355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рафеенко » Краткая книга прощаний » Текст книги (страница 7)
Краткая книга прощаний
  • Текст добавлен: 24 октября 2017, 11:30

Текст книги "Краткая книга прощаний"


Автор книги: Владимир Рафеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Как пишут в романах, прошли годы.

А вместе с ними пришел некоторый опыт серьезных отношений с женщинами, и, между прочим, выяснилось, что в этих самых отношениях так мало серьезного по существу и так много серьезного по последствиям, что без особой нужды их лучше не заводить. Кроме того, сразу за стенами альма-матер стала очевидной та горькая истина, что в благословенных университетских стенах не дают ни единого навыка, пригодного для практической жизни. Только некоторый набор отвлеченных сведений, общий просветительский дух и бодрящая кровь солянка из лекций профессоров Г. и Ф. Пряный коктейль для русских мальчиков, любящих не столько сами знания, сколько процесс их получения.

«Просвещение – это мужество пользоваться собственным разумом», – писал некогда Кант, но именно пользоваться собственным разумом нас и не научили. Этому искусству конкретно и просто учила сама жизнь. И уроки ее были сколь доходчивы, столь и болезненны.

После одного из таких уроков, я сидел на бульваре, пил пиво, глядя на вечернюю публику, фланирующую по бульвару. И вдруг в этой толпе совершенно внезапно нарисовался Арнальдо.

– Привет! – закричал я. – Арнальдо, детка, какими судьбами?!

– Привет, дитя украинской Америки! – сказал он и улыбнулся зубами ослепительной белизны.

– Ты что тут делаешь? Снова в университет?

– Женился пока, – серьезно сказал мой мексиканец, – отличная женщина! Такая женщина, что просто супер пока!

– Обожди, – сказал я, – ты же, кажется, был уже женат, или нет?

– Я был женат, был! – охотно и серьезно подтвердил Арнальдо. – Там у меня мальчик, сын, красивый, как я! Очень люблю его пока! Такой, как я! И глаза, и улыбка!

– Так как же?!

– Теперь люблю другую пока! – гордо сказал Арнальдо. – Вот завтра еду в Европу работать. У меня ребенок скоро будет, сам понимаешь пока, деньги немного нужны.

– Как ребенок?

– Девочка будет! – ослепительно улыбнулся Бандерас. – У меня и в Европе есть девочка!

– Любовница? – не понял я.

– Э! – недовольно сказал Арнальдо. – Какая любовница пока?! Дочка! Красавица! Так на меня похожа пока! Очень люблю!

– Обожди, – сказал я и закурил, – так ты на работу едешь к дочке?

– Э! Нет. Она со своей матерью живет во Франции пока, а я еду работать в Швейцарию!

– Кем? – изумился я.

– Получил специальность официанта, есть опыт и рекомендации. Берут во «Флэш ройял» пока! Вернусь богатым человеком, Володья! Сам понимаешь пока, здесь сын, тут дочь и там дочь пока, везде нужны деньги!

Прощаясь в этот раз, мы обнялись. Было как-то хорошо его видеть, знать, что вот такой человек есть, хорошо, хотя и грустно, прощаться с ним. У него, конечно, было свое понимание того, как следует строить семейные отношения, но с некоторых пор я отчетливо понял, как мало смыслю в вопросах формы и содержания.

А недавно я проезжал мимо здания под номером 24 по Университетской улице. Оно совсем не изменилось. Ну, может, только слегка. Увидел на крыльце молодого парня, очень похожего на Арнальдо, и чуть не выскочил из автобуса на светофоре. Но вовремя взял себя в руки. Парень был точно таким, как Арнальдо, но только как Арнальдо двадцатилетней давности. Конечно, на ступеньках стоял не он. Не стоило выскакивать, да и тосковать тут не о чем. Глядя на меняющийся город и жизнь, которая идет своим чередом, я честно стараюсь уверить себя в том, что ничего не было в тех годах такого, чего мы, уходя навсегда, не унесли бы с собой.


