412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Козлов » «История государства Российского» Н. М. Карамзина в оценках современников » Текст книги (страница 9)
«История государства Российского» Н. М. Карамзина в оценках современников
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 19:08

Текст книги "«История государства Российского» Н. М. Карамзина в оценках современников"


Автор книги: Владимир Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Впрочем, это отнюдь не означало ослабления внутреннего накала дискуссии. Об этом свидетельствуют и многочисленные дневниковые записи М. П. Погодина и целый ряд других источников. Н. А. Полевой, например, 27 марта 1824 г. писал Булгарину: «Здесь нетерпеливо многие ждут Лелевеля – что Вы замолчали?.. Неужели?.. Видели ли, как юный ученик Каченовского Погодин грудь с грудью и рука с рукой хочет бороться с Лелевелем Вашим? Завтрашний Вестник обещает статью на Лелевеля еще. Боже! Что делается с Каченовским от желчи! Петербург загонял Москву. Мы нагло здесь отстаем от Вас. Москва спит крепко и спокойно».

Новый этап полемики начался после одновременного выхода десятого и одиннадцатого томов «Истории». Это была вершина творческого взлета Карамзина. Героические и трагические события русской истории конца XVI – начала XVII в. представлены в его труде в живописном, запоминающемся рассказе, едва прикрывавшем откровенную публицистическую направленность содержавшихся в нем идей. Темы самодержавия, народа, аристократии получили здесь дальнейшее развитие. Образ грозного царя-тирана сменила целая галерея монархов – слабовольного Федора Ивановича, умного преступника, прокравшегося к венцу Бориса Годунова, самозванца Григория Отрепьева, непоследовательного и лживого Василия Шуйского. Вместе с ними в «Истории» все сильнее зазвучал голос народа, то растерянного, то мятущегося в «бессмысленном бунте», то покорно склоняющего голову перед самодержавной властью, страстно желающего ее, умилительно преданного ей, то, наконец, в грозном безмолвии осуждающего самодержцев. В этих двух томах историограф ни на шаг не отступил от своей главной идеи – спасительности для России самодержавной власти. Драматизируя повествование о крупных событиях отечественной истории, он вновь с еще большей наглядностью стремился показать современникам: виновато в государственных бедах не самодержавие, а его отдельные представители, не имеющие или утратившие государственные и человеческие «добродетели». Из этой общей идеи вытекали и более частные «уроки» для монарха и народа – те политические сентенции и нравственные «апофегмы», которыми были особенно наполнены десятый и одиннадцатый тома «Истории».

Сильное художественное и публицистическое начало десятого и одиннадцатого томов прежде всего обратило на себя внимание современников. Десятым томом восхищался, например, Погодин, уже к этому времени занявший критическую позицию по отношению к научным достоинствам «Истории» и отдававший должное ее автору только в «искусстве писать»{349}. Прочитав оба новых тома «Истории», А. С, Пушкин заметил, что повествуемое в них «злободневно, как свежая газета». А. И. Одоевский, прослушав отрывки из десятого тома в Российской академии, находил, что в нем описание характера Годунова «может быть, красноречивейшее во всей нашей словесности»{350}. Даже такой непримиримый литературный и идейный противник историографа, как П. А. Катенин, прочитав эти тома «Истории», признался Н. И. Бахтину, что они поколебали мнение его: «…я начинаю думать, что он (Лжедмитрий I. – В. К.) точно был Лже, а не настоящий». Спустя два месяца, оценивая карамзинский «слог», Катенин признал, что он изменен в «Истории», и невольно сделал историографу комплимент, заявив: «…не другие к нему («слогу» Карамзина. – В. К.) приноровились, а, напротив, он сообразился с общим вкусом: это ясно и неоспоримо»{351}. Поэт Н. М. Языков в одном из писем братьям отразил восторженное художественное восприятие десятого и одиннадцатого томов «Истории» многими читателями: «В этих двух томах богатый источник для драматической поэзии»{352}.

