Текст книги "Краткая книга прощаний"
Автор книги: Владимир Рафеенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Расследовали этот случай внезапной смерти неделю или даже две. Допросы. Беседы. Уговоры. Начальник политотдела, начальник штаба, из области кто-то приезжал. Я уже не говорю о наших ротных командирах, которые ходили пьяные, угрюмо недоверчивые и глядели на нас так, будто именно мы виноваты в смерти Хендрикса. Прошло еще какое-то время, и все успокоилось.
В конце января помер Генка Штрихе. Но он-то был боксер и все такое, то есть, человек, обладавший, кроме незаконченного высшего образования, еще и отменным здоровьем. Что тут началось, трудно передать. Все мы и на губе посидели, и по ночам с офицерами поговорили. Допросы были тонки и изощренны. Спать приходилось мало, и мы дурели от недосыпа и непривычного обилия матерных слов. В быту между собой мы обычно обходились простыми улыбками и командами из курса начальной дрессуры.
Но допросы допросами, а собак-то кормить надо, выгуливать, в караул ставить и все такое. Выпустили нас. Питание улучшили и в целях профилактики обкололи антибиотиками.
Восемнадцатого февраля на день рождения дивизии умер Бальчик. Этот скончался в три дня. Мы успели передать с караулом весть в дивизию, что старшой наш занемог. Караул передал эту весть на следующий день к вечеру, когда они по заснеженным лесным дорогам добрались в дивизию. А примчались, получается, наши отцы-командиры в аккурат после того, как Бальчик преставился.
Столько следователей по особо важным я в жизни своей не видел и надеюсь больше не увидеть. Из Москвы умники приехали. Карантин. Особая зона. Все такое.
Нас троих: меня, Шурку (фамилию забыл) и Андрея Антюхина таким вниманьем окружили, что впору повеситься. Правда, вывозить никуда не стали, проводили с нами эксперименты. По минутам заставляли вспоминать всю жизнь.
Выяснили, что у покойного Хендрикса были замечены случаи лунатизма, что Бальчик с Андрюхой на Периксу щенков втихаря продавали. Меня раскололи на детский онанизм, а Шурик признался, что в пятом классе несколько раз подворовывал. Крал книги в букинистическом магазине. Прочитывал и тайком возвращал. У Антюхина, кроме всего прочего, отобрали порнографические открытки и два презерватива, которые, по-моему, остались у него еще с гражданки. У него же изъяли самодельные стихи, три полных самой трепетной любви письма на родину, адресованных трем разным женщинам, и зачитанный сценарий «Андрея Рублева». После всех официальных допросов с нами поговорил по душам прапорщик Тимофеев, и Шурке досталось по харе два раза.
Утром, как всегда, падал снег. И мы кормили собак, которые после дезинфекции стали нервные и злые.
В начале марта, прямо на моих глазах потерял сознание Андрей. Увезли его куда-то к чертовой матери, где он к вечеру и скончался. После этого наша с Шуриком служба закончилась. Нас изолировали в инфекционке, окна которой выходили на городской парк. Не могу сказать, что мы с ним сильно переживали. Не знаю, может, самую малость. Как-то надоело все. Спали, анализы сдавали каждый день. Крови из нас высосали – море. Кормили хорошо. Книжки давали читать. В конце марта наступила весна.
– Знаешь, – сказал мне Шурик, – не хочется мне уже домой. Понимаешь? Нет никакого дома. Да и не было никогда. А вот в лес хочется. Там сейчас весна зазвенит, скоро грибы пойдут, малина. Сосны качаются в небесах, как зеленые паруса.
После смерти Шурки меня стали срочно комиссовать. На кой им шестой труп за полгода? Ехал я на верхней полке, как король на именинах. Поля мелькали, станции, города разные.
А ночью мне снился белый снег, который падает и падает из пушистого низкого неба. И мы шестеро, веселые, на лыжах идем по нашей колее от старой бани через ельник, а там и дальше, на север, к желтому шлагбауму. А снег хрустит, и ветра нет, и это не кончится уже никогда.
Пирамидон
Шабашил Влас в Питере. Делал хозяевам евроремонт. А человек он сходчивый. Скажем просто – хороший.
И случился у Власа знакомый вор. Звали его Пирамидон. Был он человек до болезненности честный, да к тому же заикался. Украл этот самый Пирамидон где-то большую картину. Веласкес. Подлинник. Ну, положим, Влас не знал, что это подлинник. Однако же это не избавляет. Так ведь? К тому же, по пьяной лавочке взял и подарил Пирамидон Власу этого самого Веласкеса. История.
Проснулся рано утром Влас и понять ничего не может. Висит на стене Веласкес.
«Ну, – думает, – приплыли. Я картины стал по пьяни рисовать».
Встал, умылся, опохмелился. Глянул на картину по-новой.
«А ничего, – подумал Влас. – Немного темновато сработано, но зато техника какая! Во, блин, – думает он дальше, – так какого, извините, хрена, я ведь Пушкин, хлоп меня по голове! Я ведь гений, трах-тибидох!»
Купил красок себе, холстов разных, натурщицу нанял. Все путем. Сел против холста и смотрит на голую бабу, кажется, ее Анжелой звали в народе.
Смотрел он на нее, смотрел и говорит:
– Слушай, золотко, помаши задницей, а то я не нагреваюсь.
Ну, Анжеле махать, так это же другое дело.
Махнула раз, махнула два. Влас привстал и говорит:
– Хорошо, но, знаешь, солнышко, интенсивнее, интенсивнее.
Анжела, конечно, взялась с полным пониманием дела.
В общем, приходит Пирамидон вечером, а тут пентхауз с элементами Бородинской панорамы.
– Ша, – говорит Пирамидон. – Где мой предмет искусства? Власик, ты, по-моему, пьян?
– Дорогой друг, – сказал на это Влас, – я разочаровался в творчестве, но пришел к пониманию дела.
– Ага, – сказал Пирамидон. – Рисование пробовал?
– Пробовал, – весело сказал Влас, – но оказалось, что рисовал не я.
– Не переживайте, мой друг, – утешил Пирамидон, – я тоже так не умею.
Боже сохрани
Эльза Матеус, Власова домохозяйка, вставала по утрам рано и принималась громко петь, заявляя свою состоятельность как женщины, так и певицы. Влас сразу не просек, что это не похмельный синдром, а старческий маразм. Когда же осознал полной мерой, было, как говорят в народе, без пяти сорок семь.
Сдавала она ему всего-то две комнаты, унитаз и четыре стула. Однако же деньги Влас заплатил вперед.
Один раз запела она на свою беду. Влас вылез из кровати, смотрит – в окне половина пятого.
«Ну, – думает, – Пласидо Доминго, настал момент истины».
Заходит к ней в трусах и видит: сидит немолодая Эльза, а в руках у нее платочек. Запоет – умолкнет, запоет – умолкнет, а платочком все слезы вытирает. И, что хреново, – жалкими и красными глазами на Власа смотрит.
– Тебе сколько лет, тетка? – сказал Влас и сел на кровать.
– Семьдесят семь, – говорит она, – я в Париже Вертинскому цветы дарила.
– Лет пяток сбросила – так? – говорит Влас.
– Три, – говорит Эльза.
– А мне ты знаешь сколько? – спросил Влас.
– Двадцать, – говорит тетка.
– Сорок два, – отвечает Влас.
Помолчали.
– Ну значит, так, – говорит Влас, – ты по утрам не поешь, а мы с тобой раз в месяц в ресторан ходить будем. Договор?
– Уи, мон ами, – соглашается Эльза. – Два раза. И носки примерь, я тебе купила.
Влас иногда напивается в дым и когда его вносят в музейную квартиру старухи Эльзы, та сурово качает головой и до утра сидит на высоком стуле у окна.
– Мон дье, – шепчет она, – пусть мальчику не будет плохо.
Отпусти его душу
В селе над старым, живописным и вонючим болотом у Власа жила последняя его тетя и единственная оставшаяся в живых родственница – баба Тойра.
Влас не любил ее, но единственность престарелой ведьмы обязывала. Каждый год он старался навещать Тойру в ее логове.
– Приехал, – каждый раз холодным и безжизненным голосом констатировала тетя, глядя на серьезную харю племянника. – Еды нет.
Сказав это, она уходила куда-нибудь по своим делам, отлично зная, что Влас и печь растопит, и еды наготовит, и постирает. Домик тети-ведьмы врос в землю на таком расстоянии от всей остальной деревни, что находился в самый раз между болотом и людьми. От деревни их отделял узкий и редкий клочок больного леса, а от болота не отделяло ничего, кроме серого, сизого тумана, да точной уверенности, что в болоте чертей нет.
Влас закончил стирать и стал колоть дрова. Вообще говоря, было жарко, но небо висело синюшное и мало походило на привычную с детства небесную твердь.
– Тойра, – сказал он, тихо присев на чурку, – старая ведьма, иди есть.
Тетка пришла к вечеру. Из бесчисленных кармашков ее юбки торчали пучки трав, в голове висели грязные полуседые волосы с налипшими травинками и прочим растительным сором.
– Милости просим, – сказал Влас и покормил тетку кашей с консервами и питерской водкой со вкусом ежевики.
– Хороша, – мягко отозвалась тетка о водке, – но водяниста. Сам делал?
– Боже упаси, тетя, – сказал Влас, – казенная.
Тетя о чем-то покачала головой и, встав из-за стола, направилась к себе в спаленку, темный и теплый чуланчик с комодиком времен становления Российской империи и старинной иконой Спас Ярое Око. Икона была в серебряном окладе и на Власа всегда производила неизгладимое впечатление…
В далеком, похожем на прихотливые переливы старинного калейдоскопа, Власовом детстве Тойра со своей иконой сыграла роль значительную и весьма. Власу исполнилось двенадцать, когда, искупавшись в мартовской украинской речке, не смог больше ходить. Отнялись ноги – и точка.
Через два года с большими трудностями выписали и привезли Тойру. Тойра ехать никуда не хотела, и, по семейному преданию, отец перед ней стоял на коленях и рассказывал о том, к каким докторам ходил и что они сказали.
– Влас, – сказала с порога приехавшая тетка, – ты сейчас встанешь и принесешь мне из колодца воды.
– Он же безногий, – вырвалось у матери.
– А ты безголовая, – сказала Тойра. Не разуваясь, прошла к Власу.
Потерла его ноги, пощипала, погладила спину.
– Топор принеси, – сказала отцу.
Отец пошел и принес топор. Тетка достала свою икону. Аккуратно поцеловала ее. Протянула Власу.
– Держи, – сказала. Взяв в руки топор, покачала его в руке.
– Саша, – со стоном произнесла перепуганная мать отцу, – Саша!
– Выведи истеричку, – приказала Тойра и, проводив супружескую пару недобрым взглядом, обратилась к племяннику:
– Сейчас я тебе отрублю ноги, а потом приставлю. Понял?
Влас смотрел на тетку. В голове что-то звенело, и сильно болел живот.
Тойра неспешно помыла руки, вытерла их полотенцем. Холодным от воды пальцем потеребила Власу причинное место.
– Хороший парень, – одобрила она маленький и сморщенный пенис, облепленный двумя крохотными яичками.
– Тетя, – сказал Влас, – не надо.
Тойра потерла руки, перекрестилась, постояла, глядя в икону, и взялась за топор.
Топор взлетел высоко вверх. Безобразное от ярости лицо тетки наплыло на Власа. Желтый тусклый свет замерцал. Вцепившись в икону, он чувствовал усилившуюся стократ боль живота, громкие удары осеннего дождя по стеклам, шелест низких и корявых абрикосов во дворе, звон колодезного ведра, в которое бьется толстая потемневшая цепь, шорох крови, холод серебра.
Тетка остановила полет топора у самой кожи, и дала лезвию прикоснуться крестообразно к ноге. Второй взмах. Третий. Она будто приноравливалась каждый раз, еще точно не рассчитав место удара.
Кажется, к третьему взмаху он потерял сознание, однако икона в его руках стояла, а желтый свет, проникая сквозь забытье, снился ему.
Через какое-то время в дом вошел отец. Хлопнула дверь, Влас открыл глаза.
– Помой щенка, – равнодушно сказала Тойра и вместе с топором ушла на двор.
Отец грел воду. Прямо в постели, на железной прогнутой сетке, выдрав из-под Власа загаженное белье и матрас, мыл сына. Тойра уехала на следующий день, напрочь отказавшись от денег, от благодарностей. Все ей было не так, всем она брезговала. Через две недели Влас почувствовал ноги и встал…
– Болото у тебя, тетя, будто больше стало, – говорил Влас Тойре утром на следующий день.
– А чего ж, – соглашалась тетка, – времена благодатные.
– Может, ко мне, – продолжал Влас, – у меня простор, и живу я один.
– Дурень ты, – скорбно ответствовала тетя, – потому и один. А я дураков не люблю.
– Дурень, – соглашался Влас, – но мирный.
– Мокрый ты, – улыбалась ведьма, – как тридцать лет тому обделался, так до сих пор высохнуть не можешь.
Уезжал Влас задумчиво. К вечеру, добравшись до станции, с официанткой Марьяшей в «Ротонде», облупленной пристанционной столовке, пил коньяк. Тетку забывал быстро.
Перед выходом на перрон наблюдал, как жена в присутствии мужа била по лицу любовницу.
Любовница стояла глупая и молодая, а жена была старая и нервная. Муж стоял чуток вдалеке и курил.
– Отпусти ты душу его, сука поганая, – кричала жена.
– Каждую неделю дерутся, – ровным голосом объясняла растрепанная Марьяша Власу, – мы тут уж все попривыкли. Что главное, – добавляла Марьяша, глядя на Власа влюбленными глазами, – у молодой-то этих паскудников вся железная дорога, а приезжает морду бить только одна.
О писателе Петрищеве
Восьмое июля
С утра хмурило. Петрищев сложил тетрадки, убрал на кухне, стал дожидаться молодую жену, которая вчера вечером ушла к подруге и до сих пор никуда не вернулась.
Студент Петрищев очень любил различных писателей. В детстве ему пророчили большое будущее.
Однако жизнь не пряник. В августе он переспал с Верочкой, чтоб уже в воскресенье центростремительно сделать ей буквальное предложение, а сейчас, спустя три недели, дожидаться ее по утрам.
«Она шла по широкой и многолюдной улице», – записал он в своем писательском дневнике.
Подумал, сделал изящный росчерк, нарисовал довольно правдоподобную голову вахтерши третьего общежития. Задумался.
«– Блядь ты такая, – сказал ей рыбак-отец. Его кустистые черные брови сходились на переносице и оканчивались в ней».
Петрищев поставил точку. Остановился. Встал. Налил себе из литровой бутыли дешевого и крепкого вина. Выпил. Подошел к окну.
«Закат упал на город, и спелые ноги проходящего населения будоражили умы. Старик-отец и сам был не ангел, но такого от единородной дочери не ожидал».
Петрищеву вспомнилась мама. Блины со сметаной. Захотелось плакать. Однако его сильной стороною был именно самоотверженный труд. Посему он сосредоточился и написал:
«…Но в городе свирепствовал тиф. Шла война, и таких, как его дочь, следовало…»
Тут Петрищеву стало решительно не ясно, что сделает со своей дочерью мудрый и сильный старик-рыболов.
– Хрен же его знает, – сказал он четыре раза вполне бессознательно. Пошел и открыл форточку. В форточке, если глядеть сверху вниз, шла Верочка.
«– Прощаю тебя, – сказал старик-рыболов, – потому что… потому… блядь ты такая, ведь человек должен быть сильный и красивый, а ты, Бог его знает… может быть, все еще будет хорошо».
Утюг
В семье появились деньги. Первые. Еще несмелые и основательно нечистые.
– Давай купим утюг, – сказала Верочка в порыве чувств.
Петрищев нахмурился.
«…Сазонов бросился в сырую мглу, за ней, за единственной, за счастьем своим, которое не мог уже упустить…»
– Слушай, – сказал он раздраженно, – какого веника нам покупать утюг? Может, лучше пьянку организуем? Конкретную.
– Петрищев, – сказала Верочка, – ты алкоголик, а не семьянин.
– Знаешь что… – сказал Петрищев.
«…Она бежала по проулку и не чуяла ног. – Боже правый, – думала она, – как он мог, как он мог! И с кем, с этой шалавой, с этой некультурной женщиной! У нее же ноги, как у мыльной лошади, а груди, груди…»
Груди Петрищев любил, посему остановился передумать и отдохнуть.
– Вера, – сказал он серьезно, – если ты купишь утюг, я повешусь.
– Вешайся, – посоветовала Вера, – может, поумнеешь.
«…Во вторник все было готово. Священник был пьян и грустен. – Что ж, женитесь, – сказал он с характерным присвистом, – так вам и надо…»
– Хватит, – сказала Верочка, – прошлый раз ты уже устраивал вечеринку. До сих пор к нам Саланцовы не ходят.
«…Какая же ты блядь, – сказал подполковник Сазонов, – или тебя изолировать?»
– А утюг нам нужен, – сказала Верочка, – ты вечно ходишь, будто тебя в конвейере пожевало.
«…Нет, – сказала Елизавета, – просто в детстве я любила одного капитана, но его убили, и теперь я как сирота…»
– Кроме того, – говорила Вера, – это еще и очень выгодно. Каждый утюг заменяет нам три половых акта.
– Это почему же? – завелся Петрищев.
«…Пролетку качало, в окна лился дождь, за Карагандой Лизавета купила булку».
Вечер заканчивался. У Верочки болела голова, но, главное, она ощутила радость.
«В самом деле, – думала она, – может быть он меня и любит, если пишет и пишет, а утюг, ну что ж, Саланцовы, по-хорошему, сами виноваты во всем».
День рождения
Петрищев шел по темной-темной улице пьяным.
В подворотне сидело трое пьющих людей и говорили о главном.
Петрищев увидел их и испугался.
«Вдруг подойдут и морду бить будут, – подумал он. – А может, и хуже», – мелькнула задняя мысль.
Он всю жизнь отчего-то боялся быть изнасилован. Отчего – Бог его знает, но такая мысль, такой ужас всегда висел над его юным и измученным существом.
– Привет, – сказал трем собутыльникам Петрищев, – сидим?
– Сидим, – ответил старший из них, доктор наук Ломаков. – Присоединяйся, мы говорим о любви.
«Так, – подумал Петрищев, – началось».
– Ну что ж, – сказал он с хрипотцой, – присоединюсь.
Ему налили, он, не дожидаясь тостов, выпил и сказал с горечью и тоской:
– Насиловать будете?
Ломаков озадачился и, внимательно всмотревшись в лицо Петрищева, спросил:
– Кого?
– Ну как кого, – горько сказал Петрищев, – меня.
– Так, – сказал интеллигент Петров, – приплыли, мальчики…
– Не томите, – сказал Петрищев, – я так уже устал, что сил нет. Кроме того, у меня за плечами два года рукопашного боя. Так что посмотрим еще, кто кого…
Ломаков встал, посмотрел пластмассовый стакан на прозрачность.
– Пьем за понимание, – сказал он, – пусть в мире не будет войны.
Все с хрустом чокнулись и выпили.
– Да, – сказал Петрищев укоризненно, – а с виду – интеллигенты.
Голова у него заваливалась немного в бок, но видел он все прекрасно.
«В лесу стояла тишина, – писалось у него в голове, – Бобрыкин закопал в песок оружие и увидел врагов».
– Мы, по-моему, – сказал Петров, – говорим немного о разном. Вы, как вас там…
– Петрищев, – сказал Петрищев.
– …Петрищев, – вставил Петров, – видимо, чем-то расстроены. Это пройдет. Главное, как писал Пастернак, – в подробностях.
Петрищев пристально всмотрелся в окружающие лица. С неба начал капать мелкий, но чрезвычайно пронзительный дождик.
– Да, – сказал Петрищев, – насильники оказались не-де-е-способны.
– Точно, – сказал Ломаков, – мы свое уже отнасильничали.
– А знаете, – вдруг улыбнулся Петрищев, – мне сегодня исполнилось двадцать пять лет.
Элеонора
Вдова
У Элеоноры Майской умер муж Вова. Что делать? Ничего. Схоронили. Трагедия.
На кладбище Элеонора пришла с утра на следующий день. С покойником, значит, позавтракать. Принесла початую бутылку водки, судок холодца и газету, чтобы сесть на нее и платья не испортить.
Выпила рюмашку, выхлебала чуток холодца, губы утерла и говорит:
– Вова, на кого ж ты меня оставил.
Сказала. Подумала. Не понравилось ей.
Выпила рюмашку. Закурила.
– Вова, – говорит она, – в чем дело?
Встала. Походила вокруг могилки. Рюмашку. Сложила газету в сумочку.
Мертвая фотография смотрела на нее глазами Вовы. Рядом, через могилку, безутешная семья и горюющие товарищи провожали в последний путь дорогого Николай Алексеича. Слова настоящего горя сыпались на Элеонору, как жуки в майский денек.
–…Помним его, и всегда будем помнить, – говорил худощавый оратор в кожаном пальто. – Скорбь наша неподдельна и не имеет границ.
– Вот же ж суки, – сказала отмороженными губами Элеонора.
Где-то недалеко, тут же рядом, на кладбище вдруг зазвучала труба. В осеннем воздухе все остановилось.
«Вот, – подумала вдова, – вот…»
– Когда умолкнут все песни, – запела Элеонора вслед за трубой, – которых я не знаю, в терпком воздухе крикнет…
Присев на черный, еще ничем не засеянный холмик могилки, она, раскачиваясь всем телом, шептала в мелодию…
– …Сегодня все хорошо, сегодня хорошо-о-о, я зна-а-аю сегодня все хо-ро-шо, все будет – хорошо.
Человек-человек
Лялик был великовозрастным ребенком. Жил с мамой. Пил чай. Смотрел телевизор.
Один раз приходит домой, а там с мамой пьет чай Элеонора.
– Садись, Лялик, – устало сказала мама. – Это – Элеонора. Это – Лялик. Лялик, сядь.
Лялик сел. Выкушал чаю с сухариком. Молчит.
– Ну ладно, – говорит мать, – пойду к соседке за луком, а вы тут поговорите.
– Ну что, Лялик Евгеньевич, – говорит Элеонора, – будем мужем и женой.
– Как в церкви, – подумал Лялик и умилился.
– Женщина я добрая, – продолжила Элеонора, – но требовательная. Да и мать за тебя хорошее приданое дает…
– А вы какие телевизионные передачи больше любите? – заинтересовался Лялик.
Элеонора заплакала и подошла к окну. Лялик почувствовал себя виноватым и принес из спальни огромного плюшевого медведя.
– Знаете, – сказал он застенчиво, – это медведь.
Элеонора из окна видела богатое подворье, высоченный с колючей проволокой и металлическими воротами забор.
– Знаешь что, – сказала она с улыбкой, повернувшись к Лялику, – пошли в парк, там сегодня работают карусели.
– Пошли, – задумчиво сказал Лялик. – Только ведь я карусели не люблю. Просто не надо плакать, я человек-человек.
Дерево-жизнь
На Пасху из большого далека к Элеоноре приехал брат. Походил. Посмотрел на Лялика. Лялик, конечно, все ему про себя рассказал. Брат купил ящик водки и стал пить, обучая этому нехитрому мастерству всех желающих.
– Попить водки – надо, – говорил брат. – Ты, Лялик Евгеньевич, пойми: жизнь, она не идет прямо, она не товарный поезд. Растет она наподобие бузины – сразу и во все стороны.
– Бузина – не дерево, – замечал Лялик.
– Да уж, конечно, не дерево, – кивал головой брат. – Вот я, к примеру, стал недавно слепнуть. Что, ты думаешь, предпринялось за меня в жизни?
– Что? – спрашивал Лялик.
– Уехал, – сказал Заболот, – к чертовой маме.
– Хорошо, – говорил Лялик.
– Конечно, хорошо, – радовался обоюдному пониманию брат. – Приехал вот к тебе в дом, свою давнюю сестру проведать. Хорошо?
– Хорошо, – улыбался Лялик Евгеньевич.
– А что теперь? – спрашивал Заболот. – Скажи мне, деверь, мать твою за ногу.
– Оставайся, – разрешал муж сестры, – мы тебя любим.
– Да уж, конечно, любите, – стонал Заболот, прикрывая лицо руками, – еще б меня не любить, меня не любили только ленивые, а еще идиоты.
– Я не идиот, – говорил Лялик Евгеньевич озабоченно, – я скромный.
– Точно, – соглашался Заболот, – скромный. Идиот – я.
– Нет, – серьезно говорил Лялик, – ты тоже не идиот. Ты не бойся. Я тебе помогу.
В огороде инеем покрывалась зеленая многолетняя петрушка. Пьяный Заболот под осенним дождем в обнимку с Ляликом рвал ее на закуску. Ветер трепал им души, а низко стелющийся дым из флигелька окутывал жизнь непроходимой периной. Дни выдавались все питейные, все густые, непроницаемо плотные. Ночью спали они на одной кровати в обнимку. Элеонора боялась заходить к ним во флигелек.
Лялик Евгеньевич с восторгом и детской неподкупной радостью говорил Заболоту о своей жене. О том, какая она ласковая с ним бывала, и как это хорошо, и как это.
Заболот быстро худел, чувствовал красоту души и мира. Читал нараспев стихи, думал вслух и учил Лялика приемам перекрестной рифмовки и рукопашного боя.
С Элеонорой простились как-то ночью, когда Лялик Евгеньевич крепко и пьяно заснул.
– Уходишь, – тускло сказала Элеонора.
– Натюрлих, – ответил Заболот, – мне, сестра, на станцию, где раскинулось железнодорожное дерево и врастает в пространство душа.
Дирижеры луны
Прошел год. Потом взял и прошел следующий. Потом замелькало. В глазах рябило. Приходы и уходы электричек пунктиром прошивали жизнь, и она по ночам утомленно вздыхала.
Элеонора работала в библиотеке, в хранилище. Здесь всегда было холодно. Лялик, у которого в последнее время центростремительно портился характер, все ухудшался. Он тосковал, часто плакал. Волновало его многое. Элеонора же занимала ровно столько, сколько и росшая под окнами великолепная бузина.
Однажды он увидел в окне, как дрались две собаки. Дрались они насмерть. Так, наверно, и волки не дерутся. Хотя, что можно сказать о волках? Мало.
Элеонора пришла вечером, а Лялика уже не было. Сидела стертая плоть, как вчерашняя шкура змеи. Назавтра его забрали.
Проведывать было далеко. Да и что было проведывать. Мало что. Свекровь съездила всего раз и сказала Элеоноре:
– И ты больше не езди, не надо. Бог с ним.
Как-то в сумерках Элеонора шла по больничному двору наискосок к воротам. На лавочке сидела выпившая молодежная компания.
– А теперь, – громко объявил местный гитарист и хороший парень, – вы услышите хит, который называется «Дирижеры луны».
– Уау, – заорала молодежь и забряцала бутылками.
Трамвай, где сидела Элеонора, почему-то сильно качало.
«Как катер», – подумала она.
– Ваши билеты, – попросил контролер.
– Мне – сорок пять, – объяснила Элеонора. Контролер прошел по салону. Вернулся. Присел рядом и говорит:
– От меня в прошлом году жена ушла. Я думал, что к кому-то, а потом оказалось, что от меня.
Пух лебяжий
Лебеди – странные звери. Приходишь к ним на городской пруд. Берешь с собой хлеб, вино, пальто теплое надеваешь, чтобы время текло незаметно. Садишься на лавочку. В Германии, допустим, они крытые и утепленные.
Вода изумительно черная, непрозрачная, городская. Камыши стрелами застыли и стоят. Когда начинается ветер, слышно, как на вокзале объявляют приходы и отходы, приливы и отливы, замерзать и плакать не рекомендуется. Вообще, скажем так, жизнь меняется в тишине и одиночестве. Кто желает что-нибудь изменить, должен затихнуть и не шебаршиться, лучше даже не дышать. Дыхание, оно что, – след души. Посему – ни-ни.
Хлеб этот лебеди все равно не жрут. Плавают вокруг тебя, наблюдают. Но ты ведь – человек. Посему, они не жрут, а ты кидаешь. Пусть не жрут, это их проблемы.
Солнце садится рано. Закаты – вот повод для вина. Вода в пруду окрасится, тут ты и достаешь прибереженочку. Тоже красненькое, холодное. Не противно.
Пить следует маленькими глотками, чтобы не разрушить. Глотнул – отставил. Глотнул – отставил. Харю под лучики закатные, ушами волны ловишь.
Тяжелее всего женщинам. Они не пригодны молчать.
Часть 3
Лирическое моделирование
(с. Соленое)
В Мексике – ибо речь идет о Мексике – искусства нет, а все вещи чему-то служат. Антонен Арто
Только честному человеку подобает быть атеистом. Дени Дидро
Как мы поживаем тут? Да никак… А. П. Чехов
Тегерань
Дрезина – не самолет. Взлетит если, хрен поймаешь.
Положи, мальчик, камешек под колесо.
А скорость? А ветер? Соленое небо? В книге не заметишь, задницей не заслужишь.
Скажи мне, товарищ Каин, где, все-таки, брат твой Авель?
– Здесь, – отвечаю с гордо поднятой головой, – здесь, – говорю я вам. – Между Тихоновым и Пагрою, у соляных лабиринтов, у реки Бучейки, где смолит свою одинокую лодку великолепный рыбак.
– Не томи, Николаич, – говорит ему Александрина в платке.
И ложатся они на белый и мокрый песок.
Я лично, завидую.
Колечка К. Телеграф
«Мамочка, здравствуй. Что, право… Ты-то, как? Видишь ли ее? Не буду предаваться унынию. Как папа? (вымарано)
На станции меня все уважают (вымарано). Живу у одной женщины. Молоко у нас дешевое. Ни о чем не думай.
Говорят, грибов тут бывает много. Яйца покупаю. А хлеб тут не пекут.
Да, мама, сходи, пожалуйста, к ней и забери два моих свитерка. Один, ты знаешь его, серенький, вышли. По вечерам тут холодно.
Под окнами у меня сад и собака. Так что все еще наладится. Кроме того, не смей грустить. Скопим денег – уедем на север.
Твой сын Николай».
Тропы Троп
Упала с неба звезда Полынь и стала железной дорогой.
Августовская теплынь. Стрижи, какие-то чайки с ближайшего моря, коршуны, вероятно, сычи, ночью – филин. Полтора года как пришли волки. Шли трудно. Пятнадцать лет в пути.
Начальник станции – Свирид. Лесок. Меловые откосы. Грибы – есть. Вода – ужас. Бабы – стервы. Клава – блядь.
Дядь Вань
Саша Мазик спрыгнул с электрички утром. Миновал вокзал, военкомат, пивную. Впотьмах отыскал дом. Перемахнул забор. Тут же у забора встретил хозяина в трусах. Поутру мочился.
Мазик достал нож и зарезал его. Перелез забор. Почистился. Огляделся.
Около восьми сидел на вокзале и ждал электричку. Клонило в сон. Небо беременное шло брюхом.
– Как дела? – спросил Мазика начальник путейной части.
– Наладились, – улыбнулся Саша, – наладились, дядь Вань.
Волк
Приходил он один. Как правило – в обед.
Неспешно взбирался на холм и смотрел на собак.
Село и станция лежали перед ним внизу. В тылу оставались степь, лесок и речка.
Он ложился и смотрел.
В сумерках, очнувшись, скалил зубы, дышал ветром, ловил мышей.
«Да уж, – думал он, – хорошего мало».
Встречи с Лиз
– Хочешь, – сказал один покойник другому, – счастья?
– Нет, – ответил первый, – зачем. Догонимся талой водой.
Поп
Церкви в селе нет. Есть поповский дом и флигель, где и служат службы. У попа Валентина отличное низкое женское контральто. По вечерам он для себя поет Доницетти «Любовный напиток». Естественно, на итальянском.
Крупный план. Соленое. Поп поет Доницетти. Волк ловит мышей. Встречи с Лиз.
О дивная страна, о дорога, о пахнущая полынь.
Стадо
Мазики держали годовалого бычка. Ну вы в курсе.
А во дворе высокой горкой лежали ворованные шпалы.
В стаде бык терялся.
Зайдя во двор, бросался к шпалам и совокуплялся с ними неутомимо.
– Определенно, он видит в них индивидуальность, – задумчиво сказал Заболот.
Смоляной бычок
Лето кончалось. Ливни стекали в городские пруды, гладь которых натягивалась и чернела.
Лопнувшие яблоки катались под ногами и утром лежали холодные. Николай собирал их. Нес на дождливый базар. С базара шел промокший и пьяный. Соседка помогала с бельем. За это ей причиталась ласка с утра и в сентябрь прокопать огород. Немного, если спокойно.
Женщину надо поцеловать. Обязательно. Мой вам совет.
«Чушечка, – думал кратко Николай, – влажненькая моя».
В сентябре соседка забеременела.
– Хорошо все-таки, – говорил он приятелю, – соседу подарок и Богу человек.
История
Печальный пес ухватил гимназиста за задницу. Получилось пребольно.
– Сам виноват, – написали в газетах, – пес был совершенно здоров.
Наймичка
Вышинская Марта работала в банке. Получала хорошо. Летом поехала в деревню с мужем отдыхать, да и переспала в стогу сена с подвернувшимся мужиком.
– Как наймичка, – думала она мечтательно, идя домой простоволосая, босая, с мокрым букетом в руках.
Книги
Дед Филокей прочитал Эдгара По и Майн Рида. Всю следующую ночь с Григорием Пахомовым копали ямы с целью добывания кладов.
Сначала на пустыре за коровником отыскали длинную и сухую осину. В полночь от самой длинной тени самой толстой ветви отсчитали дюжину шагов на зюйд-зюйд-вест и стали рыть.
Утро выдалось неожиданно холодным и дождливым. В выкопанных ямах собирался российский дождик. Серое небо дрожало и по краям сливалось с землей.