во все времена для поэта есть реальный факт. «Читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючей разговора б!» – это в отчаянии выкрикнуто Осипом Мандельштамом, и словам этим не было в свое время ответа. Сегодня он есть, но уже полвека, как нет самого поэта.
Высоцкий всегда обращался к множеству людей и видел, слышал их отклик. Сегодня ясно, насколько был прав поэт, не желающий смириться с официальным непризнанием, вступивший, будем говорить прямо, в яростную борьбу с «организациями, инстанциями и лицами». Не признание, тем более не награды ему были нужны, а справедливый, человечный союз между «официальным» и «неофициальным». Отсутствие этого союза он ощущал как боль и как трагедию многих. Смириться – означало признать свое поэтическое слово и свою работу вне закона на той земле, без которой он себя не мыслил.
Сегодня утверждает себя согласие между реальной правдой жизни и словом литератора, поэта, публициста. Этот союз есть не что иное, как первое условие, необходимое для рождения подлинного искусства и литературы. Условие это слишком долго нарушалось, а психология пишущих слишком долго искажалась и уродовалась, чтобы уповать на мгновенные перемены. Они будут долгими, и процесс этот мучителен.
Повторяю, – вопреки всем сложным обстоятельствам времени, Высоцкий был абсолютно правдив в своем творчестве. И первая его особенность – кратчайшее расстояние между реальностью, правдой факта – и поэзией, которая, как известно, факты всегда так или иначе преобразует.
Иногда казалось, что он творит не задумываясь, просто рассказывает о том, что кругом делается. Услышал забавный разговор двоих у телевизора – и запомнил. Увидел, как люди в очереди стояли, о чем переговаривались, – и рассказал. Было удивительно, с какой быстротой и естественностью он рифмует то, что в жизни отнюдь не согласовано и не «рифмуется». В песенный строй его стиха легко укладывалось «немелодичное», вступало «непоэтичное». Тот «сор», из которого, как сказала Ахматова, «растут стихи, не ведая стыда», в текстах Высоцкого нередко представал в ошеломляющей неприглядности, почти буквальной необработанности, однако странным образом выказывал свой поэтический, артистический норов.
Жизнь богаче выдумки – мы еще раз убеждались в этом, слушая Высоцкого. Его «выдумки» опирались на замечательную свободу поэтической фантазии, но более всего – на энергию самой жизни, ее постоянное многообразное шевеление под любым прессом. Многие тексты Высоцкого вплотную притерты к житейским обстоятельствам. Перебрасываются ли репликами солдаты в окопе или в строю, пишет ли жена письмо мужу на сельхозвыставку, рассуждает ли о международном положении или о собственном положении в милиции тип, которого забрали «у детского грибочка», – все это реальные монологи и диалоги, к которым как бы и не притрагивалось перо поэта. Таково первое, поверхностное, но сильное впечатление. Впечатление силы – именно от реальности. Задумываться о характере поэтической работы – не есть обязанность читателя. Но наша обязанность отметить, что смысл этой работы принципиален. Изучение текстов (и беловиков, и черновиков), анализ авторского исполнения убеждают, что у Высоцкого был свой поиск. Он тщательно искал слово, у которого особый облик. Плотью этого слова был живой звук, интонация. Не всегда песенный звук, но всегда устный, то есть разговорный, живущий в разговоре, в общении человека с миром. Автор шел не от литературной, письменной речи, не от принятых канонов стихосложения, но от того душевного порыва, который ищет непременного, обязательного выхода в живую речь, и там тоже живет по своим душевно-психологическим законам – то длительным, многословным, почти бесконечным потоком, то предельным лаконизмом краткой реплики, чему-то подводящей итог.
По черновикам рукописей и количеству отброшенных строф видно, как хлестала в Высоцком энергия словотворчества. Окончательный вариант поэтической речи искался одновременно слухом стихотворца и актера, как самый живой и многозначный – при наивозможной его простоте. В этой особой речи можно увидеть то, что А. Межиров определил как «одухотворенную небрежность», а можно – редкостный сплав сегодняшнего бытового языка, навыков повседневного словесного общения и – той поэзии, которая тайно живет в глубине житейской прозы, творит себя поверх всяких законов и навыков.
Была своя правда и закономерность в том, как, в какой форме поэзия Высоцкого вступила в нашу жизнь. Имеет смысл это вспомнить.
Минуя так называемые средства массовой информации (радио, печать, телевидение), благодаря магнитофонным лентам песни Высоцкого становились известны всем. Голос был яростной силы, лишенный всякой благостности. Было непривычно, что речь принадлежала то явно автору, то круто меняла свой характер, выражая чью-то совсем иную судьбу. Голос то доносился буквально с улицы, то заставлял вспоминать о временах сказителей и народного эпоса. Для автора как бы не было ни прошлого, ни будущего, только настоящее расширялось бесконечно в обе стороны.
Как бы ни восхвалять сегодня начало 60-х годов, следует помнить, что пора умолчаний, достаточно укрепленная предшествующими десятилетиями, сказывалась и в 60-х. Печатное слово было строго регламентировано. Высоцкий нашел для себя устную, песенную форму, в которой его творчество свободно жило в течение двадцати лет.
К тому же природой был дан голос. Голос особый, не отшлифованный никаким лоском, никакой «концертностью», редкий по музыкальному диапазону (на две октавы!), обрабатывающий песню как наждак, то крупнозернистый, то мельчайший, доводящий интонационное строение фразы до ювелирного изящества.
В публикации неизбежно пропадают многие из этих драгоценных слуховых оттенков. Но их приметы легко найти и в печатном варианте стиха. В песенных текстах Высоцкого почти всегда есть своя драматургия – каким-то одним словом, одним штрихом автор видоизменяет традиционно неизменный припев, убирает механику словесного повтора, – и видно, как от этого приобретает свое развитие мысль, напряжение нарастает в атмосфере. Высоцкий всегда живет в стихе, – так, импровизационно, он жил в исполнении, но и на бумаге, фиксируя найденное, он искал свой способ складывания слов, фраз и строф. Это было похоже на то, с каким умом и особым расчетом когда-то строили деревянные дома. Тогда на строгом учете было каждое бревно и каждый гвоздь, а неожиданная асимметрия в кладке если и возникала, то по живой, творческой прихоти хозяина-строителя. Складывали сруб так, что воздуху был дан ход во всякое бревно, – чтобы оно не гнило, не задыхалось в неподвижности, но дышало, по-своему продолжая жить. Так строился человеческий дом. Он как бы выступал из природы и ей же возвращался. Эту ладную ручную работу, требующую хороших рук и любящего сердца, работу, достойную мужа, мужчины, – одно удовольствие рассматривать в поэтических текстах Высоцкого.
Работа эта, однако, имела еще и другой смысл. Попробуем его определить. Это непросто, но необходимо, потому что совсем не каждый поэт этот смысл перед собой ставит. Те, кто видел и слышал Высоцкого, помнят, что его мощный голос буквально сотрясал зрительный зал, а подмостки, казалось, ходуном ходили от этих звуков и аккордов. Некоторые только так и воспринимали, так и сохранили это в памяти – как небывалое, чисто эмоциональное впечатление. На самом деле это была своеобразная, – в течение одного концерта очень разная по избираемым приемам и средствам, – упорная работа художника над сознанием аудитории. Во что бы то ни стало докричаться, достучаться (проникнуть, как он говорил, не только в уши, но и в души), что-то сдвинуть в чужом сознании, оживить его, – в этом заключался главный смысл всего, что делал Высоцкий. По ту сторону рампы он видел перед собой массовый чужой опыт и с этим опытом, завоевывая его и подчиняя, вступал в союз и в борьбу. Он ощущал этот опыт иногда дружественным, нередко – косным, заскорузлым, враждебным. Свою поэтическую работу он направлял на преодоление косности мышления, затрагивая едва ли не все те сферы бытия и быта, с которыми ежедневно человеческое сознание имеет дело. Он разрушал стереотипы, смеялся над тем, что других устрашало, рассказывал о прошлом то, что считалось необходимым забыть, открывал двери, на которых написано «Вход запрещен», не считал себя «посторонним» ничему вокруг себя. Смыслом этого упорного, беззаконного, на первый взгляд как бы даже «непоэтического» поведения было – победить чужую инерцию, не дать укрепиться апатии, смутить равнодушных, раздвинуть горизонты, расчистить от предрассудков пространство, расположить людей к самостоятельной работе мысли и оценке явлений.
Какова же, однако, была сила застоя, если многие и эту сверхнапряженную работу художника воспринимали как развлечение или своего рода «кайф», временный блаженный дурман! Исток кликушества, слепого идолопоклонства, глубоко отвратительного природе самого поэта, как ни парадоксально, – здесь, то есть в застое, в пустоте душ, ставшей привычной и одновременно требующей искусственного, якобы «духовного» заполнения. Внешняя активность (даже агрессивность) кликушества – оборотная сторона духовной спячки, апатии, пустоты. Если всерьез разбираться в этом вопросе, окажется, как ни странно, что сектантствующие поклонники Высоцкого его попросту не знают. А не знают потому, что не умеют самостоятельно думать. Для многих, в силу своей доступности, Высоцкий стал стимулом, первотолчком в познании жизни и самих себя. Но те, кто по натуре безнадежно слеп или расположен исключительно к «культу», ничего, кроме песен Высоцкого, видеть не хотят. Такова интереснейшая диалектика резонанса судьбы поэта и массового отклика ему.
Так или иначе, сам Высоцкий не пристраивался к массовым вкусам. Он не позволил им задеть своего художественного достоинства. В сфере песни (в массовой сфере культуры) появилась новая точка отсчета. У нас был Высоцкий – с этим сегодня невозможно не считаться, и не только представителям так называемой «авторской песни».
Самое время, однако, назвать имя другого поэта – Булата Окуджавы, ибо он был первым. Искренне желая выразить свое уважение, Высоцкий называл его своим «духовным отцом», не расшифровывая это несколько высокопарное определение. Так или иначе, общность тут очевидна – так же как и различие.