Текст книги "Избранное"
Автор книги: Владимир Высоцкий
Соавторы: Наталья Крымова
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Зря не выказал старый почтенья.
Потревожат вторично его,
Тёмной ночью попросят: – Вылазьте! —
Всё бы это ещё ничего,
Но глупцы состояли при власти.
И у сказки бывает конец,
Больше нет на обочине бочки,—
В «одиночку» отправлен мудрец.
Хорошо ли ему в «одиночке»?
[1977]
* * *
На уровне фантастики и бреда,
Чуднее старой сказки для детей,
Красивая восточная легенда
Про озеро на сопке и про омут в сто локтей.
И кто нырнет в холодный этот омут,
Насобирает ракушек, приклеенных ко дну, —
Того болезнь да заговор не тронут,
А кто потонет – обретет покой и тишину.
Эх, сапоги-то стоптаны! Походкой косолапою
Протопаю по тропочке до каменных гольцов,
Со дна кружки блестящие я соскоблю, сцарапаю
Тебе на серьги, милая, а хошь и на кольцо.
Я от земного низкого поклона
Не откажусь, хотя спины не гнул.
Родился я в рубашке из нейлона,
На шелковую тоненькую, жаль, не потянул.
Спасибо и за ту на добром слове.
Ношу – не берегу её, не прячу в тайниках.
Её легко отстирывать от крови,
Не рвётся – хоть от ворота рвани ее – никак.
Я на гольцы вскарабкаюсь, на сопку тихой сапою,
Всмотрюсь во дно озёрное при отблеске зарниц,
Мерцающие ракушки я подкрадусь и сцапаю
Тебе на ожерелие, какое у цариц.
Пылю по суху, топаю по жиже,
Я иногда спускаюсь по ножу.
Мне говорят, что я качусь всё ниже,
А я и по низам высокий уровень держу.
Жизнь впереди – один отрезок прожит.
Я вхож куда угодно – в терема и в закрома.
Рождён в рубашке – Бог тебе поможет,
Хоть наш, хоть удэгейский – старый Сангия-
мама!
Дела мои любезные, – я вас накрою шляпою,
Я доберусь, долезу до заоблачных границ.
Не взять волшебных ракушек – звезду с небес сцарапаю
Алмазную да крупную, какие у цариц.
Нанёс бы звёзд я в золочёном блюде,
Чтобы при них нам век прокоротать,
Да вот беда – ответственные люди Сказали: —
Звёзды с неба не хватать!
Ныряльщики за ракушками – тонут,
Но кто в рубахе – что тому тюрьма или сума?!
Бросаюсь головою в синий омут —
Бери меня к себе, не мешкай, Сангия-мама!
Но до того, душа моя, по странам по Муравиям
Прокатимся – и боги подождут, повременят.
В морскую гальку сизую, в дорожки с белым гравием
Вобьём монету звонкую, затопчем – и назад.
А помнишь ли, голубушка, в денёчки наши летние
Бросал я в море денежку – просила ты сама.
И может быть, и в озеро те ракушки заветные
Забросил я для верности – не Сангия-мама.
[1978]
ИЗ ДЕТСТВА
Аркадию Вайнеру
Ах! Время – как махорочка.
Всё тянешь, тянешь, Жорочка.
А помнишь – кепка, чёлочка
Да кабаки до трёх.
А чёрненькая Норочка
С подъезда пять – айсорочка,
Глядишь – всего пятёрочка,
А вдоль и поперёк.
А вся братва одесская…
Два тридцать – время детское,
Куда, ребята, деться, а?
К цыганам в «поплавок»!
Пойдёмте с нами, Верочка, —
Цыганская венгерочка.
Пригладь виски, Валерочка,
Да чуть примни сапог.
А помнишь вечериночки
У Солиной Мариночки —
Две бывших балериночки
В гостях у пацанов.
Сплошная безотцовщина,
Война, да и ежовщина,
А значит – поножовщина
И годы до обнов.
На всех клифты казённые
И флотские, и зонные,
И братья заблатнённые
Имеются у всех.
Потом отцы появятся,
Да очень не понравятся.
Кой с кем, конечно, справятся,
И то – от сих до сех.
Дворы полны – ну, надо же!
Танго хватает за души,
Хоть этому да рады же,
Да вот ещё нагул…
С Малюшенки – богатые,
Там шпанцири подснятые,
Там и червонцы мятые,
Там Клещ меня пырнул.
А у Толяна Рваного
Братан пришёл с «Желанного»
И жить задумал наново,
А был хитёр и смел.
Да хоть и в этом возрасте,
А были позанозистей,
Помыкался он в гордости
И снова загремел.
А всё же брали соточку
И бацали чечёточку,
А ночью взял обмоточку
И чтой-то завернул.
У матери бессонница,
Все сутки книзу клонится.
Спи! Вдруг чего обломится, —
Небось не в Барнаул.
[1978]
ЛЕТЕЛА ЖИЗНЬ…
Я сам с Ростова, а вообще подкидыш,
Я мог бы быть с каких угодно мест,
И если ты, мой бог, меня не выдашь,
Тогда моя свинья меня не съест.
Живу везде, сейчас, к примеру, в Туле.
Живу и не считаю ни потерь, ни барышей.
Из детства помню детский дом в ауле
В республике чечено-ингушей.
Они нам детских душ не загубили,
Делили с нами пищу и судьбу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетала с выхлопом в трубу.
Я сам не знал, в кого я воспитаюсь,
Любил друзей, гостей и анашу,
Теперь – чуть что чего – за нож хватаюсь,
Которого, по счастью, не ношу.
Как сбитый куст, я по ветру волокся,
Питался при дороге, помня зло, но и добро.
Я хорошо усвоил чувство локтя,
Который мне совали под ребро.
Бывал я там, где и другие были —
Все те, с кем резал пополам судьбу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетала с выхлопом в трубу.
Нас закалили в климате морозном,
Нет никому ни в чем отказа там.
Так что чечены, жившие при Грозном,
Намылились с Кавказа в Казахстан.
А там – Сибирь, лафа для брадобреев,
Скопление народов и нестриженых бичей,
Где место есть для зеков, для евреев
И недоистреблённых басмачей.
В Анадыре что надо мы намыли,
Нам там ломы ломали на горбу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетала с выхлопом в трубу.
Мы пили всё, включая политуру,
И лак и клей, стараясь не взболтнуть,
Мы спиртом обманули пулю-дуру,
Так, что ли, умных нам не обмануть?
Пью водку под орехи для потехи,
Коньяк под плов с узбеками, по-ихнему – пилав.
В Норильске, например, в горячем цехе
Мы пробовали пить стальной расплав.
Мы дыры в дёснах золотом забили,
Состарюсь – выну, – денег наскребу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетала с выхлопом в трубу.
Какие песни пели мы в ауле,
Как прыгали по скалам нагишом!
Пока меня с пути не завернули,
Писался я чечено-ингушом.
Одним досталась рана ножевая,
Другим – дела другие, ну, а третьим – третья треть.
Сибирь! Сибирь – держава бичевая,
Где есть где жить и есть где помереть.
Я был кудряв, но кудри истребили,
Семь пядей из-за лысины во лбу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетала с выхлопом в трубу.
Воспоминанья только потревожь я,—
Всегда одно: «На помощь! Караул!»
Вот бьют чеченов немцы из Поволжья,
А место битвы – город Барнаул.
Когда дошло почти до самосуда,
Я встал горой за горцев, чье-то горло теребя.
Те и другие были не отсюда,
Но воевали, словно за себя.
А те, кто нас на подвиги подбили,
Давно лежат и корчатся в гробу, —
Их всех свезли туда в автомобиле,
А самый главный вылетел в трубу.
[1976-1978]
* * *
Когда я об стену разбил лицо и члены
И всё, что только было можно, произнёс,
Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:
– Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль чай испить иль огненный напиток,
Чем учинять членовредительство себе —
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток.
Он сказал мне: – Приляг,
Успокойся, не плачь.—
Он сказал: – Я не враг,
Я – твой верный палач.
Уже не за полночь – за три,
Давай отдохнём.
Нам ведь всё-таки завтра Работать вдвоём.
Раз дело приняло приятный оборот —
Чем чёрт не шутит – может, правда, выпить чаю?
– Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю.
Он попросил: – Не трожьте грязное бельё.
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение моё —
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю.
И не людям, прости,—
Счет веду головам.
Ваш удел – не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу,
Я смотрю делово —
Говори что хочу,
Обзывай хоть кого.
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
– Приговорённый обладает, как никто,
Свободой слова, то есть подлинной свободой.
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
– Как жизнь? – спросил меня палач. – Да так себе… —
Спросил бы лучше он: как смерть – за час до казни?..
– Ах! Прощенья прошу,—
Важно знать палачу,
Что, когда я вишу,
Я ногами сучу.
Да у плахи сперва Хорошо б подмели,
Чтоб моя голова Не валялась в пыли.
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
– Спасибо! – Что вы! – Не извольте возражать!
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,
А грязи нет, – у нас ковровые дорожки.
Ах, да неужто ли подобное возможно!
От умиленья я всплакнул и лёг ничком.
Он быстро шею мне потрогал осторожно
И одобрительно почмокал языком.
Он шепнул: – Ни гугу.
Здесь кругом стукачи.
Чем смогу – помогу,
Только ты не молчи.
Станут ноги пилить —
Можешь ересь болтать,
Чтобы казнь отдалить,
Буду дольше пытать.
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье.
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: – Остановись, мгновенье,—
Чтоб стоны с воплями остались на губах!
– Какую музыку, – спросил он, – дать при этом?
Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
Будет больно – поплачь,
Если невмоготу,—
Намекнул мне палач.
– Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он,
Правда, сам загрустил —
Помнят тех, кто казнён,
А не тех, кто казнил.
Развлёк меня про гильотину анекдотом.
Назвав её лишь подражаньем топору,
Он посочувствовал французскому двору
И не казнённым, а убитым гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднён,
Был оживлён и сыпал датами привычно.
Он знал доподлинно – кто, где и как казнён,
И горевал о тех, над кем работал лично.
– Раньше, – он говорил,—
Я дровишки рубил,
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту И губил свой талант,
А на этом посту Повернулся на лад.
Некстати вспомнил дату смерти Пугачёва,
Рубил, должно быть для надёжности, рукой.
А в то же время знать не знал, кто он такой, —
Невелико образованье палачёво.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался,
Он дул на воду, грея руки об стекло.
Об инквизиции с почтеньем отзывался
И об опричниках – особенно тепло.
Мы гоняли чаи,
Вдруг палач зарыдал —
Дескать, жертвы мои Все идут на скандал.
– Ах! Вы тяжкие дни,
Палачёва стерня.
Ну, зачем же они
Ненавидят меня?
Он мне поведал назначенье инструментов.
Всё так нестрашно – и палач как добрый врач.
– Но на работе до поры всё это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведёшь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,
А он примерится, когда ты подойдёшь,
Возьмёт и плюнет. И испорчена рубаха.
Накричали речей
Мы за клан палачей.
Мы за всех палачей
Пили чай, чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул, крича.
Я орал: – Кто посмел
Обижать палача?!
Смежила веки мне предсмертная усталость.
Уже светало, наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло —
Такую ночь провел, не каждому досталось.
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча.
Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго чудного палача.
[1978]
* * *
Упрямо я стремлюсь ко дну.
Дыханье рвётся, давит уши.
Зачем иду на глубину?
Чем плохо было мне на суше?
Там, на земле, – и стол, и дом.
Там я и пел, и надрывался.
Я плавал всё же, хоть с трудом,
Но на поверхности держался.
Линяют страсти под луной
В обыденной воздушной жиже,
А я вплываю в мир иной,—
Тем невозвратнее, чем ниже.
Дышу я непривычно – ртом.
Среда бурлит – плевать на среду!
Я погружаюсь, и притом —
Быстрее, в пику Архимеду.
Я потерял ориентир,
Но вспомнил сказки, сны и мифы.
Я открываю новый мир,
Пройдя коралловые рифы.
Коралловые города…
В них многорыбно, но не шумно —
Нема подводная среда,
И многоцветна, и разумна.
Где ты, чудовищная мгла,
Которой матери стращают?
Светло, хотя ни факела,
Ни солнца мглу не освещают.
Всё гениальное и не
Допонятое – всплеск и шалость.
Спаслось и скрылось в глубине
Все, что гналось и запрещалось.
Дай бог, я всё же дотяну.
Не дам им долго залежаться.
И я вгребаюсь в глубину,
И всё труднее погружаться.
Под черепом – могильный звон,
Давленье мне хребет ломает,—
Вода выталкивает вон
И глубина не принимает.
Я снял с острогой карабин,
Но камень взял – не обессудьте, —
Чтобы добраться до глубин,
До тех пластов, до самой сути.
Я бросил нож – не нужен он.
Там нет врагов, там все мы – люди.
Там каждый, кто вооружён,
Нелеп и глуп, как вошь на блюде.
Сравнюсь с тобой, подводный гриб,
Забудем и чины, и ранги.
Мы снова превратились в рыб,
А наши жабры – акваланги.
Нептун, ныряльщик с бородой,
Ответь и облегчи мне душу:
Зачем простились мы с водой,
Предпочитая влаге сушу?
Меня сомненья, чёрт возьми,
Давно буравами сверлили:
Зачем мы сделались людьми?
Зачем потом заговорили?
Зачем, живя на четырёх,
Мы встали, распрямивши спины?
Затем, и это видит Бог,
Чтоб взять каменья и дубины.
Мы умудрились много знать,
Повсюду мест наделать лобных,
И предавать, и распинать,
И брать на крюк себе подобных!
И я намеренно тону,
Ору: «Спасите наши души!»
И, если я не дотяну,
Друзья мои, бегите с суши!
Назад – не к горю и беде.
Назад и вглубь, но не ко гробу.
Назад – к прибежищу, к воде.
Назад – в извечную утробу.
Похлопал по плечу трепанг,
Признав во мне свою породу.
И я выплёвываю шланг
И в лёгкие пускаю воду.
Сомкните стройные ряды,
Покрепче закупорьте уши.
Ушёл один – в том нет беды.
Но я приду по ваши души!
[1978]
ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
I
Я был и слаб, и уязвим,
Дрожал всем существом своим,
Кровоточил своим больным
Истерзанным нутром.
И, словно в пошлом попурри,
Огромный лоб возник в двери
И озарился изнутри
Здоровым недобром.
Но властно дёрнулась рука:
– Лежать лицом к стене! —
И вот мне стали мять бока
На липком топчане.
А самый главный сел за стол,
Вздохнул осатанело
И что-то на меня завёл,
Похожее на дело.
Вот в пальцах цепких и худых
Смешно задёргался кадык,
Нажали в пах, потом – под дых,
На печень – бедолагу.
Когда давили под ребро,
Как ёкало моё нутро,
И кровью харкало перо
В невинную бумагу.
В полубреду, в полупылу
Разделся донага.
В углу готовила иглу
Нестарая карга.
И от корней волос до пят
По телу ужас плёлся —
А вдруг уколом усыпят,
Чтоб сонный раскололся?
Он, потрудясь над животом,
Сдавил мне череп, а потом
Предплечье мне стянул жгутом
И крови ток прервал.
Я было взвизгнул, но замолк,
Сухие губы – на замок,
А он кряхтел, кривился, мок,
Писал и ликовал.
Он в раж вошел – знакомый раж,
Но я как заору:
– Чего строчишь? А ну, покажь
Секретную муру!
Подручный – бывший психопат,
Вязал мои запястья.
Тускнели, выложившись в ряд,
Орудия пристрастья.
Я тёрт и бит, и нравом крут,
Могу – вразнос, могу – враскрут,
Но тут смирят, но тут уймут.
Я никну и скучаю.
Лежу я голый как сокол,
А главный – шмыг да шмыг за стол,
Всё что-то пишет в протокол,
Хоть я не отвечаю.
Нет! Надо силы поберечь,
Ослаб я и устал.
Ведь скоро пятки будут жечь,
Чтоб я захохотал.
Держусь на нерве, начеку,
Но чувствую – отвратно.
' Мне в горло всунули кишку —
Я выплюнул обратно.
Я взят в тиски, я в клещи взят,
По мне елозят, егозят,
Всё вызнать, выведать хотят,
Всё пробуют наощупь.
Тут не пройдут и пять минут,
Как душу вынут, изомнут,
Всю испоганят, изорвут,
Ужмут и прополощут.
Дыши, дыши поглубже ртом,
Да выдохни – умрёшь!..
У вас тут выдохни – потом
Навряд ли и вздохнёшь.
Во весь свой пересохший рот
Я скалюсь: – Ну, порядки!
Со мною номер не пройдёт,
Товарищи-ребятки!
Убрали свет и дали газ,
Доска какая-то зажглась.
И гноем брызнуло из глаз,
И булькнула трахея.
Он стервенел, входил в экстаз.
Приволокли зачем-то таз…
Я видел это как-то раз —
Фильм в качестве трофея.
Ко мне заходят со спины
И делают укол.
Колите, сукины сыны,
Но дайте протокол!
Я даже на колени встал
И к тазу лбом прижался.
Я требовал и угрожал,
Молил и унижался.
Но туже затянули жгут,
Вон вижу я – спиртовку жгут.
Все рыжую чертовку ждут
С волосяным кнутом.
Где-где, а тут своё возьмут.
А я гадаю, старый шут,
Когда же раскалённый прут —
Сейчас или потом?
Калился шабаш и лысел,
Пот лился горячо.
Раздался звон, и ворон сел
На белое плечо.
И ворон крикнул: —Nevermore! —
Проворен он и прыток.
Напоминает – прямо в морг
Выходит зал для пыток.
Я слабо поднимаю хвост,
Хотя для них я глуп и прост:
– Эй! За пристрастный ваш допрос
Придётся отвечать.
Вы, как вас там по именам,
Вернулись к старым временам,
Но протокол допроса нам
Обязаны давать!
И я через плечо кошу
На писанину ту:
– Я это вам не подпишу,
Покуда не прочту.
Но чья-то жёлтая спина
Ответила бесстрастно:
– А ваша подпись не нужна.
Нам без неё всё ясно.
Сестрёнка, милая, не трусь!
Я не смолчу, я не утрусь,
От протокола отопрусь
При встрече с адвокатом.
Я ничего им не сказал,
Ни на кого не показал.
Скажите всем, кого я знал,—
Я им остался братом!
Он молвил, подведя черту:
Читай, мол, и остынь.
Я впился в писанину ту,
А там – одна латынь.
В глазах круги, в мозгу нули.
Проклятый страх, исчезни!
Они же просто завели Историю болезни.
II
На стене висели в рамках бородатые мужчины.
Все в очёчках на цепочках – по-народному, в пенсне.
Все они открыли что-то, все придумали вакцины,
Так что если я не умер – это всё по их вине.
Доктор молвил: – Вы больны.—
И меня заколотило,
Но сердечное светило
Ухмыльнулось со стены.
Здесь не камера – палата,
Здесь не нары, а скамья.
Не подследственный, ребята,
А исследуемый я.
И хотя я весь в недугах – мне не страшно почему-то.
Подмахну – давай, не глядя, – медицинский протокол.
Мне приятен Склифосовский – основатель института,
Мне знаком товарищ Боткин – он желтуху изобрел.
В положении моём
Лишь чудак права качает —
Доктор, если осерчает,
Так упрячет в жёлтый дом.
Всё зависит в доме оном
От тебя от самого:
Хочешь – можешь стать Будённым,
Хочешь – лошадью его.
У меня мозги за разум не заходят, верьте слову.
Задаю вопрос с намёком, то есть лезу на скандал:
– Если б Кащенко, к примеру, лёг лечиться к Пирогову,
Пирогов бы без причины резать Кащенку не стал…
Доктор мой – большой педант.
Сдержан он и осторожен:
– Да, вы правы, но возможен
И обратный вариант.
Вот палата на пять коек,
Вот профессор входит в дверь,
Тычет пальцем: «Параноик!» —
И поди его проверь.
Хорошо, что вас, светила, всех повесили на стенку.
Я за вами, дорогие, как за каменной стеной.
На Вишневского надеюсь, уповаю на Бурденку —
Подтвердят, что не душевно, а духовно я больной.
Род мой крепкий, весь в меня.
Правда, прадед был незрячий,
Крестный мой белогорячий,
Но ведь крестный – не родня.
Доктор, мы здесь с глазу на глаз,
Отвечай же мне, будь скор —
Или будет мне диагноз,
Или будет приговор?
Доктор мой, и санитары, и светила – все смутились,
Заоконное светило закатилось за спиной.
И очёчки на цепочке как бы влагой замутились.
У отца желтухи щёчки вдруг покрылись желтизной.
И нависло остриё,
В страхе съёжилась бумага,—
Доктор действовал на благо,
Жалко, благо не моё.
Но не лист – перо стальное
Грудь проткнуло, как стилет.
Мой диагноз – паранойя,
Это значит – пара лет.
III
Вдруг словно канули во мрак
Портреты и врачи.
Жар от меня струился, как
От доменной печи.
Я злую ловкость ощутил,
Пошёл как на таран,
И фельдшер еле защитил
Рентгеновский экран.
И горлом кровь, и не уймёшь, —
Залью хоть всю Россию.
И крик: «На стол его, под нож!
Наркоз, анестезию!»
Мне горло обложили льдом,
Спешат, рубаху рвут.
Я ухмыляюсь красным ртом,
Как на манеже шут.
Я сам себе кричу: «Трави!» —
И напрягаю грудь,—
В твоей запёкшейся крови
Увязнет кто-нибудь.
Я б мог, когда б не глаз да глаз,
Всю Землю окровавить.
Жаль, что успели медный таз
Не вовремя подставить.
Уже я свой не слышу крик,
Не узнаю сестру.
Вот сладкий газ в меня проник,
Как водка поутру.
И белый саван лёг на зал,
На лица докторов.
Но я им всё же доказал,
Что умственно здоров.
Слабею, дёргаюсь и вновь
Травлю, но иглы вводят
И льют искусственную кровь, —
Та горлом не выходит.
Хирург, пока не взял наркоз,
Ты голову нагни.
Я важных слов не произнёс,
Но на губах они.
Взрезайте, с богом, помолясь,
Тем более бойчей,
Что эти строки не про вас,
А про других врачей.
Я лёг на сгибе бытия,
На полдороге к бездне,
И вся история моя —
История болезни.
Очнулся я – на теле швы,
А в теле мало сил.
И все врачи со мной на «вы»,
И я с врачами мил.
Нельзя вставать, нельзя ходить.
Молись, что пронесло!
Я здесь баклуш могу набить
Несчётное число.
Мне здесь пролёживать бока
Без всяческих общений.
Моя кишка тонка пока
Для острых ощущений.
Я был здоров, здоров как бык,
Как целых два быка.
Любому встречному в час пик
Я мог намять бока.
Идёшь, бывало, и поёшь,
Общаешься с людьми…
Вдруг – хвать! – на стол тебя, под нож.
Допелся, чёрт возьми!
– Не надо нервничать, мой друг, —
Врач стал чуть-чуть любезней, —
Почти у всех людей вокруг
Истории болезней.
Сам первый человек хандрил,
Он только это скрыл.
Да и Создатель болен был,
Когда наш мир творил.
Адам же Еве яду дал —
Принёс в кармане ей.
А искуситель-змей страдал
Гигантоманией.
Вы огорчаться не должны, —
Врач стал ещё любезней, —
Ведь вся история страны —
История болезни.
Всё человечество давно
Хронически больно.
Со дня творения оно
Болеть обречено.
У человечества всего —
То колики, то рези.
И вся история его —
История болезни.
Живёт больное всё быстрей,
Всё злей и бесполезней
И наслаждается своей
Историей болезни.
[1977–1978]
ОХОТА С ВЕРТОЛЁТОВ
(Конец охоты на волков)
Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный Сезам,
Появились стрелки, на помине легки,—
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла в две руки, в две руки.
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчии ямы подушками лап,
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел – и прилёг, и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам – не слыхал.
Зря мы любим её, однолюбы.
Вот у смерти – красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу,
Псам еще не намылены холки.
Но – на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивлённые морды задрав:
Либо с неба возмездье на нас пролйлось,
Либо света конец и в мозгах перекос,
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —
И смирились, решив: всё равно не уйдем!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог – человек!
Улетающих влёт, убегающих – в бег.
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись —
В равной сваре за нами удача.
Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.
Вы – собаки, и смерть вам – собачья!
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но – на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу! Там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки! Труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутьё…
Где вы, волки, былое лесное зверьё,
Где же ты, желтоглазое племя моё?!
Я живу. Но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Это – псы, отдалённая наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу —
Тает роспись: мы больше не волки!
[1978]
* * *
Пожары над страной всё выше, жарче, веселей,
Их отблески плясали в два притопа, три прихлопа,
Но вот Судьба и Время пересели на коней,
А там – в галоп, под пули в лоб,
И мир ударило в озноб
От этого галопа.
Шальные пули злы, слепы и бестолковы,
А мы летели вскачь, они за нами – влёт.
Расковывались кони и горячие подковы
Роняли в пыль на счастье тем, кто их потом найдет.
Увёртливы поводья, словно угри,
И спутаны и волосы и мысли на бегу,
Но ветер дул и расплетал нам кудри
И распрямлял извилины в мозгу.
Ни бегство от огня, ни страх погони ни при чём,
А Время подскакало, и Фортуна улыбалась,
И сабли седоков скрестились с солнечным лучом,
Седок – поэт, а конь – Пегас,
Пожар померк, потом погас,
А скачка разгоралась.
Ещё не видел свет подобного аллюра!
Копыта били дробь, трезвонила капель,
Помешанная на крови слепая пуля-дура
Прозрела, поумнела вдруг и чаще била в цель.
И кто кого – азартней перепляса,
И кто скорее – в этой скачке опоздавших нет,
А ветер дул, с костей сдувая мясо
И радуя прохладою скелет.
Удача впереди и исцеление больным,
Впервые скачет Время напрямую – не по кругу.
Обещанное Завтра – будет горьким и хмельным.
Светло скакать, врага видать И друга тоже – благодать!
Судьба летит по лугу.
Доверчивую Смерть вкруг пальца обернули,
Замешкалась она, забыв махнуть косой.
Уже не догоняли нас и отставали пули.
Удастся ли умыться нам не кровью, а росой?!
Выл ветер все печальнее и глуше,
Навылет Время ранено, досталось и судьбе.
Ветра и кони – и тела и души
Убитых выносили на себе.
[1978]
О СУДЬБЕ
Куда ни втисну душу я, куда себя ни дену,
За мною пёс – судьба моя, беспомощна, больна.
Я гнал её каменьями, но жмётся пёс к колену,
Глядит – глаза безумные, и с языка слюна.
Морока мне с нею.
Я оком грустнею,
Я ликом тускнею,
Я чревом урчу,
Нутром коченею,
А горлом немею,
И жить не умею,
И петь не хочу.
Неужто старею?
Пойти к палачу —
Пусть вздёрнет на рею,
А я заплачу.
Я зарекался столько раз, что на судьбу я плюну,
Но жаль её, голодную, – ласкается, дрожит.
И стал я, по возможности, подкармливать фортуну, —
Она, когда насытится, всегда подолгу спит.
Тогда я – гуляю,
Петляю, вихляю
И ваньку валяю,
И небо копчу.
Но пса охраняю —
Сам вою, сам лаю,
Когда пожелаю,
О чём захочу.
Когда постарею,
Пойду к палачу —
Пусть вздёрнет скорее,
А я заплачу.
Бывают дни – я голову в такое пекло всуну,
Что и судьба попятится, испуганна, бледна.
Я как-то влил стакан вина для храбрости в фортуну,
С тех пор – ни дня без стакана. Ещё ворчит она:
«Закуски – ни корки!»
Мол, я бы в Нью-Йорке
Ходила бы в норке,
Носила б парчу…
Я – ноги в опорки,
Судьбу – на закорки,
И в гору, и с горки
Пьянчугу влачу.
Я не постарею.
Пойду к палачу —
Пусть вздёрнет на рею,
А я заплачу.
Однажды переперелил судьбе я ненароком —
Пошла, родимая, вразнос и изменила лик,
Хамила, безобразила и обернулась роком,
И, сзади прыгнув на меня, схватила за кадык.
Мне тяжко под нею —
Уже я бледнею,
Уже сатанею,
Кричу на бегу:
«Не надо за шею!
Не надо за шею!!
Не надо за шею!!! —
Я петь не смогу!»
Судьбу, коль сумею,
Снесу к палачу —
Пусть вздёрнет на рею,
А я заплачу.
[1978]
* * *
Мне судьба – до последней черты, до креста
Спорить до хрипоты, а за ней – немота,
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что не то это вовсе, не тот и не та,
Что лабазники врут про ошибки Христа,
Что пока ещё в грунт не влежалась плита.
Триста лет под татарами – жизнь ещё та:
Маета трёхсотлетняя и нищета.
Но под властью татар жил Иван Калита,
И уж был не один, кто один против ста.
Вот намерений добрых и бунтов тщета —
Пугачёвщина, кровь и опять нищета.
Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта,
Повторю, даже в образе злого шута.
Но не стоит предмет, да и тема не та,
Суета всех сует – всё равно суета.
Только чашу испить не успеть на бегу,
Даже если разлить – всё равно не смогу,
'Или выплеснуть в наглую рожу врагу,—
Не ломаюсь, не лгу – не могу. Не могу!
На вертящемся гладком и скользком кругу
Равновесье держу, изгибаюсь в дугу.
Что же с чашею делать – разбить? Не могу!
Потерплю – и достойного подстерегу,
Передам – и не надо держаться в кругу.
И в кромешную тьму, и в неясную згу,
Другу передоверивши чашу, сбегу.
Смог ли он её выпить – узнать не смогу.
Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,
Я о чаше невыпитой здесь ни гугу,—
Никому не скажу, при себе сберегу,
А сказать – и затопчут меня на лугу.
Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
За весёлый манер, на котором шучу.
Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить, – не хочу!
На ослабленном нерве я не зазвучу —
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу.
Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Всё, что ночью кропаю, – в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу,
Но не буду скользить, словно пыль по лучу.
Если всё-таки чашу испить мне судьба,
Если музыка с песней не слишком груба,
Если вдруг докажу, даже с пеной у рта,
Я уйду и скажу, что не всё суета!
[1978]
РАЙСКИЕ ЯБЛОКИ
Я умру, говорят,—
мы когда-то всегда умираем.
Съезжу на дармовых,
если в спину сподобят ножом,—
Убиенных щадят,
отпевают и балуют раем.
Не скажу про живых,
а покойников мы бережём.
В грязь ударю лицом,
завалюсь покрасивее набок,
И ударит душа
на ворованных клячах в галоп.
Вот и дело с концом,—
в райских кущах покушаю яблок.
Подойду не спеша —
вдруг апостол вернет, остолоп.
Чур меня самого!
Наважденье, знакомое что-то, —
Неродящий пустырь
и сплошное ничто – беспредел,
И среди ничего
возвышались литые ворота,
И этап-богатырь —
тысяч пять – на коленках сидел.
Как ржанёт коренник,—
я смирил его ласковым словом,
Да репей из мочал
еле выдрал и гриву заплёл.
Пётр-апостол, старик,
что-то долго возился с засовом,
И кряхтел, и ворчал,
и не смог отворить – и ушёл.
Тот огромный этап
не издал ни единого стона,
Лишь на корточки вдруг
с онемевших колен пересел.
Вон – следы пёсьих лап.
Да не рай это вовсе, а зона!
Всё вернулось на круг,
и Распятый над кругом висел.
Мы с конями глядим —
вот уж истинно зона всем зонам! —
Хлебный дух из ворот —
так надёжней, чем руки вязать.
Я пока невредим,
но и я нахлебался озоном,
Лепоты полон рот,
и ругательства трудно сказать.
Засучив рукава,
пролетели две тени в зелёном.
С криком– «В рельсу стучи!»
пропорхнули на крыльях бичи.
Там малина, братва,—
нас встречают малиновым звоном!
Нет, звенели ключи —
это к нам подбирали ключи.
Я подох на задах,
на руках на старушечьих дряблых,
Не к Мадонне прижат
Божий сын, а к стене, как холоп.
В дивных райских садах
просто прорва мороженых яблок,
Но сады сторожат,
и стреляют без промаха в лоб.
Херувимы кружат,
ангел окает с вышки – занятно!
Да не взыщет Христос,—
рву плоды ледяные с дерев.
Как я выстрелу рад —
ускакал я на землю обратно,
Вот и яблок принес,
их за пазухой телом согрев.
Я вторично умру —
если надо, мы вновь умираем.
Удалось, бог ты мой,
я не сам – вы мне пулю в живот.
Так сложилось в миру —
всех застреленных балуют раем.
А оттуда землёй —
бережёного бог бережёт.
В грязь ударю лицом,
завалюсь после выстрела набок.
Кони хочут овсу,
но пора закусить удила.
Вдоль обрыва, с кнутом,
по-над пропастью, пазуху яблок
Я тебе принесу —
ты меня и из рая ждала.
[1977–1978]
ПЕСНЯ О КОНЦЕ ВОЙНЫ
Сбивают из досок столы во дворе,
Пока не накрыли – стучат в домино.
Дни в мае длиннее ночей в декабре,
И тянется время, но всё решено.
Уже довоенные лампы горят вполнакала,
Из окон на пленных глазела Москва свысока,
А где-то солдатиков в сердце осколком толкало,
А где-то разведчикам надо добыть «языка».
Вот уже обновляют знамёна и строят в колонны.
И булыжник на площади чист, как паркет на полу.
А всё же на Запад идут, и идут, и идут батальоны,
И над похоронкой заходятся бабы в тылу.
Не выпито всласть родниковой воды,
Не куплено впрок обручальных колец, —
Всё смыло потоком великой беды,
Которой приходит конец наконец.
Со стёкол содрали кресты из полосок бумаги,