Поселок на побережье

1

Ты спрашиваешь, почему было так трудно собраться и приехать? Не знаю, что сказать. Кажется, именно невозможность правильного ответа на этот вопрос, создает перспективу, в которой вообще что-то возможно. Как мы поживали до нашей встречи? Никак, милый мой, не поживали. Пили водку, где-то служили, о чем-то говорили с любовницами и женами. Были тоска и уныние, была печаль. И не зря все это происходило с нами, ибо в суете во сне и наяву, и не было ни дороги домой, ни утоления жажды, ни даже веры. Это пошлая повесть, друг мой, скучная и пошлая! И воистину, лучше бы нам всем было, как ты мечтал когда-то, молодыми и полными сил уехать в Израиль или в Канаду, стать мойщиками городских туалетов в Хайфе, дровосеками в Кордильерах, китобоями или рыболовами в Северных морях. И плыть, бороздя их неустанно, в погоне за инфлюэнцей, простатитом, за гребаным моби-диком среднего возраста. И только изредка прижимать лицо к затертой карте и целовать солеными губами то место, где, возможно, находится наша родина. Все бы лучше было, чем жить без счастья и веры. Хотя, какое может быть счастье, когда от покоя и воли так сильно болит голова?

Часто ходили к тебе на могилу. Последний раз на кладбище напились в стельку с Пьером и Бузинским. Домой ехали на такси и страшно пахли. Пьер через каждые пятьсот метров просил остановить, дико извинялся и, покачиваясь на ветру, мочился с обочины дороги вниз в какой-то бесконечный провал, который разделял полотно дороги и крестьянские наделы за ним. Из провала вылетали демоны декабря и хохотали, глядя на нас, тыкали в Пьера коричневыми прокуренными пальцами, от их визга и шума крыльев таксист начал нервничать и озираться по сторонам, но нигде ничего не видел, сколько ни глядел. Вокруг простирались просторы озимых полей, бесприютные грачи блуждали в низких серых тучах, что-то напевало глупое радио.

– Какая тупость, – глухо повторял все время Бузинский, плотно прижав ладони к лицу, – какая тупость! Зачем, скажите мне, зачем он умер?! Он же был моложе меня!

– Вытри сопли! – зло сказал я. – Смерти нет!

Ты знаешь, Павел, в последнее время он совсем не мог употреблять, наш славный Бузя! Да-да, плохо переносил, и все такое. Постаревший кандидат, в помпезном костюмчике, в смешных брючках в рубчик, с круглым животом, но имеющий молодую любовницу. Так странно. Зачем она ему нужна? Что может быть бессмысленней и тоскливей?

– Зачем, скажите мне, зачем?! – повторял он.

– Не морочь мне голову! – сказал я, вытащил из кармана пальто непочатую чекушку дешевого крымского коньяка и предложил Пьеру. Он отказался. Тогда я выпил ровно половину, закурил и стал тихо глядеть в серое заляпанное окно такси.

Мы, кажется, только-только стали отъезжать от обочины, тут это и случилось. Не знаю, откуда вырулил этот самосвал и куда потом делся. Но какая теперь разница.


2

Зачем ты пришел? Маня, пусти, ну пусти, ей-богу! Мы Павлика поминали! Ну вот и иди туда, где поминали! Вы его каждый день поминаете, откуда только здоровье берется! Зачем пришел ко мне?! Иди к ней! Ну Маня! Я не могу к ней! Ага! К ней ты не можешь, а ко мне можешь?! Да, Маня! Да! К ней не могу, а к тебе могу!

Это что, такой особый род мужской избирательности? К одной ходить только трезвым, а к другой только пьяным? Ничего ты не понимаешь! Это без сомнения! Если бы я хоть что-нибудь понимала, никогда, никогда не пустила бы тебя ни сейчас, ни тогда! Если бы я… Ноги вытри, свинья!

Ты говоришь в рифму, милая! А у тебя есть, что поесть?! У меня всегда есть, что поесть! Тебя что там не кормят? Нет, не кормят. Я в ванную пойду. Сделай милость. И не кури там! Хорошо, не буду…

Слушай, ты почему не бреешься? Ты понимаешь, что с тобой невозможно целоваться? Чего это? Да колючий, колючий же ты, гад! Какой же ты все-таки колючий! Сколько ты у меня уже не был? Год? Два на Пасху было. Какой ужас! Нет, правда, какой же ты все-таки колючий и невозможный! Колючая моя глупая, глупая голова! Ты такой колючий, как… Как кто? Как свинья! Мань, а ты не целуйся со свиньями и тогда тебе не будет с чем сравнивать. Это ты так пошутил? Да, это я так пошутил. Мудак. Все может быть, но я бы не стал так категорично. А что бы ты стал?!

Слушай, Маня, дело не в этом. Я тебе, что хочу сказать. Что? Ты знаешь, куда после смерти уходят умершие? Бог ты мой, какой разговор в постели! Ты еще со мной о Канте поговори! И куда, по-твоему? А ты, как думаешь, Мань?! На небеса, куда еще! Ясно, что на небеса! С чего это ты вдруг? Под впечатлением от пьянки с приятелями? Да причем тут, на хрен, они! Хотя, да, причем, конечно. Но дело не в этом! А в чем?! А в том, что не на небеса! Что не на небеса?! Умершие уходят не на небеса! А куда? В одну деревню тут на побережье. Ты в своем уме? Ты что мелешь?!

Слушай, Маня, я тебе серьезно говорю. Вот послушай меня… Ты серьезно, что ли?! Бедный ты мой! Это ж что она с тобой такое сделала, что ты… Мань, помолчи, а? Ну помолчи, не будь глупее, чем ты есть. Стоп! Стоп, я сказал! Сиди на месте! И голову снова положи сюда. Вот, молодец! Я тебе серьезно говорю, Мань! Я видел, понимаешь!

Что ты видел? Этой осенью сам ездил по всему побережью. Много денег? Да какие там, Маня, деньги. Да и дело-то не в этом. Потянуло что-то. Ну, день там поживу, день сям. Нигде подолгу не останавливался. Бабы, конечно! Ну и бабы… Маня, не перебивай меня, а? Какие у меня бабы? Ты посмотри на меня внимательно! А че, ничего еще мужчина! Я бы с таким не против! Ну так то ты, Мань. А что я, хуже других, по-твоему? Ну причем тут хуже или лучше?! Ты другая, Маня. Тебе, Маня, просто мужики хорошие не попадались. Ну ты и свинья!! Ну все, Мань, дай мне досказать, а?! Я ж не много прошу!

Ну вот. И набрел я на поселок в тридцать дворов. Понимаешь, песок кругом, солончаки какие-то, камыш стеной стоит до горизонта. Море бурое с желтым до самого солнца уходит. Такие смешные домики прилепились на холмах и у самого берега. Ничего не боятся, заразы! Строят на песке, не глядя на Евангелия. Солнце, ветер. Приехал, флигель снял. Чуть больше курятника. Спросил у хозяйки, где вина можно купить и пошел по улице. А деревья низенькие, виноград поздний, козы ходят какие-то, кошки, собаки спят в нагретой пыли. Светло-желтая земля, глина. Подошел к магазину. Смотрю, у пивной бочки мужики толпятся. Думаю, выпью для затравки пивка холодного, а там дальше видно будет…

Пару шагов сделал и остолбенел. Стою, хочу кричать, а не могу! Руки и ноги отнялись! Что такое? Мой дядька покойный пиво стоит в сторонке пьет. Чистит, понимаешь, бычка, кусок в рот положит, пригубит. И так вдаль смотрит задумчиво! Так ты обознался. Знаешь, сколько похожих людей в мире? Ты просто устал. Тебе нужно хотя бы немного пожить спокойно, понимаешь, спокойно!

Да. Спокойно. Подошел к нему. Смотрит, как на чужого. Мимо смотрит, а я не могу сообразить, что сказать, что сделать. Решил, в конце концов, как ты сейчас, что, мол, обознался. Передумал пиво пить, зашел в магазин и купил две бутылки крепленого вина и сыра граммов триста-четыреста. Одну мне открыли, сырка нарезали, стаканчиков продали пластиковых сразу пятьдесят штук. Продавщицы понятливые, не в пример городским. И ты запил? Оттого, что встретил мужика, похожего на дядю, ты запил?! Какой же ты ребенок, Господи!

Мань, ну помолчи, Христа ради, а? Дай досказать.

Вышел, а никого возле бочки нет, ну то есть, похожего на дядю. Я покрутил головой и пошел по узкой такой кривой улочке с низенькими домами к морю. Как раз заштормило сильно. Смотрю, у кромки прибоя какой-то дед лодку смолит. Думаю, пойду, предложу со мной вина выпить. Самому как-то не совсем здорово пить. Подошел. Говорю, доброго здоровья, хозяин, не выпьешь со мной вина? Он говорит, чего не выпить, если человек хороший. Оборачивается, а это мой дед! Как – твой дед?! Да вот так. Григорий Серафимович. Умер четырнадцать лет назад. Мы еще с тобой тогда и знакомы не были. Голова закружилась, зазвенело в ней что-то. Думаю, сейчас упаду на песок. Руки трясутся, а сам говорю ему, дедушка, Григорий Серафимович, ты?! Он отвечает так же степенно, как при жизни, мол, то, что Григорий Серафимович, то правда, да только не припомню никого похожего на тебя. У меня слезы из глаз брызнули, говорю, дед, ты что?! Это ж, говорю, я, твой внук! Ты меня что, не признаешь?! Извини, улыбается, это ты обознался! У меня никаких внуков отродясь не было. Бобылем всю свою жизнь прожил.

Достал я вино, разлил, кивнули друг другу. О чем говорить, опять не знаю. Сели возле лодки, на днище поставили бутылки. Разлили вино и стали пить, глядя на волны. Выпили одну бутылку, я за вторую. А он говорит, ты, внучок, шел бы домой допивать. Видишь, ветер поднялся, скоро ливень будет. Непогода пришла на побережье. Иди домой. Тебе далеко? Да, нет, отвечаю, тут рядом снял коморку. Ну вот и хорошо, говорит. Вот и иди.

Побрел я по песку в свой флигель, а внутри было такое, Маня, такое ощущение…

Я понимаю тебя, милый, я понимаю! Да ни хрена ты, Маня, не понимаешь! Двора за три до флигеля попалась мне навстречу компания местных мужиков. Прошли мимо меня, и Павел посмотрел мне в глаза и немного так кивнул. Чуть-чуть.

Как Павел?! Ты с ума сошел! Может быть, Маня, и сошел. Ты с ума сошел! Хорошо, пусть сошел! Но это был точно Павел. И он меня узнал! Никто больше не узнал, а он узнал! Ты меня пугаешь! Я сам себя пугаю, Маня! Пришел в свой флигель, хозяйка какой-то рыбы нажарила. Я поел немного, выпил бутылку вина и лег. В голове все плывет и качается. Жарко стало от вина и мыслей. Уже стемнело, а я лежу, спать не могу, вспоминаю глаза Павла, как он на меня посмотрел, когда мимо проходил.

Думаю, а чего я боюсь? Чего мне бояться?! Поднялся и пошел в тот дом, откуда они выходили. И лучше бы я этого не делал. Лучше бы я этого не делал!

Ты что, плачешь?! Не плачь, колючий мой, не плачь! Не плачь, ты что?!


3

– Ну, и куда дальше?

– Слушай, Бузинский, ты можешь потерпеть минуту? Ей-богу, ты как ребенок! Пьер, ты не видел, где моя бутылка коньяка?

– Да пошел ты со своим коньяком! У меня все брюки в грязи! А куда это мы приехали?!

– Ребята, а заплатить?!

– Шутишь, шеф?! Бросай все и пошли с нами!

– Куда?! А машина?

– Да кому она нужна! Забудь вообще! Дернешь граммов сто, а?

– Дай я выпью!

– Молодец, Бузя, герой!

– Слушай, я что-то не пойму, как мы здесь оказались. Я что, все самое интересное проспал?

– Самое интересное вот оно! Посмотри! Видишь, какое море тут настоящее.

– А ты здесь бывал что ли? Когда успел?!

– Бывал. Ты, кстати, свой портфель мог бы и в машине оставить!

– Да, конечно! А вдруг там что-нибудь ценное?!

– Ерунда! Поверь мне! Брось его прямо здесь!

– Прямо здесь?!

– А где ж еще? Где же и бросать, если не здесь. На пляж сейчас выйдем, вина местного выпьем, ветром тебе в лицо пахнет и все, все! Все!!!

– Да не ори ты так. Что все?!

– Все, парни, все! Пойдем быстрее, нас уже ждут!

– Да кто ждет?!

– В поселке на побережье все ожидают, всех.


Сарабанда

Когда Василий учился в первом классе средней школы, к нему в школу пришли люди из районного дома культуры и стали уговаривать учиться в музыкальной студии. Парня поразил тот факт, что вот так запросто можно пойти и научиться играть на гобое, а он даже не знал, что это такое.

– Приходите в субботу, – говорила миловидная девушка в очках, – у нас день открытых дверей!

– Хорошо, – подумал Вася и пошел домой. – Мама, – сказал он с порога, – у нас в субботу прослушивание. Тебе подскажут, куда нам идти лучше. Хорошо бы выбрать гобой, он маленький, но фортепиано вообще-то мне нравится больше.

В субботу они были в студии с мамой не одни. В фойе собралось множество желающих определиться с тем, гобой или фортепиано.

– Иди сюда, мальчик, – проговорила женщина, сидевшая у инструмента. – Садись. Сейчас я простучу пальцами, а ты повторишь. Понял?

Тетка быстро отстучала мозолистыми пальцами что-то в ритме регтайма. Вася тоже простучал что-то так, как хотелось ему – быстро и громко.

– Все, – скривила губы тетка, – идите, у ребенка нет слуха.

– Спасибо, – тихо сказала мама, и они медленно пошли домой.

* * *

Однако ровно через месяц Василий уже ходил на дом к одной доброй и улыбчивой женщине, в прошлом преподавателю музыки, так как родителям понравилась идея сделать из него музыканта. Старенькое пианино, свистящий чайник, канарейки. Очень скоро он играл «Тарантеллу», а к весне они замахнулись на «Сарабанду». Апрель журчал, почки лопались, Василий с увлечением играл гаммы. Лето пронеслось быстро, а осенью его учительница по каким-то семейным делам срочно покинула город, и он снова остался не только без слуха, но и без наставника. К этому времени Василий уже перегорел музыкой. Василий, но не его родители. Они держали совет и приняли решение отдать мальчика в другую студию, где про отсутствие у него слуха ничего не знали.

Студия, по несчастью, находилась далеко от дома, и туда нужно было ехать троллейбусом. Вообще-то Вася не знал, откуда берутся троллейбусы в том конце проспекта, где нужно было на них садиться, и куда уезжают потом. Он предполагал, что те троллейбусы, которые едут туда, совсем не те, на которых приезжают обратно. Он почему-то был совершенно уверен, что ни один троллейбус не проезжает мимо его дома дважды. Ему казалось глупой и невозможной мысль о движении троллейбусов по кругу.

И вот мама привезла его в студию и попросила сыграть «Сарабанду». Вася сыграл.

– Пусть приходит! – разрешили им с мамой. – Вечером на четыре часа.

Стояла осень. Через плечо у Василия висела папка на тесемках. В ней лежали отсыревшие ноты. Он приехал. Зашел. Высокая женщина, худая и страшная, как голод во время войны, с силой захлопнула дверь и молча указала ему на его место.

Вася открыл инструмент и поставил ноты.

– Играть! – сказала она, ловко ногтем поддев форточку, распахнула ее и, щелкнув зажигалкой, закурила.

Василий играл «Сарабанду», видел в окне огни, проезжающие по проспекту машины и вдыхал дым папирос «Беломорканал».

Трудно сказать, сколько уроков он посетил. Может быть, два, может, три. А потом перестал. Ну не мог он делить музыкальный досуг с женщиной, которая настолько ему не нравилась. Однако признаться в этом маме и папе, которые так много сделали, чтобы он определился с тем, что ему ближе, гобой или фортепиано, было невозможно. Поэтому в дни музыкальных занятий с папкой, полной музыкальных нот, Василий садился в троллейбус и отправлялся в неизведанные дали. На троллейбусах, которые могли его привезти неизвестно куда. Как правило, мальчик стоял у заднего, заляпанного грязью стекла. Чтобы не скучать и не сильно бояться, он напевал себе под нос песенки, разглядывал город и людей, потихоньку понимая что-то важное про мир, в котором они живут.

* * *

Между тем родители каждый раз подробно интересовались тем, что происходит на его музыкальных занятиях. И он врал. Сначала весьма вдохновенно. Потом научился использовать наработанные стилистические штампы и сюжетные ходы. Ему было очень совестно, но другого выхода он не видел. К весне, чтоб отдохнуть от вранья и изматывающих, нелепых поездок по городу, он сказал, что учительница заболела. Потом она заболела вновь, а потом опять и снова.

– Она что при смерти? – как-то поинтересовался отец.

Василий на секунду прервал разбор «Полонеза» Огинского и вдумчиво посмотрел на папу. Приехав с музыкальных занятий в следующий раз, он горько вздохнул с той безыскусной простотой, которая свойственна людям много испытавшим и познавшим.

– Что такое, сынок? – встревожилась мама. – Она что, снова заболела?!

– Нет, – горько вздохнул Василий, – она умерла.

Слезы блеснули в его глазах, но он не дал им вылиться, мужественно передернув плечами.

– Бог мой! – воскликнула мама. – Бог мой!

– Может, и к лучшему, – проговорил отец задумчиво. – Она слишком часто болела.

* * *

На этом, пожалуй, можно было бы и поставить точку. Благодаря долгим месяцам одинокого вранья, поздних поездок по городу, песенок, которые Василий пел себе под нос, чтобы не плакать от ужаса, в нем навсегда пробудился неистребимый вкус к музыкальному сочинительству. Студию по классу фортепиано он закончил на «отлично». Затем была музыкальная школа и консерватория, работа со звукозаписывающими студиями. Он быстро становился известным сочинителем. И все бы ничего, но как-то за ужином, годы спустя, мама спросила его:

– Сынок, ты знаешь, с кем я сегодня целый час беседовала в троллейбусе?

– С кем? – машинально поинтересовался Василий, думая о чем-то своем.

– С твоей давно умершей учительницей, – ответила она, посмотрела на сына так, будто пыталась рассмотреть его впервые в жизни, и когда он нахмурился, тихо покачала головой.


Бордовое зеленое

Мама Вера не любила папу Ваню. И делала это так, как только могут делать женщины, сознательно пошедшие на брак с нелюбимым мужчиной ради прокормления своего ребенка и сохранения того жизненного уклада, к которому они привыкли. Она не любила Ивана Никитича с доброй, преданной поволокой в глазах, с крепостью мягких полноватых рук, обнимавших его за шею, когда тот приезжал на служебном автомобиле из города. Не любила его преданно и подчеркнуто доброжелательно, когда он целовал ее сухими, пахнущими дорогим табаком, сжатыми в строгую твердую линию губами. Сейчас, утром в субботу, после нескольких дней отсутствия, в его порывистости и одновременно сдержанности читалось ясно – я приехал только на пару суток и не желаю тратить время впустую!

С нагретых деревьев течет смола. Иван Никитич отстраняется, но вместо того, чтобы посмотреть на жену, оглядывает серо-зелеными нетерпеливыми глазами фигуру умненького худенького мальчика, что-то тихо читающего на высокой самодельной качели. На голову подростка падает густая, колеблющаяся из стороны в сторону светотень, растекаясь желтком по голове и рукам, размазывая по его щекам солнечные пятна, делая его всегдашнюю затаенную грусть какой-то ненастоящей. Разве можно в лихорадке тринадцати лет быть таким, думает военный, презрительно кашляет. Но избыток солнца на фигуре мальчика тут же уравновешивается вкраплениями сухого света, внезапно просыпавшегося сквозь кроны деревьев, а также глубокими синими тенями сосен, наискосок упавшими на спину и колени подростка – тот встал, чтобы сказать новому папе: «Здравствуйте»!

Вспышка. Это мгновенно отразился и пропал в чердачном окне зайчик, пущенный зеркалом заднего вида отъезжающего автомобиля. Отраженным светом упал на щеку мальчика. Подросток тихо жмурится, искоса смотрит на чердачное окно, улыбается уголками губ, снова застывает на качели, глядя в книжку, прислушиваясь к окружающему миру.

Смолистый дымок разогретого соснового бора. На кладбище, что расположилось на холме, кого-то снова хоронят. В поселке много стариков. Они регулярно умирают. Больше как-то весной и осенью. Со стороны соседей через высокий дощатый забор постоянно слышны обрывки радиоконцертов. Неровные порывы ветра носят над рекой и между соснами обрывки дурно исполняемого Шопена, голоса эстрадных песенных исполнителей. Эти звуки смешиваются с запахом смолы, прогреваются, подергиваясь в утреннем летнем дурмане, струятся то вверх, то вниз.

Снова улыбка, неуместно жирные объятия. Вдвоем по дорожке к дому, обнимая друг друга за талию. Громкий разговор о чем-то незначительном, в котором дремлют и вступают в удивительно гармоничный диссонанс его желание и ее доброжелательность. Его нетерпение и ее послушная готовность.

Мальчик всегда это чувствовал, то есть, всем телом ощущал неудобство этого звучащего диссонанса. Так ощущают дети ворсинки шерстяной одежды, которая слишком чувствительна для их нежной кожи. Ему рано или поздно становилось страшно неловко, он ежился, бросал книгу и шел за калитку. Отчаянно размахивая руками, бежал к реке, угадывая через деревья ее ослепительно сверкающую ленту. Улыбаясь ветру, песчаным отмелям, проблескам солнца, ощущению свободы и странной легкости, смеялся. И хотя друзей у него здесь не было, он никогда не скучал на тихих тропинках, едва прорисованных ступнями редко гуляющих у этой реки людей.

Пустые качели покачиваются. Вечер.

Мальчик слишком хорошо знал, что мама Вера не любит Ивана Никитича даже тогда, когда этот сильный мужчина входит в нее ночью. Выгибаясь от страсти, отвечая на его страсть с горячностью, в которой невольно чудилась и горящая изба, и конь, вошедший в эту избу, мама Вера не любила его. Она так не любила своего нового мужа, что тот не мог успокоиться до самого утра и неутомимо брал и брал ее, будто стараясь обильными впрыскиваниями белесого молочка и пота, силой и страстью поджарого мускулистого тела разбудить в ней эту любовь. Он толокся на ней, как толчется добрый конь над жирной черной заколдованной нивой, в которую семя сыплется и сыплется, сыплется и сыплется, и пропадает впустую.

Пробивая ночью длинный трудный ход в ее недра, к душе, лежащей, по его разумению, там, в горячей и недостижимой сердцевине женской плоти, Иван Никитич надеялся. Верил, старался и хрипел. Он брал Веру так, что приблизительно к полночи она уже плохо понимала, куда он именно входит и который, в сущности, раз. Понятно, что своим неумолимым движением навстречу ему, – супружеская верность страшна в своей последовательной безотказности, – отдаваясь ему вновь и вновь, она воздвигала стену, которую ему не суждено было преодолеть никогда.

О, если бы только Вера сопротивлялась. О, если бы она хотя бы не так охотно отдавалась ему. Сколь прост и понятен был бы их путь навстречу друг другу. Но в женском смирении и покорности при первом же рассмотрении обнаруживается даль несусветная. Окаянная, мать ее, запредельность, которую ни за что не одолеть на немецком велосипеде регулярного секса.

Слегка приотворив дверь, стоя в трусах, дрожащий от возбуждения мальчик видел, как Иван Никитич поднимал жену на руки, прижимал к груди, носил, как ребенка, по комнате туда и сюда, что-то шептал, пел, наговаривал, гладил по голове, баюкал и покачивал. Вера обнимала его за шею, молчаливо отвечала на поцелуи, смотрела на мужа горячим темным глазом, второй был скрыт во мраке. Он целовал ее в этот мрак, потом клал грудью на высокий стол, тот самый письменный стол, который помнил еще подрагивающие руки умершего прошлой весной ее первого мужа.

Иван Никитич клал ее на этот стол, рывком раздвигал ее ноги, и все начиналось сначала.

Женская голова пристроилась между вазой с ромашками, которые весь день накануне собирал своей маме мальчик, и оставленным с вечера стаканом чая в подстаканнике. Тот давно остыл и отражал в своей черной круглой бездне месяц, нервно проблескивающий из-за туч, край рамы и даже ветки деревьев. Конь шел по борозде в ритмичном накале мужского трудолюбия и страсти. В стакане, ритмично же ударяясь о подстаканник, звякала ложечка. Жалобно, по-дорожному, звяк-звяк, звяк-звяк, звяк-звяк. Так звякают бубенцы в стихах Пушкина и в некоторых особенно темных романсах. Так звякает в поезде дальнего следования посуда, из которой ели и пили едва знакомые люди, прежде чем лечь спать, так коротко и хрипло звякает лезвие хорошей длинной косы, встречаясь со скупым ходом аккуратного сине-серого точила, похожего на не очень большую верткую рыбку.

На глаза матери внезапно падает полоска лунного света, и мальчик с ужасом понимает, что мать думает о чем-то не имеющем отношения к происходящему действу, хмурит брови, шевелит губами, терпеливо облизывает пересохшим языком верхнюю губу с выступившими на ней мелкими бисеринками пота. Ее щека ерзает по скатерти и от этого нос то слегка клонится книзу, то снова выпрямляется. Мальчик отшатывается от узкой щели, бросается вверх по лестнице к себе на чердак, откуда он привык смотреть на дачный мир. Настежь распахивает окно, чувствуя тошноту и какие-то судорожные спазмы в горле, похожие на птичье клекотание.

Ударяют крыльями ставни. Любовники вздрагивают, не прекращая поступательных мощных движений. Сквозняки, мать их, машинально говорит Иван Никитич с закрытыми глазами, сквозняки.

Тут верхним ставням отвечают ставни на первом этаже. Протяжно и напевно визжит неплотно прикрытая дверь летней кухни. С шипением зачеркивают все, что было раньше, широкие жирные молнии цвета домашнего сыра.

Зарокотал гром. Ветер рванул на себя черно-синее покрывало неба. Хлынул дождь, и тут же, будто дождавшись невидимого приказа, сломалась отяжелевшая ветка разросшейся за последний год бузины. И дом полетел! Вольный ветер от речных глубин и темного неба накрыл поселок, долину, берег реки и лес. Ливень хлынул, и в его саднящем ритме смешались и наконец-то наступивший итог любви, и скрип старых деревьев в саду, и снова гром, и горький плач взрослеющего мальчика в своей сырой постели. Горький, но недолгий. Скоро затихнув, он заснул и видел во сне полет старого дома над холмами, лесом и древним руслом сильно обмелевшей в последние годы реки.

Ровно через год мама умерла в этой же самой комнате, на этой же самой постели. В доме суетились какие-то неумолимые, как мыши, соседи. Приглашали доктора, искали и не находили машину, чтобы отвезти ее в городскую поликлинику. Потом спрашивали мальчика о посуде и деньгах, о каких-то документах, о телефоне и номере воинской части, в которой служил отчим, о том, в какое платье лучше одеть покойницу.

Мальчик сказал, что лучше в черное с горошком. Соседи стали искать черное с горошком, но так его и не нашли. Мальчик тоже попытался, но руки дрожали, мамин запах сильно мешал сосредоточиться.

Заплакав от усталости, страха, горечи и досады, выбежал в сад. Его никто не осуждал. В конце концов, ее обрядили в старое, но нарядное бордовое платье с зелеными кружевами. Кажется, еще бабушкино. Оно было ужасно! Оно так сильно походило на клоунский наряд, что мамин труп, обряженный в него, смотрелся почти глупо. Но мальчику было уже все равно. Он хотел только одного – чтобы все это окончилось, чтобы можно было где-нибудь, здесь ли, там ли, в лесу и на речке, в городе или на покрытых зеленью холмах, остаться одному, закрыть ладонями лицо и ни о чем больше не думать.

Но сейчас он не мог себе позволить закрыть глаза. Ему казалось, что если он это сделает, то случится что-нибудь по-настоящему непоправимое. Может быть, мать унесут из дома раньше времени или тихие настойчивые соседи украдут что-нибудь. Хотя брать у них с матерью было нечего. Однако мальчик упорно оставался в помещении, смотрел на занавешенные зеркала, на старые, давно не беленные стены, на гроб с лежащим в нем телом, на стол, который решено было использовать для поминальных целей.

Со стола деловитые старушки убрали сначала непременную вазу с цветами, потом никому теперь не нужные лекарства, затем задвинули в ящик стола фотографию мужа. Его целое лето не было, и он приехал только в день похорон. Сумрачный и злой, с подрагивающими губами. Он вошел в дом и прошел в комнаты к самому гробу, так и не сняв фуражки. На мальчика даже не посмотрел. Смотрел на полное, оплывшее за время болезни восковое лицо покойницы, на круглые поблескивающие монеты на ее глазах, на крест и бумажную иконку, на руки, сложенные на груди, на горящие свечи. То и дело оглядывался по сторонам, как будто хотел что-то спросить у стоящих рядом людей, но каждый раз делал усилие, и несказанные слова замирали где-то между диафрагмой и глоткой. От этого получалось какое-то вкрадчивое клокотание или сипение. Соседка принесла и подала ему стакан воды. Он выпил и опустил голову вниз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю