Текст книги "«История государства Российского» Н. М. Карамзина в оценках современников"
Автор книги: Владимир Козлов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
В ходе полемики вызвал возражение и тезис Карамзина о своеобразии начала русской государственности – добровольном призвании Рюрика на престол. По политическим мотивам декабристы, например А. А. Бестужев, указывали на насильственный захват власти варяжским князем. Тем самым основание монархии в России должно было выглядеть неестественным, инородным фактом. Н. А. Полевой говорил об этом же, исходя из теории завоеваний Гизо-Тьерри. В противоположность этим точкам зрения Лелевель отрицал сам тезис историографа о своеобразии основания монархии в России, отмечая, что факт «призвания» – явление, встречающееся в истории многих народов»{537}.
В соответствии с традицией, идущей еще от XVIII в., много внимания в полемике было уделено вопросу об этнической принадлежности Рюрика и его дружины, вопросу сравнительно второстепенному, но приобретшему политическое звучание в связи с оценкой роли варяжского и вообще иностранного элемента в истории Древней Руси и России. Карамзин, приведя в «Истории» разнообразные точки зрения по этой проблеме, ограничился замечанием о том, что варяги пришли «из-за моря Бальтийского». По мнению такого защитника труда историографа, как С. В. Руссов, считавшего варягов одним из славянских племен, живших в Пруссии и находившихся на более высоком, чем новгородские славяне, уровне развития»{538}, Карамзин проявил тем самым известную осторожность (которая, впрочем, не означала его отказа от теории норманизма).
Против Карамзина выступил уже Т. С. Мальгин, видевший в варягах одно из славянских племен{539}. Вскоре к нему присоединился и Орлов. Если бы Рюрик, утверждал он, «был иноплеменный призванец и варяги его не были россиянами, то как можно вообразить, что едва он воцарился над чуждым народом, как уже утвержден был в цари?»{540}. Дальнейшие попытки выяснения этнической принадлежности дружины Рюрика вылились в серию многочисленных работ, написанных с позиций теории как норманизма, так и антинормапизма. Наиболее заметной из них стала книга И. Е. Неймана, изданная на средства Румянцевского кружка, где содержались новые обоснования выдвинутой профессором Дерптского университета Г. Эверсом еще до выхода «Истории» гипотезы о черноморском происхождении «варяго-руссов» – хазар{541}. Активно пропагандировал в это время гипотезу Эверса М. Т. Каченовский. В 1823 г. он опубликовал свой перевод сочинения Фатера «О происхождении русского языка и о бывших с ним переменах», где призванные «руссы» отождествлялись с причерноморскими готами, слившимися с поселенцами-норманнами. Известное значение имела и попытка кропотливых изысканий Погодина в его диссертации «О происхождении Руси» и в серии статей, опубликованных в «Вестнике Европы», где он, споря по частным вопросам с Карамзиным, Эверсом и другими предшественниками, отрицая шведское, прусское, финское, хазарское, готское, фрисландское происхождение «варяго-руссов», оставался в целом на позициях норманнизма, полагая, что пришельцы представляли норманнское племя, жившее в Швеции.
Главным результатом обсуждения в процессе полемики проблемы образования Древнерусского государства явился убедительный показ критиками Карамзина искусственности его исторической конструкции. И логические рассуждения Орлова, и кропотливые разыскания Муравьева, и скрупулезное сопоставление повествования Карамзина с текстом летописи Арцыбашева, Погодина, и данные новых видов источников, собранные Ходаковским, и, наконец, попытки сравнительно-исторического подхода к решению проблемы Зубарева, Полевого, Лелевеля, Эверса – все это наносило сильный удар концепции историографа.
Разумеется, в научном отношении аргументы критиков находились на уровне своего времени. Тот же Зубарев в пылу спора с Карамзиным был склонен признавать недостоверным договоры Руси с греками, принижать уровень развития Древнерусского государства.
В оценках состояния славянских племен до призвания варягов, их политической организации, незначительной роли иностранного влияния в последующем развитии Древнерусского государства такие критики «Истории», как Орлов, Муравьев, Лелевель, продолжали ломоносовские традиции. В условиях российской действительности 10—20-х годов XIX столетия выступление по этой проблеме против Карамзина неизбежно перерастало границы «чистой науки», приобретая политическое звучание. Дискредитация концепции историографа означала признание причин расцвета Древней Руси не в установлении монархии, не в иностранном воздействии, а в естественном поступательном развитии славян в «дорюриковом» периоде, в том числе в их демократической общественной организации. Спор вокруг вопроса о призвании варягов стал спором о демократии и монархии как формах государственного устройства и их роли в исторических судьбах России.
Этот спор продолжился и в ходе обсуждения роли самодержавия в дальнейшем развитии страны, и прежде всего в оценках московского самодержавия XV – начала XVII столетия. Русская история этого времени, по Карамзину, – это период подлинного национального возрождения, заторможенного последствиями неверной, эгоистичной политики Мономаховичей; это время освобождения от ордынского ига, укрепления международных связей и авторитета русского государства, мудрого законодательства Ивана III и Ивана Грозного; это время постепенного обеспечения «личной безопасности и неотъемлемости собственности» народа, уничтожения удельных тенденций и т. д. Путь к этому возрождению историограф рисует в целом как непрерывный поступательный процесс, связанный прежде всего с развитием самодержавной власти в сторону «истинного единодержавия», он лишь осложнялся целым спектром негативных личных качеств его представителей: безнравственностью Ивана Калиты, Василия Темного, Василия III, Василия Шуйского, слабоволием Федора Ивановича, жестокостью Ивана III, Елены Глинской, Ивана Грозного, несправедливостью Дмитрия Шемяки, непоследовательностью и властолюбием Бориса Годунова, излишним демократизмом Лжедмитрия I и т. д.
В условиях российской действительности первых десятилетий XIX в. оценка исторической роли московского самодержавия XV–XVII вв. имела еще более злободневное звучание. Речь шла не о давних, в значительной степени для многих легендарных фактах древней истории Отечества, а о событиях, так или иначе связанных с царствующей династией Романовых, событиях, трактовка которых Карамзиным подчас существенно отличалась от предшествующей историографии. Видимо, поэтому подцензурное обсуждение роли московского самодержавия не приобрело столь широкого характера по сравнению с обсуждением вопроса об образовании Древнерусского государства.
И все же в ходе полемики, особенно в ее нелегальной части, исторические судьбы и роль московского самодержавия оказались в центре внимания. Предметом обсуждения стал в первую очередь период феодальной раздробленности и ордынского ига. Карамзин, как известно, в объяснении причин раздробленности лишь повторил широко распространенную точку зрения, которая сводила их к «ложной» политике Владимира и Ярослава, создавших удельные княжества и тем самым породивших соперничество между ними. В ходе полемики этот взгляд не вызвал каких-либо возражений. Его разделяли, например, декабристы П. Г. Каховский и Н. А. Бестужев, П. Наумов{542}. Даже Н. А. Полевой, который позже в «Истории русского парода» заявил о феодальной раздробленности как о естественном и необходимом этапе русского исторического процесса, в статье 1825 г. стоял на традиционных позициях. Соответственно и весь период феодальной раздробленности Карамзиным и другими исследователями рисовался мрачными красками, в лучшем случае как состояние застоя, постоянных междоусобий, создавших условия для иноземного ига.
В оценках последствий ордынского владычества для страны, постепенно собиравшей под знаменем Москвы свои силы, историограф остался верен своей главной идее. Иноземное господство, по его мнению, имело «вредные следствия для нравственности россиян, но благоприятствовало власти государей и выгодам духовенства». К числу вредных последствий иноземного ига Карамзин относит появление в национальном характере таких черт, как корыстолюбие, «низкие хитрости рабства», жестокость и др. Историограф сожалеет об этом, он замечает даже, что, «может быть, самый нынешний характер россиян еще являет пятна, возложенные на него варварством моголов». Следствием ига историограф считает и изоляцию страны от Европы. Но вместе с тем он констатирует, что изменился и «внутренний государственный порядок». В усилении самодержавной власти он видит главное положительное последствие ордынского ига.
Эти выводы Карамзина ничуть не противоречили друг другу, в чем пытался его уличить Зубарев{543}, которого, в свою очередь, немедленно поправил Полевой{544}. Историограф последовательно проводил мысль о движении политической организации русского государства в сторону «истинного» самодержавия. С этих позиций, по его мнению, ордынское иго, хотя и оказалось безусловным злом для формирования национального характера, объективно имело положительные политические последствия, укрепив русскую государственность.
Эти посылки, встретив известную поддержку (например, в книге П. Наумова), вызвали серьезные возражения ряда участников полемики. В работах Л. Ф. Рихтера{545}, Д. Зубарева был существенно расширен круг последствий ордынского ига. Рихтер, например, пытался даже подвести под это своеобразную теоретическую базу, когда в начале своего исследования заявлял: «Ни в одном из государств, испытавших те большие перевороты, которые бывают следствием несчастной войны с неприятелем сильным и многочисленным, народ не остается таким, каковым был он до сей эпохи: вместе с политическим его состоянием изменяется дух его, нравы, обычаи».
Но, признавая вслед за Карамзиным такие политические последствия ордынского ига, как почти полное уничтожение элементов народовластия и укрепление самодержавия, ряд участников полемики давал им иную оценку. Так, тот же Рихтер с явным сожалением констатировал исчезновение всего, «что имело прежде вид свободы и прав гражданских», «унижение» народа деспотизмом. О подавлении народной любви к свободе и укреплении деспотизма в период иноземного господства писал Зубарев.
Однозначно относились к оценкам последствий ордынского владычества идеологи декабристского движения. По мнению Н. И. Тургенева, следствием ига явилось уничтожение всего прекрасного в народных нравах, законодательстве, государственном устройстве{546}. Никита Муравьев в 1822 г. в «Любопытном разговоре» с иноземным игом связывал возникновение деспотии: народ, «сносивший терпеливо иго Батыя и Сартака, – утверждал он, – сносил таким же образом и власть князей московских, подражавших во всем сим тиранам»{547}. Уничтожение в период иноземного господства всех основании «гордости духа народного» констатировал А. О. Корнилович{548}. Споря с Наумовым, Корнилович вслед за Карамзиным признавал, что ордынское иго способствовало укреплению московского самодержавия. Однако иго, которое для Карамзина являлось с этой точки зрения несомненным благом, в представлении Корниловича выступало как явное зло, нарушившее процесс естественного национального развития в предшествующую эпоху. Московское самодержавие поэтому для Корниловича представлялось неестественным образованием, всего лишь следствием иноземного владычества. И. З. Серман справедливо отмечает близость в этом вопросе позиций Корниловича и Николая Тургенева, который в разобранном выше «Письме к издателю» одним из следствий ига называл крепостничество. Как и Тургенев, Корнилович отмечал: «Я же думаю, что почти все политическое и гражданское состояние России в XVI и даже в XVII веках носит на себе некоторый отпечаток монгольского владычества». С последствиями иноземного порабощения Корнилович связывал и дальнейшее своеобразие исторического пути России: отсутствие условий для образования «среднего сословия» – буржуазии как противовеса монархической власти, силы, способной «заставить самодержавие поступиться частью своих прав в пользу нации»{549}. Яркой формулой похожую точку зрения выразил Н. А. Бестужев: русский народ, отмечал он, поменял «татарский плен на иго деспотизма».
Своеобразную оценку последствий иноземного ига давало «правое крыло». М. Л. Магницкий в сочинении «Судьбы России», изданном в 1833 г., провозгласил иго «величайшим благодеянием». Правда, на этом кончалось сходство его точки зрения с точкой зрения Карамзина. По мнению Магницкого, иноземное господство, изолировав страну от Европы, привело к укреплению православия, которое обеспечило духовное превосходство русского народа, а в дальнейшем (при Петре I) способствовало укреплению государственного начала{550}.
Вместе с тем многие критики «Истории» соглашались с Карамзиным в оценке роли самодержавия в достижении независимости русского государства. Так, например, Николай Тургенев отмечал: «Я вижу в царствовании Ивана III счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную даже для России по причине уничтожения уделов»{551}. Гораздо большими оказались расхождения участников полемики в трактовке характера московского самодержавия и оценках правления, деятельности его конкретных представителей.
Если для Николая Тургенева, Николая Бестужева, Корниловича весь период после ордынского владычества – это время постепенно укрепляющегося деспотизма, а не приближения к «истинному единодержавию», как у Карамзина, то Никита Муравьев, видя в усилении московского самодержавия безусловное зло, пытается обширным сводом известий о земских соборах доказать, что «московские государи признавали право народа участвовать в законодательстве».
Если в представлении Карамзина Иван III олицетворял многие качества настоящего самодержца, «поддержанные» Василием III, не утраченные до «эпохи казней» Иваном Грозным, те качества, которым старались следовать Борис Годунов, Василий Шуйский и даже Лжедмитрий I, то критики историографа в своих оценках, подчас соглашаясь с ним, тем не менее делали иные акценты. Н. М. Муравьев отмечал «холодную жестокость» Ивана III, «лицемерие» Василия III, «ужасы» правления Ивана Грозного, незаконность правления Василия Шуйского, избранного, по его мнению, не народом, а боярами. Н. И. Тургенев и К. И. Арсеньев в правлении Грозного видели «счастливую эпоху» независимости, укрепления государственного могущества России, но одновременно констатировали рост деспотизма. Рылеев и Александр Бестужев рисовали Ивана Грозного несчастным правителем. По мнению Корниловича, Иван Грозный много сделал для пользы государства, но властолюбие ввергло его в деспотизм{552}. Корнилович полагал, что Грозный «прилагал более стараний, нежели все его предшественники, к образованию народа». Оценку царствования Грозного в контексте европейской истории попытался дать Погодин. Констатируя вслед за Карамзиным деспотизм Грозного, но критикуя историка за то, что он просто не пожелал «бросить темную тень на первую блистательную половину царствования Иоанна и потому все дурное отложил он ко второй», Погодин полагал, что исторический процесс в XVI столетии в европейских странах, утверждение самодержавия «на развалинах феодальной системы» неизбежно порождали грозных правителей, являлось своего рода закономерностью{553}. Не смог простить Грозному покорения Пскова и Новгорода Н. А. Бестужев. «Честолюбивый» царь, писал он, вместо того чтобы развивать в интересах государства торговлю с югом и востоком, ополчился на Новгород и Псков и жестокими, насильственными средствами, а не «кроткими способами» уничтожил их независимость, нанес сильный удар северной торговле России, ослабив тем самым ее продвижение вперед{554}.
Большинство этих и других суждений, как нетрудно заметить, непосредственно опиралось на факты, источники и даже оценки, содержавшиеся в труде Карамзина, что особенно хорошо видно, например, из дневников Николая Тургенева или «Дум» Рылеева, исторические комментарии к которым были целиком основаны на труде историографа. Основной фактический материал взял из «Истории» и А. С. Пушкин при создании трагедии «Борис Годунов». Вместе с тем полемика дала образцы и самостоятельной разработки ряда событий и явлений отечественной истории.
Так, например, оригинальными оказались статьи Арцыбашева, посвященные оценкам правления Ивана Грозного. Арцыбашев попытался опровергнуть не только достоверность источников, использованных Карамзиным в описании второй половины царствования Ивана Грозного. В «эпохе казней» (частично, по его мнению, вымышленных или сомнительных) он видит прежде всего последовательную борьбу Грозного с боярской оппозицией, к тому же в отдельные моменты имевшей польскую ориентацию. Оправдывая Грозного, Арцыбашев пишет, что царь тем самым укреплял самодержавие, способствовал государственной консолидации. Даже отрицательные черты характера Грозного он склонен объяснить влиянием на малолетнего царя боярских интриг (что не отрицал и Карамзин), а также «суровостью нравов тогдашнего времени». Близок к позиции Арцыбашева в оценке деятельности Ивана Грозного был в это время и Погодин, пытаясь дополнить ее психологическими мотивировками.
Существенный удар карамзинской концепции царствования Бориса Годунова наносили работы Булгарина и Погодина. Последние подвергли критике исходную точку всего повествования Карамзина – его тезис о причастности Бориса Годунова к убийству царевича Дмитрия. Отрицая это, Булгарин и Погодин подчеркивали «великие дела Годунова» и из «умного злодея» (по Карамзину) делали Годунова выдающимся государственным деятелем.
В ходе полемики «История» оказалась вовлеченной в обсуждение и другого не менее важного вопроса русской жизни начала XIX в, – о крепостном праве. Споры о его законности или незаконности, дальнейшем существовании или ликвидации неизбежно выливались в поиски ответов на ряд вопросов: когда и как возникло крепостничество, какие условия и обстоятельства способствовали его введению и насколько оно оправдало себя в тот или иной период исторического развития России?
Как же отвечал на эти вопросы Карамзин? В «Истории» он среди различных категорий «парода» выделяет «земледельцев свободных» – смердов и крестьян. Они, предполагает он, никогда, очевидно, не были владельцами земли, имея только «личную и движимую собственность», и поэтому брали землю внаем у дворян, князей, бояр, воинов и купцов. О «свободных земледельцах» Карамзин впервые подробно, заговорил в седьмом томе своего труда. Здесь, предвидя необходимость в последующем говорить об их закрепощении, историограф как бы готовит читателей к этой «благодетельной» перемене состояния крестьян в будущем. По его мнению, положение свободных крестьян было самым «несчастным» из-за того, что они, беря внаем землю, «обязывались трудиться… свыше сил человеческих, не могли ни двух дней в педеле работать на себя… и сей многочисленный род людской, обогащая других, сам только что не умирал с голоду». В десятом томе, характеризуя законодательство о крестьянах конца XVI – первых лет XVII в., Карамзин еще раз возвращается к положению «свободных земледельцев» и вновь проводит мысль об их тяжелом положении до окончательного запрещения крестьянских переходов. Последнее, утверждает он, часто обманывало «надежду земледельцев сыскать господина лучшего», не давало им возможности «обживаться, привыкать к месту и к людям для успеха хозяйства, для духа общественного», увеличивало «число бродяг и бедность: пустели села и деревни, оставляемые кочевыми жителями, дома обитаемые или хижины падали от нерадения хозяев временных», а помещики, видя непрочность зависимости крестьян, обращались с ними с подчеркнутой жестокостью как с людьми для них «временными».
Из всего этого историограф делал вывод о том, что окончательное закрепощение крестьян было выгодно прежде всего им самим, оно открывало возможность установить между ними и помещиками «союз неизменный, как бы семейственный, основанный на единстве выгод, на благосостоянии общем, нераздельном». Начало такому союзу, по Карамзину, было положено несохранившимся указом 1592 или 1593 г. об отмене крестьянского перехода в Юрьев день. Этот несохранившийся указ историк считает основой ноябрьского указа 1597 г., установившего пятилетний срок давности для сыска беглых крестьян.
Карамзин признает, что отмена Юрьева дня не встретила восторга у крестьян, которые «жалели о древней свободе». Более того, она даже вызвала «негодование знатной части народа и многих владельцев богатых», которые лишились возможности заселять вольными крестьянами свои «пустые земли». Зато, утверждает он, отмена перехода крестьян принесла выгоды мелкопоместным землевладельцам – основной опоре самодержавия. Впрочем, историограф делает многозначительную оговорку о том, что в то время не удалось предвидеть «всех важных следствий» отмены Юрьева дня. В ходе дальнейшего изложения он называет лишь одно из таких «следствий» – частые побеги крестьян, особенно убыточные для мелкопоместных землевладельцев. Именно поэтому он склонен положительно оценить указ 1601 г., допускавший на землях мелких и средних землевладельцев (за исключением земель Московского уезда) переход не более двух крестьян. Последующие же узаконения о крестьянах – Лжедмитрия и Василия Шуйского – Карамзин излагает подчеркнуто сухо, без комментариев.
Вольным, а затем закрепощенным земледельцам в «Истории» противопоставлены холопы – рабы «дворовые или сельские», принадлежавшие только князьям, боярам и монастырям. До XI в., по Карамзину, это были исключительно военнопленные и их потомки. С XI в. «уже разные причины могли отнимать у людей свободу», т. е. Карамзин признает постепенное расширение основ холопства, хотя конкретно и не указывает его источников. Он рисует весьма идиллическую картину положения холопов – «этих природных рабов»: они любили легкую домашнюю работу, были обеспечены, не стремились к вольности. Взаимоотношения хозяев и холопов основывались не на законе, а на общем согласии, которое предписывало владельцам «человеколюбие и справедливость». Важным событием в формировании источников холопства историограф считает указ 1597 г., закреплявший вольных дворянских слуг, служивших не менее шести месяцев, за господами. Он называет это «мудрствованием Годунова», которое привело к включению в дворянскую челядь «всякого беззащитного». В результате, по мнению Карамзина, в период голода начала XVII в. дворяне, увеличившие число своих слуг, стали выгонять их. Эта оригинальная трактовка части указа 1597 г. о холопах, вызвавшая недоумение у исследователей, объясняется сравнительно просто. Карамзин подводил читателей к мысли, что не закрепощение крестьян, а рост дворянской челяди, приведший к появлению бродяг и разбойников, лежал в основе народных движений Хлопка и Болотникова.
Карамзинская концепция закрепощения вполне соответствовала официальным идеологическим установкам самодержавия начала XIX в., отличаясь от еще более консервативных лишь одним: отсутствием тезиса о существовании крепостничества с незапамятных времен. Во всем остальном историограф следовал основным крепостническим постулатам: причина закрепощения в бродяжничестве крестьян, крестьяне никогда не владели землей, до закрепощения они влачили жалкое существование, крепостное право обеспечило взаимные выгоды помещиков и крестьян и оказалось благом для государства. Не случайно на его труд ссылался в 1818 г. в своем «послании» к малороссийскому военному губернатору князю Н. Г. Репнину калужский предводитель дворянства князь Вяземский, испуганный слухами об освобождении крестьян{555}.
В русской историографии начала XIX в., в том числе в полемике вокруг «Истории», мы не встретим развернутого опровержения классических взглядов дворянской историографии на проблемы, связанные с возникновением крепостного права. Даже в диссертации А. С. Кайсарова, специально посвященной освобождению крестьян, автор обещал только в будущем специально рассмотреть эти проблемы. Но примечателен один из главных аргументов того же Кайсарова – крепостное право, утверждал он, не опирается в прошлом на какие-либо законные основания. «Откуда у вас столь неосновательные притязания, – спрашивал он крепостников. – В какой хронике, у какого писателя об этом говорится? Предъявите подлинные доказательства»{556}. Николай Тургенев, споря с Карамзиным в своей записке «Нечто о крепостном состоянии в России», также говорил о неясности многих вопросов, связанных с закрепощением крестьян, и заключал: «..если же сия часть истории нашего отечества обработана несовершенно и не в настоящем виде, то сие происходит только от того, что историю пишут не крестьяне, а помещики»{557}. Аналогичную мысль высказывал и его брат, С. И. Тургенев. В 1816 г., опубликовав выдержку из книги М. К. Грибовского, оправдывавшую рабство в Древней Руси, он прокомментировал ее: «автор всякий раз рабство находит прекрасным, натуральным… Но в таком ли духе надо теперь писать о состоянии рабов в России?»
Уже такой предшественник декабристов, как И. П. Пнин, ссылаясь на Болтина, утверждал, что в России только пленные и их дети были рабами. Что же касается остальных категорий зависимого населения, то, по его мнению, лишь полные холопы приближались к положению рабов, другие, в том числе кабальные холопы, вплоть до присоединения Астраханского царства были равны перед законом, имели «собственность»{558}. Эту точку зрения фактически разделял и Кайсаров, добавляя, что отсутствовали законные исторические основания крепостничества, и подчеркивая, что его породили насилие и обман. «Поселяне русские всегда были свободны, но необходимость порядка и недостаток прав сделали их на время рабами», – утверждал В. Ф. Раевский. С точки зрения декабриста В. И. Штейнгеля, «в старину» неограниченная власть помещиков распространялась только на полных холопов, в которых он видел военнопленных и их потомков. Власть помещика по отношению к остальным категориям феодально зависимого населения была ограниченной: крестьяне служили у него либо до смерти землевладельца (кабальные холопы), либо в течение условленного числа лет. Окончательное закрепощение крестьян Штейнгель относит ко времени правления Федора Годунова и Василия Шуйского, которые, «будучи из бояр, прекратили переход крестьян и прикрепили их к земле». Штейнгель склонен был считать, что главную роль в закрепощении сыграли злоупотребления помещиков и про-боярская политика самодержцев не из династии Романовых. Свое «всеподданнейшее письмо» на имя Александра I он не случайно заключал словами о том, что «доныне существующая в России продажа людей… никогда прямо не была дозволяема ее великими монархами, а потому не может по справедливости почитаться законною»{559}.
Н. И. Тургенев в истории закрепощения крестьян выделял по крайней мере три момента. Он считал, что ордынское иго создало предпосылки для еще более тяжелого «ига внутреннего»: дворяне постепенно «заменили собою татар», переняв от них жестокость и корыстолюбие. «Наш бессмертный историк, – отмечал он, – изобразил яркими чертами те несчастья, которые отечество наше претерпело от ига татарского; представил и бесславные черты, которые дикое тиранство оставило в русском характере. Но если влияние двувекового рабства России оказывается еще и доныне в простом народе, то нельзя отрицать, чтобы татарское владычество осталось недействительным и для высших классов»{560}. Касаясь последующего развития событий – указов Бориса Годунова 1597 г. и Василия Шуйского 1607 г., Тургенев в официальной записке для Александра I ограничился констатацией, что ими крестьяне «для порядка» были прикреплены к земле и лишь затем, начиная со второй половины XVII в., дворяне «по праву сильного» обратили их в рабство. Письмо Н. И. Тургенева к П. Я. Чаадаеву (1820 г.) вносит существенные коррективы в эту схему: объявляя незаконным «правительство» Василия Шуйского, декабрист тем самым отрицает и законность указа 1607 г., окончательно запретившего крестьянские переходы{561}.
Суровой критике М. Ф. Орлов подверг тезис о «государственной целесообразности» закрепощения крестьян в древности. Д. П. Бутурлин, автор книги «Военная история походов россиян в XVIII столетии», связывал эту целесообразность с тем, что присоединение Сибири и Казани, открыв возможность ухода вольных крестьян на новые земли, тем самым грозило оскудению центра страны, из-за чего правительство вынуждено было прибегнуть к закрепощению: «…чтобы остановить распространение зла, правительство принуждено было употребить средство жестокое, соразмеряя оное только важности настоящей опасности», – писал он{562}. В письмах 1819–1820 гг. к Бутурлину Орлов решительно не соглашается с подобными рассуждениями. «Ненавистный закон», утверждает он, «был противен и человеколюбию и здравому рассудку». Почему появляется стремление к уходу на новые земли? В основе этого лежит желание либо уйти от эксплуатации, либо от хорошего к лучшему. И в том и в другом случае, продолжает декабрист, «выгоды», к которым стремился народ, были полезны для государства и поэтому «при том и другом обстоятельствах не должно было ни под каким видом обращать рабство в закон». Наоборот, заключает он, законами нужно было ограничивать не крестьянские переходы и переселения, а самовластие помещиков. «Ах! сколько бы бедствий было отвращено от отечества нашего, ежели б самовластие наших государей, основав внешнюю независимость, не основало вместе внутреннего порабощения России!»{563}
Выступления в полемике вокруг «Истории» по вопросу о введении в России крепостного права декабристов Н. И. Тургенева, В. И. Штейнгеля, М. Ф. Орлова исходным посылкам Карамзина противопоставили положения о безусловном зле для государства закрепощения крестьян и об отсутствии законности его утверждения. Тургенев, Штейнгель, Орлов в этом смысле развивали ранее высказанные идеи русских демократов-просветителей Пнина, Кайсарова, В. Ф. Малиновского и революционера А. Н. Радищева. Правда, и они не смогли освободиться от одного из постулатов дворянских идеологов – от утверждения об отсутствии у крестьян до закрепощения земли, а в окончательном лишении крестьян гражданских прав были склонны винить в первую очередь помещиков, отрицая (возможно, по тактическим соображениям) роль, которую сыграла в этом самодержавная власть. Но даже и такая трактовка истоков одной из самых страшных язв России начала XIX в. объективно подрывала идеологическую основу господствующего класса, объявляя его врагом подобным иноземным поработителям.