Разумеется, «уроки» и «апофегмы» Карамзина никак не могли удовлетворить декабристов, до открытого выступления которых против самодержавия оставались уже месяцы. «Время рассудит Карамзина как историка», – осторожно замечал в своей заметке о десятом и одиннадцатом томах «Истории» А. А. Бестужев, не отрицая, впрочем, ее литературных достоинств («свежесть и силу слога, заманчивость рассказа и разнообразие в складе и звучности языка, столь послушного под рукою истинного дарования»){353}. Однако по-прежнему открытой критики «Истории» с их стороны не прозвучало. И в такой позиции декабристов был известный положительный смысл и политический расчет. Они осознавали идеологическую опасность «заманчивости» повествования историографа, пропагандировавшего народу смирение и покорность. Но они видели, и сколь богатый материал дает «История» для их революционной пропаганды. Отдавая на суд потомства Карамзина-историка, они брали, как, например, К. Ф. Рылеев в «Думах», в свой арсенал борьбы «Историю» как в целом достоверный свод фактического материала, содержащий к тому же санкционированные верховной властью негативные оценки острополитических для современности событий прошлого. Десятый и одиннадцатый тома «Истории», так же как и девятый, стали для них официальным прикрытием в революционной пропаганде.

Примечательно, что в подцензурной части полемики долгое время (почти год) мы не встречаем каких-либо откликов на десятый и одиннадцатый тома. Исключение составили лишь краткие информации, помещенные в периодике до выхода в свет этих томов, о чтении Карамзиным отрывков в заседании Российской академии и объявления о подписке на них. Информация о чтении в Российской академии, помещенная в «Сыне Отечества»{354}, была столь же осторожной, как когда-то опубликованная здесь же информация Каразина о чтении девятого тома. Зато объявление о подписке на новые тома{355} указывало, что в них читатель найдет «происшествия, характеры, уроки, каких тщетно будем искать едва ли не во всей всемирной истории».

Большей откровенностью отличалась заметка П. П. Свиньина{356} о чтении Карамзина в Российской академии. Десятый и одиннадцатый тома «Истории», отмечал он, наиболее «любопытны» для современников «по сближению времени и по необыкновенным отечественным происшествиям, для Европы – по важности сношений с Россией». Свиньин сравнивает Карамзина с музыкантом, «разыгрывающим заданную ему тему с непоколебимым постоянством и твердостью, не удаляющимся нисколько от достоинства – предмета». Его восхищает, что через переводы «Истории» «русское творение приобщено напоследок к европейской литературе», что в «минуты всеобщего мира» труд историографа «впечатляет выгодные понятия о степени нашего просвещения».

Молчание вокруг десятого и одиннадцатого томов «Истории» нарушил «Северный архив», в котором в течение нескольких месяцев 1825 г. печатался пространный разбор продолжения труда Карамзина. Автором разбора был Ф. В. Булгарин. Критическому рассмотрению в нем подвергся ряд конкретных событий, описанных в «Истории». Прежде всего, рецензент опровергает один из важнейших выводов историографа (о причастности Бориса Годунова к убийству царевича Дмитрия), являвшийся важной опорной точкой всей концепции Карамзина о русской истории конца XVI – начала XVII в. Булгарин соглашается с Карамзиным в том, что царевича действительно убили (иного в подцензурной печати и не могло быть: Дмитрий причислен православной церковью к лику святых как убиенный). Однако полагает, что, если судить «юридически», т. е. с точки зрения современного уголовного права, то причастность к этому убийству Годунова не доказана. Булгарин ссылается на отсутствие прямых улик против Годунова, его собственного признания, наличие противоречивых свидетельств современников. Годунова, приходит к выводу рецензент, можно только подозревать, а не обвинять столь яростно, как Карамзин. Громогласные упреки историографа, утверждает Булгарин, не имеют под собой ни уголовных, ни источниковых оснований. Сами по себе они не являются каким-либо доказательством.

Односторонне, считает Булгарин, охарактеризована в «Истории» причина установления патриаршества. Годунов, по его мнению, стремился этим не только привлечь на свою сторону видного церковного деятеля Иова, как писал Карамзин, но главным образом противодействовать папскому влиянию, уничтожить зависимость русской церкви от константинопольской. Серьезные претензии предъявляет рецензент к «наполнению» двух последних томов. Карамзин, полагает он, целые страницы посвящает описанию обрядов, церемоний, пиров, дипломатических переговоров, которые лучше было бы поместить в примечания. В то же время важные исторические события прошли мимо внимания историографа: мало сказано о роли Архангельска в экономике страны, не обратил внимания Карамзин на «удальство казаков», имевшее «важные последствия на дела России» и устройство Земской думы, бегло рассказал о воинском искусстве, государственных податях, судопроизводстве, правах сословий, особенно купечества, и т. д.

