Текст книги "Царский духовник"
Автор книги: Владимир Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Те, что посильнее были, пробивались сквозь толпу в двери церковные и сами начинали, другим не веря, искать князя Глинского в церкви.
Наконец досталась толпе жертва ее обреченная. Зверем голодным завыл народ, увидев, что вывели из дверей боярина ненавистного, бледного и трепещущего.
Десятки рук держали его, был изорван кафтан его дорогой, по лицу кровь струилась… Частым дождем сыпались на него удары свирепые, и видно было, что недолго князю Глинскому выдерживать ярость толпы народной. Не было над несчастным боярином ни суда, ни допроса перед судьями-палачами его многочисленными: сразу отовсюду надвинулись на него свирепые мстители – ножи засверкали, копья поднялись, кулаки дюжие стали удары наносить. Стонал ли, кричал ли князь Юрий Васильевич Глинский – не слышно было, а когда пробились к жертве своей те, что сзади были, увидели они лишь труп бездыханный, растоптанный, изуродованный… Да и того вскоре не осталось от богатого, гордого боярина: на мелкие клочья разорвала озверелая толпа своего ненавистника.
СТАРЕЦ СИЛЬВЕСТР
Далеко от Кремля, в закоулке пустынном, безлюдном, сидел в этот день старый священник, отец Сильвестр; все пекся о найденыше своем, об отроке-сироте, Сенюшке бездомном. Унес его отец Сильвестр подальше от толпы мятежной и непрестанно о нем заботился. Каждый день, походив по городу сгоревшему, побродив в слободах уцелевших, добывал старец хлеба кусок, или овощей каких, или молока для парнишки бедного. Сильно ушиблен был Сенюшка на пожаре, разболелся он, ослабел. Если бы не старец Сильвестр, пришел бы парнишке конец, но болело о бедняге сердце старого священника, и хотел он его выходить. В закоулке пустом сложил старец шалаш малый из досок и бревен обгорелых и положил туда питомца своего нежданного. Собирал он на пустырях московских травы целебные, прикладывал их к обожженному телу отрока, освежал он голову парнишке водой из колодца ближнего. Мало-помалу легче стало парнишке – и бредить он перестал, и не стонал уже тягостно, как прежде.
Сидел старец Сильвестр возле Сенюшки и тихим голосом вел с парнишкой бездомным беседу благочестивую.
– Ты не ропщи, Сенюшка, что потерпел ты тяжко, спасая ближних своих. Здесь, на земле, грешный люд живет, здесь никто тебе за поступу твою спасибо не скажет. Да зато Господь Бог на небесах видел подвиг твой любвеобильный и записал Он его на скрижалях Своих нетленных. Ты мал еще, а все же сумел Богу послужить… За то ведь, Сенюшка, не оставит тебя Господь. Кто душу свою за ближнего положит, тому Царствие Небесное открыто, отроче ты мой милый…
– А что, батя, – спросил Сенюшка слабым голосом. – Видал я, как на пожаре многие люди чужим добром живились. Чай, покарает их за то Господь? Ведь то дело недоброе?
– А ты, отроче, не осуждай других и на них кару Божию не призывай. Бог на небесах Сам знает, кого покарать, кого помиловать. Точно, немало грешников на земле есть, да каждый грешник спастись может покаянием и молитвой. И тот грешник раскаянный милее Господу Богу, чем сотни праведников, гордых в правоте своей. По неразумию да по неведению своему творят они дела злые.
– А за что, батя, послал Бог на Москву такую беду великую?
Ласково усмехнулся старец Сильвестр и парнишку по голове погладил.
– Про то, милый, не нам с тобою ведать. Вот лучше испей водички да хлебца поешь.
Хлеб хороший, сегодняшний; подали его мне сегодня в слободе заречной, и за то благословит Бог даятелей.
Отломил Сенюшка кусок изрядный от ковриги хлебной и стал есть.
– А ты что же, батя? Иль охоты нет хлебца отведать?
– Обо мне не думай, отроче мой милый: лишь бы тебе хватило, а я к излишеству не привык. Да и не много нужно телу моему старому.
– А вот, батя, протопоп софроньевский – тот, слыхал я, без меры ест. Уж и толстый же он, батя, в три обхвата! Когда по улице идет, все на него пальцами кажут, все усмехаются.
– Не след, Сенюшка, глумиться. Если грешит протопоп софроньевский, за то с него Бог взыщет, не людское дело судить ближнего…
Замолчал парнишка, замолчал и старец. Тихо было в закоулке безлюдном, не доносились туда ни голоса людские, ни звон колокольный.
Неподалеку от старца и парнишки была яма глубокая да широкая, до краев лопухом и бобыльником поросшая; когда-то была та яма колодцем, да потом засорился, иссох колодец, и забросили его посадские, зарос он травою, и среди нее только прогнивший сруб деревянный остался. С той стороны, из-под этого сруба старого, раздалось вдруг кряхтение тяжкое, показалась из-за лопухов чья-то голова взъерошенная – и увидели старец с парнишкой неведомого человека, молодца дюжего, что выползал из чащи травяной. Запекшейся кровью было испятнано лицо его, была изорвана в клочки рубаха его пестрядинная; да и на одну ногу приметно он прихрамывал… Недобро глядели глаза его черные, крепко сжаты были губы его, и озирался он вокруг, словно дикий зверь загнанный. Поглядел он на старца да на парнишку, кругом взглянул – и со всех ног бросился к отцу Сильвестру… А как увидел около старого священника каравай хлеба едва початый, громким голосом закричал:
– Отдавайте мне хлеб-от! Второй день не ел.
Поспешно поднялся старец Сильвестр и нежданному гостю хлеб протянул.
– С Богом, молодец, ешь сколько душе угодно…
Обеими руками ухватился бродяга окровавленный за хлеб свежий и начал его грызть, отрывать и глотать поспешно, ничего кругом не замечая. Видно было, что утолял он голод не однодневный.
Скорбными очами следил за ним старец Сильвестр: был то грабитель тот, что у старого посадского на Варварской улице кубышку с деньгами ограбил. Он-то, грабитель случайный, не признал старца Сильвестра, а доброму священнику сразу в глаза бросилось его лицо дикое. Узнав грабителя, с великим сокрушением глядел на него старец Сильвестр.
Вот уже половина каравая в глотке у молодца пропала, словно ее и не было; стало покойнее лицо дикого грабителя: сытее стал парень.
Тогда положил отец Сильвестр ему руку на плечо и кротким голосом сказал:
– А что, друже, кажись, не к добру тебя привело грабительство?
Вздрогнул парень, из грязных рук хлеб выронил и пугливо уставился на старца… В очах его диких смешались ярость великая со страхом великим: не знал он, что делать, – схватить ли старика за горло или бежать пуститься… Да вгляделся он в сияющие очи старца неведомого и недвижим на месте остался… Узнал он тот самый взор всемогущий, который остановил его во время грабежа постыдного… Как тогда, остался он недвижим и робок и не смел слова сказать…
Улыбнулся старец Сильвестр, еще раз на плечо молодцу руку свою худую положил и молвил ему голосом кротким:
– А скажи-ка, молодец, отчего ты, словно зверь дикий, от людей на пустыре хоронишься? Скажи-ка мне, отчего ты хромаешь, отчего у тебя лицо окровавлено?
Замялся грабитель, перекосилось лицо его, сверкнули очи свирепые, и потупился он, ни слова не говоря.
– А ведь я знаю, молодец, почему ты от людей бежишь! Сотворил ты грех великий и теперь кары страшишься.
С трудом большим стал на ноги подниматься грабитель, стал кругом себя руками искать – не попадется ли камня или кола какого-нибудь.
– Сиди смирно, сын мой, – молвил ему кротко старец. – Не выдам я тебя приставам царским, да и грех твой я уж давно забыл. Не страшись меня и злобы не питай… А ежели хочешь гнев свой излить, – вот тут перед тобою старец бессильный и отрок недужный…
Перестал хромой грабитель подниматься; принялся он снова за краюху хлеба недоеденную, а все же поглядывал на старца глазами недоверчивыми. Старый священник так же кротко смотрел на него, да еще поближе к нему ковшик с водой свежей подвинул.
– Ну-ка, молодец, расскажи нам, что с тобою приключилось? Да знаешь что: по душе говори, всю правду истинную. Из нас тебя выдавать некому, не опасайся.
– Вижу, батюшка, – ответил м'олодец окровавленный. – В ту пору, как испугал ты меня очами своими, пустился я бежать по улице; разметывал я народ по обе стороны, раздавались за мною крики и проклятия – а все бежал я без памяти… До самого конца улицы Варваринской добрался я и там уж отдышался немного… А тут как раз весь народ к площади отхлынул, и был я один-одинешенек… Глянул я близ себя – лежит возле груда добра чужого: вижу я одежду богатую, кубки серебряные, укладки, накрепко запертые… Опять забрало меня за сердце, опять корысть проклятая потянула меня на грабеж неправый… Бросился я со всех ног забирать добро чужое, а тут и пришла мне незадача… У того добра – из боярского дома было оно вынесено – сторожил холоп боярский, и был у того холопа в руках самопал заряженный… Стоял тот холоп в сторонке, и не приметил я его… Увидел он меня, грабителя, стрельнул прямешенько в меня: угодил мне заряд в ногу правую, и упал я наземь… Услыхав тот выстрел, сбежались другие холопья боярские и на меня набросились… Уж тут, должно, меня мой угодник выручил: из сил последних поднялся я на ноги, оттолкнул от себя слуг боярских и бежать пустился…
А из раны-то кровь текла и за мной следом пятнами ложилась… И кричали за мной холопья боярские: “Держите его, вора-грабителя! Вот он бежит – с ногой перебитой… держите его!”. Слава Богу, мало на улице народу было, да и не посмел никто мне дорогу заступить… Бежал я, бежал и забрел в этот самый закоулок безлюдный; увидел я здесь колодец старый и схоронился туда… И рад же был я, что глубока яма колодезная, что густой травою она поросла: было где мне схорониться, отлежаться…
Слушал отец Сильвестр рассказ грабителя со скорбью великою; несколько раз он головою качал, и даже слеза светлая упала на седую бороду старца доброго. Горько было ему слушать повесть грехов людских, горько было ему видеть падение души людской.
– Ну, вот видишь, молодец, как Господь карает за корысть неправую! В первый раз остановил тебя Бог от греха рукой моею слабою, а во второй раз наказал он тебя болью великою и страхом жутким. Каешься ли ты теперь в прегрешении своем?
Бросил на землю парень остаток ковриги хлебной, сам к земле головой припал и зарыдал-завопил глухо и скорбно:
– Да будет Господь милостив ко мне, грешному!
А старец Сильвестр, глядя на грешника раскаянного, улыбался светло и говорил голосом кротким:
– Не отчаивайся, сын мой: велика милость Господня!
ВО ДВОРЦЕ ВОРОБЬЕВСКОМ
На Воробьевых горах стоял летний дворец юного царя Иоанна Васильевича. Был тот дворец хитро изукрашен резьбою и всяким вымыслом плотничьим, вокруг двухъярусных хором шли переходы крытые, шли столбики точеные, тянулись галерейки долгие; по бокам кровли дощатой вырезаны были петушки да узоры разные; выкрашены были узоры алой да лазоревой краской. Немного горниц было во дворце летнем: был там верх царев да верх царицын.
Жилище доброй царицы Анастасии Романовны не блистало убранством богатым; не лежали на скамьях дубовых сукна разноцветные; на столах не пестрели камк'и дорогие; не были своды горниц царицыных расписаны цветами да вавилонами. Не любила кроткая царица Анастасия Романовна пышности да роскошества и в палатах московских Богом молила она юного супруга не украшать обиталище ее. А тут в летних хоромах и совсем просто жила великая княгиня, государыня московская.
И никогда не любила молодая царица пышности: смиренна, набожна, разумна и добра была Анастасия Романовна, дочь вдовы боярской Захарьиной. Свято помнила она, что сказал чете царской новобрачной святой отец митрополит в великий день бракосочетания царского; а сказал он, владыка мудрый, словеса многозначительные: “Днесь таинством Церкви соединены вы навеки, да вместе поклоняетесь Всевышнему и живете в добродетели; а добродетель ваша есть правда и милость. Государь, люби и чти супругу; а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест глава церкви, так и муж глава жены. Исполняя усердно все заповеди Божественные, узрите благая Иерусалима и мир во Израиле”.
Помнила все это царица юная, помнила она, как явились они перед народом в Кремле, как громовыми кликами приветствовал народ молодых царя и царицу, и поступала она во всем так, как наставлял ее святой владыка. Не нужно было молодой царице хором пышных, величия царского; нужно было ей только одно: благие дела творить, душу свою спасать.
И царя молодого воодушевляла юная царица на дела благие. Милостив был Иоанн Васильевич к приближенным своим, щедро сыпал он им дары свои богатые; царица тоже щедра была, да по-своему: дарила она казну свою нищим, больным, сирым.
Часто, послушав совет кроткой супруги своей, юный пылкий царь Иоанн Васильевич затевал хождение молитвенное; пешком зимою ходила царская чета в Троице-Сергиеву Лавру и проводила там долгие дни молитвы и покаяния.
Но, как говорит достоверный источник, ни эта “набожность Иоаннова, ни искренняя любовь к добродетельной супруге не могли укротить его пылкой, беспокойной души, стремительной в движениях гнева, приученной к шумной праздности, к забавам грубым, неблагочинным. Он любил показывать себя царем, но не в делах мудрого правления, а в наказаниях, в необузданности прихотей; играл, так сказать, милостями и опалами; умножая число любимцев, еще более умножал число отверженных; своевольствовал, чтобы доказывать свою независимость, и еще более зависел от вельмож, ибо не трудился в устроении царства и не знал, что государь истинно независимый есть только государь добродетельный”.
Вместе с тем, повинуясь во всем своему супругу юному, царица Анастасия Романовна, словно предчувствуя свою кончину раннюю, отрекалась от всякой пышности, от всякого блеска показного. Много боярынь, много служанок было у нее, ломились кладовые царицыны от сосудов и тканей дорогих; каждый день присылал к ней молодой государь Иоанн Васильевич мастеров искусных с вопросом участливым – не надо ль чего сделать, смастерить. Была у нее власть и самой попросить любое украшение, какое по душе ей, – но ни на что не влекло молодую царицу: не манили ее ни наряды богатые, ни утварь резная, ни вышитые сукна иноземные… Ко всему тому относилась царица молодая покойно и ничем роскошествовать не желала.
Вдыхая летнюю горячую струю знойного воздуха, сидела Анастасия Романовна в тереме своих хором воробьевских; не было около нее обычной толпы боярынь знатных, только двух оставила при себе молодая царица, и были то – князя Юрия Темкина боярыня да еще Нагая – боярыня. Обе те в глаза глядели государыне молодой, ожидая от нее приказания. Но недвижимо сидела молодая царица, устремив блуждающий взор в узкое окно терема…
Было на что глядеть молодой царице. Весь край неба, что склонялся к Москве обширной, заволокли густые клубы дыма зловещего; издалека казалось, что там огромная печь топится, что беспрестанно вылетают из той печи искры огненные и дым валит облаками неудержными…
Изредка отводила молодая царица свой взор испуганный от окна теремного и глядела в трепете скорбном на иконы святые, что стояли в углу красном в ее тереме укромном. Тогда хотелось молодой царице припасть с молитвою горячей к тем иконам святым, да не могла она оторваться от зрелища страшного… Видно было ей, как взлетали языки пламени огненно-красного над далекими строениями Москвы великой, как на верхушке этих языков пламенных чернел и клубился дым черный, как помрачалась вся ширь небесная от того пожара ужасного…
Шепча молитву тихую, смотрела молодая царица на пожар бушующий. И спрашивала она всею душою своею трепещущею у Господа: “За что наказуеши, Господи? Я ли в том виновата, мой ли супруг-царь провинился? Коли прегрешили мы перед Тобою – карай нас, а не народ наш… Ни в чем не повинны люди бедные, нищие! Обрати, Господи, гнев Твой на рабу Твою; все стерплю, благословляя имя Твое святое!”.
А вокруг молодой царицы суетились две боярыни. Одна за другой подходили, не боясь оклика сурового от кроткой Анастасии Романовны, и докучали ей заботами непрошенными.
– Не повелишь ли, государыня, чего испить подать?
– Не повелишь ли, государыня, чего искушать подать?
И видя нежелание царицыно, отходили от нее на малое время докучливые боярыни.
Поджидали они у самых дверей, позовет ли их царица молодая. Но все глядела свет-Анастасия Романовна в окно, где пожар пламенел, и опять подходили к ней боярыни неотвязные.
– Не повелишь ли чего испить, государыня?
– Не повелишь ли чего искушать, государыня?
Опять отсылала их назад молодая царица. Опять глядела она в окно, багровым пламенем светящееся, и опять в кротких очах ее нарождалась, вместе с этим пламенем багровым, скорбь глубокая, неизведанная. Опять тяжело вздыхала она и шептала молитву горячую Спасителю.
В тесном тереме тихо все было, не то что в большом дворце московском, где отовсюду слышался назойливый говор челяди царской; не бряцало оружие стрельцов, не раздавались крики скоморохов потешных.
Застыла молодая царица… Не слышала, что вокруг нее делается…
Пожар московский все бушевал и пламенел; все грознее охватывало небо зарево зловещее. Играли кровавые отблески на тех облаках, что покрывали небо вечернее над горами Воробьевыми: чем более смеркалось, тем страшнее казался пожар далекий, великий…
Скрипнула дверь теремная, показалась на дороге пожилая боярыня; была та боярыня теткою царицыною, женою боярина Захарьина. Поклонилась она в пояс племяннице, великой княгине-царице, и молвила жалобным голосом:
– Чтой-то, государыня-царица, в тереме у тебя темным-темнешенько? Чай, одолели тебя думушки скорбные, и забыла ты о трапезе вечерней? А боярыни, голубушки, видно, тоже задумались: тебе, государыня-царица, напомнить не успели? – прибавила боярыня Захарьина, с усмешкою неласковой глянув на обеих боярынь.
Вокруг доброй царицы Анастасии Романовны всегда ее ближние боярыни свары да попреки меж собою заводили; знали они, что все спустит им молодая кроткая царица. И на этот раз ответили обе чередные боярыни: Темкина княгиня да боярыня Афимья Нагая.
– Мы государыне-царице уже не раз о трапезе докучали.
– Мы не как другие: свое дело блюдем.
Заговорили обе боярыни бойко и голосисто; разогнали они забытье молодой царицы.
Отвела Анастасия Романовна очи от окна теремного, оглядела боярынь ближних и головою покачала.
– Все-то вы ссоритесь да перекоряетесь, боярыни. Хоть бы о том помыслили, в какое время свару завели! Оставь их, тетушка, лучше скажи мне, не было ли гонцов из Москвы? Не угомонился пожар лютый? Перестал ли бушевать черный народ московский?
Опять поклонилась боярыня Захарьина в пояс царице-племяннице и спесиво вперед других боярынь выступила: вот-де вам, супротивницы! Меня-де, а не вас царица спрашивает!
– Были гонцы, государыня-царица, как не быть – были… Говорят, опять запылала Москва со всех сторон, да как раз в тот день, когда князя Юрия Глинского народ московский насмерть убил… И никак не справятся люди московские с огнем-полымем…
Чай, скоро от Москвы одни головни останутся… Попустил Господь за грехи наши напасть великую!
Бледностью покрылся прекрасный лик царицы Анастасии, слезы крупные – что твой жемчуг бурмицкий, закапали из очей ее скорбных; катились те слезы царицыны на ее летник, жемчугом вышитый, и словно сливались друг с другом оба эти жемчуга: и живой горячий, и холодный бесчувственный.
Глядели боярыни на свою царицу молодую, и уж тут было им не до ссор да попреков; вместе с нею и они закручинились. А царица, в горести своей глубокой, жалобно причитать начала:
– Настало горюшко великое; наслал на нас Господь напасть грозную! Дотла выгорит Москва златоглавая: сгорят храмы Божии, сгорит наш дворец царский… Где будет нам головушку преклонить, где будет супругу-царю править-царствовать?! Смилуйся, Господи, над нами, грешными, не попусти вконец погибнуть!
Звонко разливалось по терему тесному жалобное причитание царицы молодой; слушая его, запечалились и старые боярыни, стали тоже слезами обливаться, молитву шептать устами трепетными. Слышалось в царицыном тереме стенание, слышались вздохи тяжкие, призывалось имя Божие.
Опять дверь скрипнула, и вошла в покой царицын старуха, росту малого, сгорбленная, сморщенная. Оглянулись боярыни и в полумраке вечернем едва признали старую няньку царицыну, Агапьевну. Ветха уже годами была старуха и редко слезала она со своей лежанки теплой, редко утруждала свои ноги больные. Потому подивились все боярыни, подивилась и сама царица Анастасия Романовна, увидев ее в тереме.
– Что сполошилась, Агапьевна? – спросила ее царица, отирая рукавом кисейным слезы с очей своих.
Хотела ответить дряхлая пестунья царицына, да тяжко закашлялась от натуги да устали. Присела она на лавку, насилу отдышалась и голосом хриплым, дребезжащим говорить стала:
– Старец пришел к тебе, царица…
Опять подивились Анастасия Романовна: часто к ней за милостынею богатою хаживали иноки да инокини разные, всегда она их одаривала и привечала; да теперь, кажись, не такое время было, и не ждала царица никого из странников.
– Какой такой старец, Агапьевна? – спросила она у старухи.
– А не знаю, государыня-царица, не знаю, дитятко мое… Говорит тот старец, будто на нем сан иерейский, будто у него до самого царя дело есть. Хороший старец, государыня-царица; речи такие разумные, только очи так строго смотрят, словно пламенем палят.
Неведомо почему, как молвила старая нянька царицына о строгих очах старца пришедшего, испугались боярыни, да и у самой царицы молодой сердце похолодело.
Перекрестилась Анастасия Романовна на образ и велела боярыне Захарьиной, чтобы допустили в терем ее старца неведомого. Когда вышла тетка царицына, настала в тереме тишина глубокая; все дыхание затаили, все с трепетом ожидали, что-то будет… Мерцали у икон огоньки лампадок ярких, озаряли они темные лики святых; в окошко терема багровые отблески зарева врывались. Жутко было…
Отворилась дверь, и вошел в терем царицын старец, забелели в полусумраке его седые волосы длинные; на белой стене черной тенью выделилась его ряса длинная; сверкнули к царице молодой его очи пламенеющие. Молча вошел старец, молча остановился у дверей и поклона царице не сделал. Но сама молодая царица, словно чьим-то велением подвигнута, подошла к старому священнику и преклонилась перед ним, ожидая благословения. Прозвучал тогда в тереме сильный и ясный голос старца:
– Повели, царица, боярыням своим выйти; хочу с тобою одной беседу вести.
Махнула рукою царица Анастасия Романовна своим боярыням ближним, и поспешно вышли они из терема, обходя боком старца неведомого; кряхтя и охая, поплелась за ними и старая нянька царицына.
Тогда только благословил старец молодую царицу и с нею беседу повел.
– Хочешь ли ты, великая княгиня и царица русская, блага своему супругу-царю и всей земле своей?
Властно говорил неведомый старец, в самую душу молодой царицы проникал его взор могучий. Трепетным голосом отозвалась на вопрос его Анастасия Романовна:
– Всем сердцем, всей душой желаю я блага и супругу своему, и земле русской.
– Знаю я, – сказал старец, – что ты, раба Божия Анастасия, из доброй благочестивой семьи боярской. Знаю я, что почитаешь ты храмы Божии, что щедра ты к нищей братии… Да кроме того наложил на тебя Господь еще долг великий… Юн годами супруг твой, владыка земли обширной; стоят кругом него худые советчики, отвлекают его от забот государских потехами разными… На тебе, царица, долг лежит – образумить царя юного, пылкого…
Трепетно внимала царица Анастасия Романовна речам старого священника. О том, что говорил ей старец, много раз и она сама думала, скорбя душою, обливаясь слезами горючими. Да не хватало у нее отваги идти к супругу-царю с упреками да наставлениями. Словно угадав мысль ее, дальше повел речь свою старец:
– А ежели боишься ты, царица, то я тебе в том помогу. Откроюсь тебе одной, что было мне видение свыше: чтобы шел я к царю Иоанну, чтобы наставил его на путь истинный… Будь же мне, царица добрая, в том деле помогою – проведи меня к царю молодому, и словами от Писания Святого трону я его душу юную, правый путь ему укажу. Отдохнет тогда земля русская; престанут лихоимство, душегубство и насилие… Станет тогда народ русский благословлять царя Иоанна, владыку милостивого и мудрого…
Звездами горели очи старца, когда говорил он о грядущих светлых днях, о счастии земли русской. В это мгновение не казалось уже лицо его молодой царице грозным и строгим; отрадою повеяло на нее от той надежды, которую изрекли уста старца.
Просияла вся молодая царица, в порыве горячем бросилась она в ноги старому священнику, стала его руки исхудавшие лобзать.
– Спаси, отец святой! – взывала она к нему с верою глубокой. – Знаю я сердце и душу супруга, царя своего. Сам он хочет блага земле родной, но еще юн да неопытен царь, слушает он любимцев своих. Потряси сердце его словесами праведными, укажи ему на бедствия в народе его – и тогда одумается он, всей душой обратится к Богу, пойдет стезею праведной. Мне ли, жене слабой, указывать царю долг его?! Ты старец многоопытный, в Святом Писании начитанный; ты подвигнешь дух его омраченный ко благому!
Положил обе руки старец на голову царицы, очи к небу возвел и промолвил голосом проникновенным:
– Божия благодать на тебе, голубица чистая! Принесешь ты мир и счастие и царю, и земле своей. Пока будет длиться земная жизнь твоя, не сойдет царь Иоанн со стези праведной… И в грядущих веках благословит Бог твой род славою великой, поставит его над всею Русью Православной.
Поднялась молодая царица и поспешно сказала старцу неведомому:
– По воле твоей пойду я сейчас к царю-супругу. Как же сказать ему об имени твоем?
– Скажи, царица праведная, своему супругу-царю, что пришел к нему смиренный иерей Сильвестр, по видению свыше, по велению Божиему…
Быстро выбежала молодая царица из терема, и один остался старец Сильвестр. Не двигался он с места; стоял, обратив взор на окно терема, где пламенело зарево багровое… Без трепета, без колебания ожидал старец давно желанной беседы с молодым царем. Не примечал он, как время шло; не знал, долго ли, нет ли, царицы не было, – помышлял он в это мгновение лишь об одном: о своей задаче великой…