Предъявляет претензии Булгарин и к интерпретации Карамзиным источников, вообще к источниковой базе «Истории». По мнению Булгарина, «злодейства» Годунова и Лжедмитрия либо вымышлены их недоброжелателями, либо основаны на свидетельствах, авторы которых пользовались «слухами и вестями». Историограф же без каких-либо оснований в одних случаях доверяет им, в других считает недостоверными (особенно при использовании сочинений иностранцев Д. Флетчера, Ж. Маржерета, П. Петрея, Г. Паерле). Нередко Карамзин сознательно опускает важные места источников, противоречащие его концепции, либо помещает их в примечания, несмотря на явное расхождение их свидетельств с изложением событий в основном тексте «Истории».

Рецензия Булгарина оказалась единственным пространным подцензурным откликом на десятый и одиннадцатый тома «Истории» на четвертом этапе полемики вокруг труда Карамзина. Но уникальность рецензии нет только в этом. Статья Булгарина содержала, как в свое время и статья Арцыбашева, серьезные аргументы, подрывающие карамзинскую концепцию русской истории конца XVI – начала XVII в. Отрицание причастности Бориса Годунова к убийству царевича Дмитрия ставило под сомнение все душевные терзания русского царя, которыми историограф объяснял многие его действия, наносило удар трактовке Карамзиным успехов Самозванца как неумолимой кары провидения, свалившейся на царя-преступника. Рецензия низводила два тома «Истории» до уровня заурядного литературного произведения, не имеющего под собой сколько-нибудь научных оснований.

Политическое звучание рецензии имело двойственный характер. С одной стороны, упреки в адрес Карамзина о его невнимании к устройству Земской думы и «удальству казаков» можно рассматривать как отзвуки оживленного обсуждения в это время вопросов представительного правления (и поисков элементов этого правления в русской истории), значения выступлений против самодержавия народных масс, в том числе казачества, С другой стороны, в рецензии звучали выпады и откровенно охранительного характера. Так, рецензент, выступая против карамзинской характеристики развала правления последних лет царствования Годунова, упорно отстаивал «правосудие и права» в это время. «У трона, – заявлял он, – были бескорыстные предстатели, в судах верные исполнители законов, в войске строгая дисциплина»{357}. Следующий пассаж носил уже характер откровенного доноса. Рассказывая о касимовском правителе Урез-Магмете, Карамзин заметил, что он был «пожалован» в касимовские цари. Царь – это не чин и не должность, заметил рецензент, продолжая: «…в наше время это одно слово не только дает превратный смысл историческим событиям, но даже рождает многие сомнения в читателе насчет тогдашнего устройства»{358}. Да и сама попытка поставить под сомнение непричастность к убийству царевича Дмитрия одного из представителей самодержавной власти в общественно-политической борьбе того времени шла вразрез с передовой идеологией, пытавшейся любыми способами дискредитировать монархическую идею.

Возможно, что именно такой критический акцент рецензии и объясняет ее появление в печати. Во всяком случае, для Карамзина не было сомнений в том, кто способствовал ее публикации. В письме к И. И. Дмитриеву он сообщал: «Ты говоришь о нападках Булгарина, это передовое, легкое войско, а главное готовится к делу, как мне сказывали: Магницкий etc., etc. вступаются за Иоанна»{359}.

Несмотря на выход десятого и одиннадцатого томов «Истории», подцензурная часть полемики по-прежнему сосредоточилась вокруг ее первых восьми томов. Однако в характере их обсуждения появились новые черты, связанные не просто с критикой труда Карамзина, а с попытками осмысления проблем, навеянных содержащимися в ней идеями.

Одной из них стала статья Д. Зубарева. Вслед за Лелевелем автор считает, что государство времен Рюрика и его преемников не находилось на той «степени величия», о которой писал Карамзин. По мнению Зубарева, вплоть до Ярослава Мудрого Киевскую Русь нельзя считать единым государственным образованием, а власть князей неограниченной. В связи с этим Зубарев возражает против попыток историографа сравнивать состояние Древнерусского государства с Францией времени Карла Великого, с Англией при Альфреде Великом и т. д., а также «унижать сравнением неустройства ее с беспорядками, существовавшими при преемниках оных государей»{360}. Возражение вызывает у Зубарева то, что Карамзин якобы утверждает: ордынское иго не влияло на обычаи, законодательство, язык русского народа. В позиции Зубарева по этому вопросу чувствуется воздействие передовой идеологии. Ордынское иго, пишет автор, явилось причиной подавления в русском народе любви к свободе, породило деспотию князей и царей, способствовало введению пыток, переписей населения, других повинностей, закрепостивших крестьян.

Статья Зубарева, особенно в части, связанной с размышлениями о последствиях ордынского ига, необоснованностью сравнения Руси времен Ярослава Мудрого с другими европейскими государствами, вызвала положительный отклик Булгарина{361}. Вместе с тем Булгарин полагал, что Зубарев не понял мыслей Карамзина о «единодержавии» в Древнерусском государстве. Карамзин, по словам Булгарина, говоря о «единодержавии», имел в виду русское государство времени Ярослава Мудрого.

В 1825 г. итоги полемики вокруг «Истории» попытался подвести редактор-издатель нового московского журнала «Московский телеграф» Н. А. Полевой. По его мнению, в русском обществе появление труда Карамзина вызвала скорее удивление, чем желание серьезно оценить его достоинства и недостатки. Несмотря на голоса «литературных простолюдинов», в целом, считает он, у современников составилось представление об «Истории» как о «творении превосходном и прекрасном». Последовавшие затем критические выступления вызывают у него «неутешительное» впечатление. В рецензии «Киевского жителя» он отмечает «грубый слог», незавершенность, «сбивчивость суждений». Более основательными Полевой признает замечания Арцыбашева, хотя и отмечает их тенденциозность, а о «критических пиэсах» того же автора на девятый том предпочитает вообще не говорить «ни слова». Характеризуя критику Лелевеля, Полевой считает, что ее начало обещало многое, но затем стало видно, что критик имел в виду не разбор «Истории государства Российского», а изложение своих мнений о разных исторических «предметах». Пристрастием, по его мнению, отличается и статья Зубарева, который неверно понял слова Карамзина о последствиях ордынского ига, вырвав их из общего контекста «Истории». Говоря в целом о полемике, Полевой заключает, что «если статьи почитателей Карамзина отзываются безотчетным восторгом, зато критики на его творение, кажется, пишут под диктатурою какого-то неприязненного чувства. Кроме критики Лелевеля, все другие подвержены сему недостатку»{362}.

В противоположность этим двум подходам Полевой формулирует свои принципы оценки труда Карамзина: без мелочного расчета и поиска конкретных ошибок рассмотреть всю «Историю» с позиций установления соответствия ее повествования реальной картине прошлого и глубины содержащихся в ней «философских идей».

Рецензия Полевого предваряла серию его статей о Карамзине, опубликованных спустя несколько лет. Опа примечательна двумя особенностями: попыткой автора встать над критиками и защитниками историографа, отмежеваться от них и призывом рассматривать «Историю» в целом. Последнее особенно важно. Полевой вслед за Лелевелем подчеркнул единство исторической концепции Карамзина. Именно потому, что критики историографа ограничивались отдельными «придирками», они не смогли сколько-нибудь существенно поколебать основных выводов «Истории», считает он. Это можно сделать, справедливо утверждал критик, только противопоставив «философской системе» Карамзина иную философскую систему.

Статья Полевого вызвала немедленный ответ Зубарева. Зубарев находит у Полевого «привязчивые», «самоуверенные» замечания без каких-либо доказательств. Соглашаясь с Полевым в том, что из «Истории» нельзя вырывать отдельные места, Зубарев тем не менее полагает, что долг критика «обратить внимание на погрешности в «Истории государства Российского», сочиненной автором, известным и уважаемым, которому доставлены были все возможные средства написания русской истории»{363}. Зубарев отстаивает свое понимание точки зрения Карамзина на последствия ордынского ига. Более того, он обращает внимание на якобы противоречивые формулировки историографа по этому вопросу, заключая далее, что таких противоречий в «Истории» можно обнаружить немало.

Между тем с явным опозданием защиту «Истории» от критики Арцыбашева берет на себя известный писатель М. Н. Макаров, по его словам долго бывший в «чужих краях» и с удовольствием наблюдавший там успех труда историографа{364}. Автор «антикритики», восторженный поклонник всего творчества Карамзина, отстаивает принципы цитирования историографом источников в примечаниях. Он обвиняет Арцыбашева в отсутствии должного уважения к Карамзину и способностей к историческим исследованиям. Приведя как образцы разбора «Истории» критику Лелевеля и работы Руссова, автор заключает, что все остальные критические выступления против Карамзина только унижают «заслуги отечественной словесности».

Реакция Арцыбашева следует незамедлительно, поскольку, заявляет он в своем ответе, его молчание может быть расценено как признание справедливости замечаний оппонента{365}. По мнению Арцыбашева, автор «антикритики» «до безмерности» хвалит Карамзина, прибегает к «заочной брани», в которой сам обвиняет Арцыбашева. Он мало смыслит и в исторической критике, а своими заявлениями о почтении к Карамзину ничего не доказывает, ибо, считает Арцыбашев, важна «суть» спора. Касаясь этой «сути», Арцыбашев вновь заявляет, что автор исторического сочинения, претендующий на доверие читателей, обязан прежде всего строго следовать за источниками.

Ответ Арцыбашева свидетельствует о принципиальной убежденности в недостатках «Истории». Вновь было подчеркнуто, что историограф произвольно цитирует ие-точники в примечаниях и даже старается приспособить свои цитаты, выписки из источников к тексту «Истории».

Началом 1826 г. завершается четвертый этап полемики вокруг «Истории». Для него, так же как и для третьего, характерны увеличение круга периодических изданий и лиц, принявших участие в обсуждении труда Карамзина, расширение фронта критических выступлений, в том числе со стороны реакционного лагеря русского общества, и одновременно приглушение критики «Истории» в подцензурной части полемики представителями декабристского движения. Обсуждение труда Карамзина сохраняет устойчивое политическое звучание, но параллельно с этим все более и более набирают силу попытки оценить достоинства и недостатки «Истории» как научного исторического сочинения. Наиболее ярко воплощаются эти попытки в статьях Лелевеля, Арцыбашева, отчасти Булгарина и ряда других современников. Вновь, как и на предшествующих этапах дискуссии, «ученым» критикам «Истории» ее защитники не могут противопоставить сколько-нибудь серьезных новых аргументов, упорно подчеркивая факт создания и появления труда Карамзина как выдающееся событие в общественной жизни России. Менее выражена на третьем и четвертом этапах критика литературной стороны «Истории», скорее все более и более оформлялась тенденция к общему признанию ее художественных достоинств.

Начало пятого этапа полемики связано со смертью Карамзина и последовавшими в связи с этим некрологами историографу. Один из первых опубликован «Вестником Европы». Впрочем, редактор этого журнала и тут остался верен себе: поместил всего лишь перевод некролога из «Санкт-Петербургского журнала», издававшегося на французском языке{366}. Некролог содержал положительную оценку «Истории». В нем отмечалось, что она дала «образец классической прозы на языке русском», события в ней представлены «за поручительством самых источников в удивительном порядке, с беспристрастием неизменным», а также подчеркивалось, что в самом Карамзине «человек являлся выше писателя».

Роль Карамзина как преобразователя русского языка была подчеркнута в некрологах П. Шаликова, В. Золотова, Н. Полевого{367}. Касаясь «Истории», Золотов отмечал, что в ней виден «философ и критик», своим трудом пробудивший внимание к русской истории, «истребивший нелепые мнения» о России Левека и Леклерка. По мнению Полевого, «История» Карамзина всегда будет «велика», хотя настанет время, когда и она окажется превзойденной «и в самом выражении, и в сущности». Труд Карамзина, заключал Полевой, знаменует рождение новой русской литературы.

Однако во всех без исключения некрологах зазвучали ранее лишь слабо выраженные акценты, на которые впервые в советской литературе обратил внимание В. Вацу-ро. Они связаны с настойчивым подчеркиванием роли в личной и научной судьбе историка Александра I, а затем Николая I и личной преданности к ним Карамзина. Об «истинно царском великодушии» по отношению к историографу пишут Полевой, Золотов, Шаликов. Золотов отмечает, что Карамзин был «любимец двора», рисует трогательную картину его последних дней жизни и похорон. Здесь фигурирует и Таврический дворец, где умер Карамзин, и столичная знать – «друзья» историографа, пришедшие прощаться с ним, и 50 тыс. руб. «пенсиона», выделенного семье Карамзина. Николай I «говорил с подданным как другом», осыпав его «великолепными истинно царскими дарами», живописует В. Измайлов. Образ Карамзина, идеального верноподданного, предстает перед читателями в статье Греча{368}. Некролог Шаликова завершает панегирик «примерным милостям» Николая I, «явившего перед целым светом, до какой степени простиралось внимание монарха к знаменитому подданному».

Наиболее последовательно эти акценты расставлены в похвальном слове Карамзину Н. Д. Иванчина-Писарева, прочитанном им в московском Обществе истории и древностей российских{369}. Здесь полный набор качеств «слуги верного» престола и отечества. Даже смерть Карамзина представлена как результат того, что историограф не смог пережить своего венценосного покровителя Александра I. В целом же сочинение Иванчина-Писарева содержит обычные оценки творчества Карамзина и его основного труда. В преобразовании языка он был последователем Ломоносова. Карамзин открыл русскую историю соотечественникам, прославил Россию своим сочинением, которое читают в Европе. В его труде искусство изображения прошлого соединяется с патриотизмом, благочестием, истинной философией (философией «врачевания сердца»), терпением перед бедами и несчастьями, беспристрастием, верным изображением нравов, обычаев. Карамзин соединил в себе все достоинства Ливия, Ксенофонта и Тацита. Недвусмысленно подчеркивалось, что историограф и «верно обозначил постепенность нашего государственного возрастания… По нем яснее видим, как рождались единовластие с самодержавием».

Вскоре тот же Иванчин-Писарев опубликовал сборник выдержек из сочинений Карамзина, подготовленный еще при жизни историографа. Среди них помещены мысли Карамзина о литературе, искусстве, истории, языке и т. д., а также отрывки (с цензурными купюрами!) из «Истории»{370}. Любопытно, что в подготовке сборника, очевидно, приняли участие близкие друзья Карамзина, в частности И. И. Дмитриев и А. И. Тургенев, о чем свидетельствуют отрывки из неопубликованных в это время писем к ним историографа.

В. Вацуро, специально изучавший некрологи Карамзину, справедливо отметил: «Это была канонизация. Черты живого человека складывались в иконописный лик ангела-хранителя монархической России»{371}. «Верноподданный дворянин», «благонамеренный патриот», обласканный монархами, постепенно начал выдвигаться идеологами самодержавия как противовес декабристам, тем кто «святости» и «ангельскому характеру» предпочел виселицу, ссылку и каторгу.

Впрочем, хотя и реже, но раздавались иные голоса. Близкий к М. Л. Магницкому Н. Н. Муравьев в исследовании о древнем Новгороде{372}, провозгласив свою приверженность «святильнику исторической истины», тяжеловесным слогом XVIII в. силился доказать несоответствие «сказок и романов» о бывшем некогда могуществе Новгородской республики. «Я ныне то исполняю, – заявлял автор, – желая служить отечеству своему, несколькими неопровержимыми источниками о такой его точке, которая имела в древности некую особенность и тем родила то к себе предубеждение живущих поколений, что она была некоею светлою точкою России, из которой якобы вознеслось и существовало ее величие, ее просвещение, ее ремесленности, ее богатство, которых точка сия ныне якобы и тени не представляет»{373}. Это был откровенный выпад против республиканских идей разгромленного декабристского движения, стремление доказать беспочвенность их попыток отыскать демократические традиции в национальном прошлом. И Карамзин, как свидетельствует ряд осторожных примечаний Муравьева, оказался едва ли не главным среди тех, кто придавал несправедливо в русской истории «столь значущую» роль и самой Новгородской республике, и ее особому государственному устройству.

Прогрессивный лагерь, особенно те его представители, которые хорошо знали «живого» Карамзина, выражал возмущение теми оценками личности и деятельности историографа, которые раздавались в сочинениях Иванчина-Писарева, Шаликова, Измайлова, Греча и др., не говоря уже о выступлении Муравьева. «Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, – писал 10 июля 1826 г. П. А. Вяземскому А. С. Пушкин, – бешусь как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти! Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь: это будет 13 том «Истории»{374}. В ноябре 1826 г. Пушкин решает опубликовать сохраненный им фрагмент воспоминаний о Карамзине и об откликах на его труд в 1818 г., однако по не вполне ясным причинам отказывается от своего замысла.

В какой-то степени противопоставлением иконописным характеристикам официальных некрологов следует считать письмо (из Дрездена) А. И. Тургенева, помещенное при помощи Вяземского в «Московском телеграфе»{375}. По мнению Тургенева, авторы некрологов «не умели или не хотели воспользоваться правом своим возбуждать народное внимание, народное чувство к важным событиям в государстве». Тургенев называет Карамзина представителем европейского просвещения в России, человеком, искренне любившим родину, страдавшим за ее судьбу.

Вскоре Тургенев предпринимает новую попытку оценки деятельности Карамзина. Выходившая в Лейпциге «Литературная газета» публикует рецензию на немецкий перевод первых восьми томов «Истории». В ней говорилось, что Карамзин сумел «изысканно» изложить историю своего отечества с «характером чистой нравственности и благородной филантропии». Рецензент отмечает «превосходные замечания» историографа в предисловии о том, как писать исторический труд, его скрупулезные источниковедческие штудии, особенно в первом томе, интересные сведения о развитии в России ремесел, торговли, просвещения.

Рецензия была прислана Тургеневым в Россию и вместе с его замечаниями на нее опубликована в «Московском телеграфе»{376}. По мнению Тургенева, Карамзин донес до читателей все важное, что сохранилось в летописях, и представил это в «великой и верной картине». Исполнилась, пишет Тургенев, мечта Шлецера написать историю русского государства «с основательностью Макова, вкусом Робертсона, откровенностью Ганнона и прелестью Вольтера».

Итак, Вяземский, Пушкин, Тургенев в личной переписке, а затем и публично заговорили о другом Карамзине, явно неудовлетворенные, казалось бы, вполне приличными похвалами историографу и его труду в многочисленных некрологах и панегириках. Более того, А. С. Пушкин решается на публикацию своих заметок об «Истории» и ее авторе. Читатели получили возможность познакомиться с ними на страницах альманаха «Северные цветы» в 1828 г. Отмечая «обширную ученость» Карамзина, сообщая о критике, которую вызвал его труд, в первую очередь в декабристской среде, Пушкин подчеркивает, что «История государства Российского» есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека»{377}. Почему же автор одной из самых злых эпиграмм на «Историю» теперь, спустя десять лет, дает столь высокую характеристику историографу и его труду?

Отвечает на это в своих работах В. Вацуро, а вслед за ним и Н. Эйдельман. После разгрома декабристского движения приобрела политическое звучание нравственная оценка тех, кто смело вышел на Сенатскую площадь, и тех, кто донес о планах первых русских революционеров, кто затем присвоил себе право суда над ними. «На весах общественного мнения, – пишет Вацуро, – лежали понятия «верноподданный» и «порядочный человек»{378}. И Карамзин, как справедливо замечает Вацуро, «вновь выходит на политическую арену. Но это уже не живой, не реальный Карамзин, носитель тех или иных политических суждений – ошибочных, даже реакционных, вызывавших на споры. Это некий моральный арбитр, человек, всегда сохранявший свое «я», свою независимость, свое «особое мнение»{379}. Образ Карамзина для прогрессивного лагеря становится символом человеческой порядочности, образцом мыслителя и гражданина, носителем высоких идеалов просвещения. Представители прогрессивного лагеря взяли историографа в союзники, сделали его знаменем в своей борьбе против опорочивания чести повешенных и сосланных декабристов.

Борьба «за Карамзина» и его труд становилась, таким образом, борьбой за право поступать в соответствии со своими убеждениями, честно выполнять свой общественный долг. Именно таким общественным звучанием был пронизан пятый этап полемики. 1827 год в нем стал годом, когда происходила перегруппировка сил ее участников и противники готовились к завершающему, наиболее ожесточенному моменту схватки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю