355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Без рук, без ног » Текст книги (страница 1)
Без рук, без ног
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:16

Текст книги "Без рук, без ног"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Annotation

Первая повесть Владимира Корнилова «Без рук, без ног» (1965) – о том, как три летних дня 1945 переворачивают жизнь московского подростка, доводя его до попытки самоубийства

Повесть была сразу отвергнута редакцией «Нового мира» и была опубликована в 1974–75 в легендарном журнале Владимира Максимова «Континент» и переведена на ряд иностранных языков.

Владимир Корнилов

notes

1

2

3

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах

Приятного чтения!



Владимир Корнилов

БЕЗ РУК, БЕЗ НОГ

1

Нефедовы – лучшие люди в Москве. Я, когда приехал из Сибири, сразу их полюбил – тетку Александру Алексеевну, материнскую близняшку, и мужа ее, агронома, старика Нефедова. Он со Шмидтом когда-то работал, с Маяковским встречался. Маяковского, правда, не любит. Горлодрал, говорит, ни ладу ни складу. Я сейчас малость пообтерся, привык и держу себя с дядькой Егором Никитичем запросто. А поначалу дышать рядом боялся. Было чувство, будто попал в старую Москву: конка звенит по бульвару или толпа идет за гробом Баумана. Казалось, скажи неосторожно слово, и дядька, как сон, рассыпется.

Даже вид у него был чудной – борода серая, клином; ею кончалось худое треугольное лицо. А глаза врезаны косо, от висков вверх к переносице, и когда дядька на меня глядел, казалось, что я ему давно обрыдл и потому он смотрит мимо.

Вот так он глянул на меня в первый раз в августе сорок третьего.

– Это Гапин сын, – сказала тетка Александра Алексеевна.

– Садись, Гапин сын, – вздохнул Егор Никитич, пододвинул мне рюмку и налил до половины. Мол, раз гость, так пей, а больше в тебе ничего интересного нет и, честно говоря, даже водки на тебя жалко.

С тех пор я с ним выпивал, чтобы не соврать, раз двадцать, но все равно знаю, что ему со мной скучно. Спорить – почти не спорит, даже поддакивает, но это только так, поверху. А внутри у него что-то свое, может, вправду конка звенит или хоронят Баумана. И не то чтоб он все хаял кругом – нет. Даже газеты читает, но как-то это все опять поверху. Словно говорит: у вас все свое, а у меня свое. Конечно, ему повезло, он еще до революции Тимирязевку окончил. После, как сына попа, не приняли б. И так перед войной чуть не арестовали, хорошо успел уехать на Кубань и там два года сидел в колхозе у знакомого председателя. А вообще старик шебутной, волосы у него хоть и сивые, а густые и вьются, как у молодого. Наверно, к нему здорово шла студенческая тужурка. Женщин, наверно, с ума сводил. Ко всему еще – старовер. Правда, не настоящий. У староверов можно жениться два раза, а материнская сестра у него третья жена. Две первые умерли. Потому один его приятель дразнит дядьку «Синяя борода».

А материнская сестра Александра – романтическая женщина. Радиоинженер в Главсевморпути. Их станция с антеннами за Москвой, в Теплом Стане, в полкилометре от Воронцовского имения, где наш семейный огород и где Егор Никитич – главный агроном. Через два дня на третий тетка Александра ездит в Теплый Стан служебной машиной («студер» с будкой!). Поэтому свободного времени у нее хватает, и она еще в свои тридцать шесть лет балуется стихами на каком-то заочном писательском факультете или даже институте. Про это распространяться не любит, и я до сих пор не могу понять, как это можно учиться на писателя.

– Пожалуй, пойду к Нефедовым, – подумал я, – а то время еле тянется.

И вправду, за окном на Главном почтамте стрелки почти не двигались. Глядеть на них сквозь дождь было еще скучнее, чем на формулы, которые царапал на доске химик. Голос у химика был шершавый, как мел, да и сам он был невидный. В общем, далеко не Константин Симонов. Фронта, наверно, вообще не нюхал, а всю войну за литер «Б» сидел в наркомате, а за «Умрешь днем позже»[1] на наших подготовительных курсах с зимы бубнит:

– Ацетилен, двууглекислая… – И лепит свои формулы – от центра какие-то линии (как по конституции – административное деление), а на концах СО2 и прочая чепуха.

Вообще-то я на химии никогда не сижу, но сегодня остался: думал увидеть Ритку. И еще мне как-то надо было убить время. Вечером мать улетала в Берлин на демонтаж, и не хотелось торчать при сборах. Лишние пересуды, лишние ссоры, а то и слезы… Последнее время она совсем никуда стала… Если из-за дождя отменят вылет, опять не миновать скандала. Интересно, поднимается ли «Дуглас» в такой противный дождичек? В войну наверняка поднимался. Но уже больше двух месяцев, как не война…

– Ты чего размечтался? – толкнул меня Додик Фишман. Он слушал химика в одно ухо. Другого у него не выросло.

– Влюбленный, – обернулась Светка Полякова.

Я глянул в ее большое рябоватое лицо с выщипанными бровями и буркнул:

– Выдчипысь!

– Влюбленный, – пропела она. – Влюбленный антропос! Вчера Ритку караулил. Ну как, накараулился? Эх, Валерочка, никакой у тебя гордости…

У меня по щекам разлилась марганцовка. Проворонил Марго. Она прискакала за стипендией, а я не уследил. И еще растрепаться успела… Хотя хуже, чем вышло, не раззвонишь. Олух я! Вчера, когда шел домой, свернул в Риткин Трубниковский переулок с надеждой: вдруг встречу… И встретил! Они шли вчетвером: парень, Ритка, какая-то девка и еще парень. Места свободного на тротуаре не оставалось. Шли, словно никого на свете, кроме них, нету. Все равно как Атос, Портос и еще эти два друга после дуэли с гвардейцами кардинала. Я врос столбом, а Марго головы не повернула. Словно вправду – столб. И одет вроде был ничего – в темно-вишневой безрукавке, в голубой рубахе и гольфах, заправленных в сапоги. Правда, прохарята, хоть и хромовые, но не чищены. И сумка подгуляла. У меня была кожаная, довоенная, но отец в феврале забрал, и таскаю фрицевскую из эрзаца да вдобавок облезлую.

– Отстань, – сказал я Светке, – без тебя тошно.

– Молодому и красивому?

Это у нее такая манера издеваться.

– Молодому, красивому и небритому? – И она потянула ручищу к моей щетине.

– Отвернись, – сказал я.

Додик – мировой парень. А что до уха – так каждый может таким вылупиться. Его даже в армию не взяли. Прошлый год, говорит, четыре месяца держали в казарме, а потом все-таки отпустили. А Светка – девка всякая. Правда, жалко ее: двадцать лет, а вдова. Муж был майор, начальник дивизионной разведки. И еще мне перед ней стыдно – вспоминать неохота.

2

В конце-концов я сказал химику, что у меня улетает мать. Собрал сумку, послал общий привет, съехал по перилам, свернул с Кировской к родичам в Бобров переулок – и тут только сообразил, что идти туда как раз и не надо было. Это – из-за Климки и его матери.

Когда я в позапрошлом августе появился в Москве, Климки еще не было, и у Егора Никитича я был за главного племянника. Жил у него в Воронцовском, любил его, как дворняга. Словно кость, каждое слово ловил. Старику нравилось. Хотя любовью он как раз не обижен. Вся Москва его на руках носит, особенно с осени, когда поспевает картошка. Артисты, живописцы, всякая шантрапа от искусства шатаются в гости с рюкзаками и уходят груженые. А весной Нефедовы сидят пустые.

Весной на рынке к картошке не приценишься.

Анастасия Никитична, Климкина мать, сестра старика, скрип разводит. Но на чужих не больно разойдешься. Они «мешочек» на плечико, и пишите письма… А я вроде свой…

Анастасия меня сразу невзлюбила. Еще на Казанском вокзале, когда они с Климкой вернулись из Куйбышева. Там Климка, хромой и глухой, чинил в Совнаркоме телефоны, когда все, кроме Сталина, из Москвы выехали. Анастасия сунула мне на вокзале два не то баула, не то мешка – тяжелые, руки оторвешь!

– Тут керосинки, кастрюли, – говорит. – Пропадет – не так страшно…

И всю дорогу выспрашивала: часто ли езжу в Воронцовское, и много ли картошки уродилось, и сколько за раз уношу. С тех пор и повело… В молодости она, может, считалась красавицей, но жизнь тяжелая: муж пропал по Промпартии, сын убогий, своего угла нет – и от красоты ничего не осталось. А меня увидит – просто чернеет, как последний блин на сковородке, на который жиров не хватило:

– А мы уже обедали!

Или:

– А мы сегодня без обеда.

Александра сто раз ее обрывала. Но для Анастасии она – молодежь… А дядька смеется:

– Не слушай. Сестра шутит.

Ничего себе шутки. Климка всю сковородку зачищает, а я с тарелки осторожно ем. У него или брюхо без дна, или просто не слышит, что надо жевать аккуратней. Но еда – что… А вот месяца полтора назад заварилась такая каша, что Бобров переулок для меня заминировали.

У тетки был Шекспир – томов пять, академическое издание. Я перелистывал, перелистывал – скука. Стихи без рифм. Правда, где прозой – посмешней. И то не очень. Но все равно – Шекспир! Я спросил тетку, говорит:

– Бери!

Но не решил, какой том брать: все сразу – не утащишь. А через неделю Шекспир испарился. Тетка Александра спрашивает:

– Ты сколько томов брал?

– Ни одного.

Тут и Анастасия пристала. Тогда я развинтился и пустил лишнего пару:

– Да, может, это ваш Климентус увязал веревочкой и на Сретенке толкнул букинисту…

Ну, взвилась Анастасия!

Словом, зарекся я сюда ходить, хотя всех Нефедовых люблю. Да, по-моему, они поняли, что это Климка. Просто сердились, что я прямо бухнул. Южная у меня манера. На севере народ воспитанней.

Зарекся – а вот сейчас свернул из переулка во второй двор и петлей по нему в тупичок, где их квартира – две комнаты и кухня, сырые, как овощехранилище.

Дверь была чуть прикрыта, и в темном тамбурке я с налету толкнул тетку Александру. Она повернулась, и лицо у нее было какое-то чужое, пришибленное.

– А, Валерий… – бормотнула, как от слепня отмахиваясь. – Пришел? У нас тут такое… Мы с кладбища. Анастасию Никитичну мой грузовик задавил.

3

Чего говорить? Я прямо очумел. С кладбища!.. А ведь верно, есть Рогожское кладбище. Старообрядческое. Вот, значит, где Анастасию закопали. Ничего себе – история с географией! Я тоже как-то закапывал… Давно. Еще в эвакуации. Там, в Сибири, кладбище было неуютное, без забора, без крестов. Поле, а не кладбище. Ветер был с морозякой, а снега никакого. У меня руки болели от дома, а я все ковырялся в яме. Два нанятых старика водку выдули и, не докопав, ушли греться в сторожку. Мой однорукий дядька Федор, брат отца, стоял у края могилы и все норовил схватить лопату, а Берта, его жена, моя главная тетка, у которой я с детства жил, выдирала эту лопату и тут же плакала над незаколоченным гробом:

– Папа, папа!.. И ты будешь тут лежать, папочка?.. Папа…

Она не могла поплакать, как следует. Было очень холодно. И потом она все время жалела меня. Наклонялась над ямой и спрашивала:

– Сынуля, а может, уже хватит?

И тут же выдирала лопату у Федора. У того накануне был приступ язвы. Федор стоял понурый. Наверно, стыдился, что он, бывшее начальство, сейчас такой никчемный.

Брат Берты, Иосиф, сидел рядом на корточках, с головой завернувшись в шубу своего отца. Он только месяц как выбрался из ленинградской блокады. Больше никого не было.

– Папа, – повторяла Берта. – И ты будешь тут лежать? Какое ужасное кладбище. Ты будешь лежать на таком морозе? Папа-папочка… – Она уже рыдала громче, словно ей удалось сосредоточиться. – Папа!.. Отдельно от всех?!. Отдельно от всех наших?!

И снова глядела в яму и не то уговаривала меня, не то спрашивала:

– Валерик, а, может быть, уже глубоко? Ты не отморозишься? Маленький мой, любимый сынуля! Тебе одному все достается.

– Федор, брось лопату! – кричала дядьке. – Не хватало еще Валерочке тебя закапывать!

А Иосиф сидел, не подымая головы. Он еле сюда доплелся. Тощий, несчастный, никому не нужный виолончелист-раззява. Берта мне по секрету рассказала, что он даже салазок не смог раздобыть, чтобы схоронить жену. Оставил ее в пустой комнате, а сам перебрался через площадку к скрипачу, такому же рохле. Там их двоих отыскал завхоз оркестра.

…Потом, когда старики, согревшись, опускали гроб на веревках, я отшвырнул лом, прижался к Берте и разревелся. Я рыдал, а внутри меня крутилось, как на патефонной пластинке:

Без церковного пенья, без ладана,

Без всего, чем могила крепка…


Так хорошо, чисто пелось – и я, может, больше плакал от песни, чем по деду. Но дед тоже был хороший. Меня любил почти как Сережку, который ему внук. А я ведь не внук, а так, сбоку… Дед был добрый, не злой на советскую власть, которая отобрала у него мыловарню. Только долгое время цеплялся, что в магазинах того нет, другого. И все шпынял Федора:

– Куда исчезло сливочное масло?

И когда герой гражданской войны и коллективизации, большевик Федор успокаивал деда:

– Ну что вы, маленький, Наум Аронович? Ну, нет – так будет…

Дед ударял кулаком по столу – суп плескался в тарелках! – и радостно кричал: – Не будет! Ничего не будет, Федя. Все ваше масло растаяло под сталинским солнцем.

– Ну сколько можно, – сердился Федор. Но до ссоры никогда не доходило. У отцовского брата была выдержка старого чекиста.

Без попов. Только солнышко знойное

Вместо ярого воску свечи

На лицо непробудно спокойное

Торопливо роняло лучи.


Пелось и плакалось. Хотя какое солнце?.. Почти темно было. И какие попы – еврею? А раввина в этом новом городе не было сроду.

Дед был ничего. Веснушчатый, с животиком, как ребенок. Когда он, коротышка, после фабрики – там в конторе на счетах щелкал – вытягивался на большой, с обеденный стол, кровати, я, как телок, ластился к нему, гладил по лысине и спрашивал:

– Дедушка, а вы не глотали глобуса?

Он кипятился, но всего на минуту. Чудной, бестолковый старик. И захоронили бестолково. Его жену (я ее не застал) зарыли, как полагается – в родном городе, на кладбище с каменным забором, где лежат все родичи. Снизу – те, что сами умерли, а поверх – те, которых немцы положили из автоматов. А его закопали одного – в поле без всякого укрытия.

4

Я все еще стоял в дверях и оторопело глядел на тетку.

– Проходи, – сказала Александра Алексеевна. – У нас владыка.

Я подумал, что это название поминок.

В комнате за накрытым столом сидели два живых попа. Один сморщенный, седой, в бордовой рясе. Ветхий, как старушенция-библиотекарша. Второй был помоложе. В синем платье, чернявый, цыганистый, с виду даже малость жуликоватый. Остальные были свои: Климка, дядька Егор Никитич, друг дядьки усатый холостяк Леон Яковлевич (тот, что окрестил дядьку «Синей бородой») и Козлов, мой любимый враг Козлов, который, я думал, все еще загорает в психлечебнице.

– Иди, – поманил меня Козлов, мотнув шеей в свободном воротнике гимнастерки. Он один мне обрадовался. Другие не обратили внимания: слушали попа.

– …Вызвал нас князь Львов Георгий Евгеньевич, – рассказывал бордовый старикашка.

Я даже вздрогнул – до того он обыкновенно говорил. Мне казалось, что если поп, так непременно должен басом и по-старославянски. А тут были ряса, крест на груди, а разговор самый нормальный.

– …Прибываем в Таврический дворец, а там уже все священнослужители собрались. Ну, прямо все, какие есть вероисповедания.

– Как в Ноевом ковчеге? – спросил Леон.

– Истинно, – кивнул старикашка. – А вы шутник. Что ж, это неплохо. Веселый человек – это хорошо.

Козлов тоже хотел чего-то брякнуть, но сдержался. Только лицо покраснело и волосы от этого стали совсем белые. У него седина страшная, сплошная. Лучше бы лысым был. Он, конечно, псих, но не абсолютный. У него мании нет – просто недержание речи. Такое несет!.. Другим слова сказать не даст. Оратор! Но сейчас, возможно, попов стеснялся.

Я протиснулся в комнату и сел рядом с ним. Климка протянул мне рюмку. Он тут заведовал у бутылок. Бордовому старику и дядьке подливал кагор, остальным – белую, по четвертому талону. Вид у Климки был гордый. Пришли два попа, и он пьет с ними в равную. Кто знает, может, успел на кладбище выплакаться. Теперь сидел между попами, половины, небось, не слышал, а улыбался.

Старый поп заливал про князя Львова, а цыганистый слушал, как политинформацию. Наверно, уже знал наизусть. Дядька сидел какой-то вялый, с лицом серым, как борода. Только губы синели. Тосковал по сестре или опять ночью у него был приступ? Уже полгода мучался сердцем.

– Подходит князь Львов к католическим священнослужителям – архиепископу Цепляку Яну и прелату Буткевичу – и говорит им: «Хорошая у вас религия, но горды вы сверх меры и догматов своих держитесь. Служба у вас чересчур пышная. И к делам земным вы неравнодушны. Вот что у вас неладно». Подходит к лютеранам Виллегероде и Темину, и этим все, что положено, говорит Георгий Евгеньевич. И дошла очередь до коллег наших православных… Эх, запамятовал имена!..

– Патриарха Тихона? – не выдержал Козлов.

– Нет, Белавина не было, – снизошел до Козлова бордовый старикашка. – Был Таврический архиепископ Димитрий, потом этот – с Камчатки – Нестор и еще – не то Уткин, не то Юдин. И им тоже говорит умница князь: «Спорить не буду. Очень хороша ваша вера. Всем хороша. Но сами вы зазнались. Нет в вас высокого подвига, зато много интереса к делам мирским и казенным. А вот поглядите на них… – и показывает на владыку нашего Камарницкого, на вашего родителя, Егор Никитич, и на меня. – Вот у них впрямь ладно. И добры, и от сердца у них все. О душах людских мыслят, по чинам не тоскуют…» Вот как оно было, молодой человек, – обиженно сказал старичок Леону, которому почти перевалило за шестьдесят.

Я под столом сжал Козлову руку. Была холодная, дрожала, словно чего-то отбивал на невидимом пианино.

– Старик насиделся в Соловках, – шепнул Козлов.

– Да, хорошая религия, – вздохнул Леон. – Главное, курить запрещает. Вот Егор Никитич, молодец, только водочкой балуется. А я, грешник, по утрам не прокашляюсь.

– Все шутите, – сказал молодой поп.

– Веселый человек, – промурлыкал старый.

– Люблю веселых. У них сердце доброе. Веселье – от чистой души, насмешка – та от крученой.

– Все мы крученые, – сказал Леон.

– Да, – рыкнул чернявый поп. – Только одни сами крутились, а других скручивали. Пойдемте, владыка.

– Сейчас, – сказал старый. – Помянем только напоследок рабу Анастасию. Достойная женщина была. Достойная прихожанка. Я ее больше по Питеру помню. Отроковицей. Когда захаживал еще к вашему, Егор Никитич, родителю, царствие ему небесное, чай пить. А в Москве что ж… только последний год… – Он развел под столом маленькими ладошками в бордовых рукавах. Видимо, намекал на то, о чем шепнул Козлов. – Да, в Москве… Трамваи полные и далеко ей, а все равно редко-редко службу пропускала. Придет, скромно бочком пройдет, в сторонке станет. Жалко ее. А ведь не жаловалась. Судьба досталась какая… а несла светло. Сына вела. Вон какой вымахал! – Он потрепал Климку по плечу и поднялся. Был невысокий, на полметра ниже цыганистого. Мы все тоже встали. Климка пошел их провожать.

Я глянул в окно – попы шли по двору в плащах, словно стыдились ряс. У синего из-под брезентового балахона светились яловые надраенные сапоги, чуть заляпанные глиной.

Я налил водки и подсел к Егору Никитичу. Леон тоже поднял свою рюмку. Мы выпили. Я подцепил вилкой кусок сельди и спросил:

– А чего Временное правительство так расхваливало староверов? Или владыка путает?

– А бес его знает, – отмахнулся Егор Никитич.

– Может, и не врет, – сказал Леон. – Эта временная шантрапа с кем не заигрывала. И твоими, Жорж, аввакумами не погребуешь, когда казаки нужны.

– Ты циник, Леон, – вяло сказал дядька.

Козлов сидел на другом краю стола, тихий, но дрожал от нетерпения. Я это спиной чуял, но все-таки еще спросил:

– А давно выпустили владыку?

– Года два будет, – ответил дядька.

– Тоже потребовался, – съехидничал Леон.

Я поднялся. Козлов – тот аж вскочил. Чудак, такой был нетерпеливый, еще хуже меня. Все-таки смешно, старше на тридцать лет, знает все европейские языки, кроме венгерского, а лезет к такому неучу, как я. Конечно, гордость меня распирала, хотя понимал, что хвалиться в общем-то нечем. Надоел всем Павел Ильич Козлов, никто его всерьез не принимает.

– Так я поеду, – сказал он дядьке.

– Да, поезжайте. Поезжайте, голубчик. Покомандуйте там.

– Все будет – ол райт! Все будет, как в сытинском имении. Я им накручу хвосты.

Сытинское имение в семье Нефедовых – образец порядка. Первая служба Егора Никитича. Одно лето он даже там принимал Максима Горького, кормил его парниковыми огурцами. Но потом Горький и Сытин не поладили из-за гонорара.

– Накрутите, милый. И про патиссоны напомните. Александра как раз завтра едет. Так что милости прошу к ее лимузину…

Старик улыбнулся, но тут же его лицо перекосилось, словно он выматерился про себя. Как-никак этот лимузин задавил его родную сестру.

– Передайте, прибуду на той неделе, – добавил, отдышавшись.

– Ничего не передавайте, Павел Ильич, – рассердилась тетка.

После ухода попов она незаметно вошла в столовую.

– Лежи, Аника. На него не рассчитывайте, Павел Ильич, – сказала Козлову.

– Хорошо, – кивнул тот. Прямо-таки неприлично торопился.

– Ты что, тоже уходишь? – спросила меня тетка. – Погоди. Как Гапа?

– Зи флигт хойте нах Дойчлянд, – сказал я, выламываясь перед Козловым, который ждал в дверях. Эту фразу я весь день разучивал.

– Сегодня?! – вскрикнула тетка Александра. – Сегодня?! Как же это сегодня? У нас в девять семинар. Какая жалость. Ну, ничего, опоздаю. Подожди.

«Только этого не хватало!» – подумал я.

– Пойдемте, – сказал вслух. – Только она, может, еще и не улетит. Вчера была плохая погода. И сейчас тучи…

Погода вчера и вправду была никудышная, но я не добавил, что вчера мамашина команда улетать не собиралась.

– Нет, не могу… – шепнула вдруг. – Не могу сегодня его оставить.

«Пронесло», – подумал я.

– А ты, Валерий, езжай домой. – Она сказала нарочно во весь голос, чтобы Козлов слышал. – И не вздумай куда-нибудь забрести. А то с тебя станет. Гапа, наверно, перед отъездом сама не своя.

5

Я нагнал Козлова в переулке. Он, понятно, обиделся, но виду не показывал.

– Жаль старика, – сказал для начала. – Не выпутается. Мотор уже еле тянет. И еще эта подлость с автомобилем.

– Да, – кивнул я. – Злая была старуха, на меня крысилась, а все равно жалко. Такое чувство, будто этот драндулет я у Бога выцыганил.

– Брось, – отмахнулся Козлов. – Бога нет. Ему не терпелось поговорить о другом. Бог – не по его ведомству.

– Чего делал? Давно не виделись!..

– По вас скучал!.. Нет, кроме шуток – скучал!

– А чего ж не приезжал?

Я покраснел. Что ж, вопрос был в лоб. Как объяснишь, почему не ездил в Кащенко? Туда трамвай ходит.

– Ладно, – усмехнулся Павел Ильич. – Вопросов не имею. Только зря боялся. Я уже больше месяца оттуда. Здоровым признали.

Господи, меня передернуло, словно сунул пальцы в электрическую розетку. Козлов не обратил внимания.

– Сначала, знаешь, даже жалел, что признали. Там хорошо было.

– Работали?

– Думал.

Я глянул на него. Ростом он мне был до уха, но зато ладный, сбит удачно, плечи широкие. Такой аккуратный. В допотопной гимнастерке с широким ремнем. Социолог Козлов. Полиглот. Но языки, говорит, почти позабыл после контузии.

– Ты что – домой торопишься? – спросил.

– Да нет, наоборот. Время потянуть хочу: лишние проводы – лишние ссоры.

– Все не ладите?

– Да как сказать… Она очень нервная.

– На меня не злится?

– Нет, не до того ей…

– Забыла? Думала, не выйду?

– Что вы! Она вас жалела…

– Жалела, – присвистнул Козлов. – Поблагодари ее. Только Агриппину Алексеевну с ее сестрицей тоже пожалеть можно. За то, что всего боится и ничего не смыслит.

Я поежился. Все-таки ругали мать.

– Ладно, не буду, – проявил Козлов неожиданную деликатность. Может, боялся, что уйду.

– За психушку жалеть нечего. Я снова бы туда пошел, если б жениться не надумал.

– На ком?! – Я обрадовался.

– Есть в квартире одна гражданка.

– Это такая завитая, длинная?

– Да нет. Ты не знаешь. Я теперь на Мархлевского переехал. Пойдем, тут близко.

Мы пошли переулком. Вот какие Козлов номера откалывал.

– Невеста молодая? – спросил я.

– Для кого как. Мне в дочери годится.

Все равно хорошо, что женится, – подумал. Может, из него вся эта ахинея выйдет. А то он почти два года одно и то же поет. С того первого дня, как я попал к дядьке в Воронцовское имение. Козлов там при Егоре Никитиче кормится, вроде младшего агронома. Образование у него, конечно, никакое не сельскохозяйственное, но просто он – то ли брат, то ли свояк того кубанского предколхоза, у которого старик прятался перед войной. В общем, когда в сорок втором был голод, Егор Никитич подобрал Козлова. Пользы от него, ясно, немного, но земля, как говорит дядька, всех накормит.

Помню, в первый раз возвращались мы по шоссе. На мне рюкзак был здоровенный, а я все оглядывался. Козлов такое плел, что прямо подгоняй «черный ворон».

И вдруг ляпнул, да так просто, будто спички возвращал:

– Жену свою – и ту не пожалел.

Меня всего потом прошибло и спине холодно стало.

– Врете, – выдохнул я. – Нету у него жены.

– Потому и нету, – ответил Козлов.

Ну а про деревню чего он врал, передать невозможно. Но про это все язык распускали. Генка Вячин, мой кореш по девятому классу, тогда вернулся из-под Смоленска. Летом у отца на командных курсах служил пожарником. Рассказывал:

– Как освободят село, у баб первый вопрос, как с колхозами.

С Генкой спорить я не стал. Просто скоро пришли праздники, и я подвел его к газетному стенду. Висела речь Сталина, та, где про пироги и пышки. И в ней было черным по белому: «Все наши победы достигнуты благодаря колхозному строю». Вячин, понятно, заткнулся.

А вот Козлова не переспоришь. Он кого хочешь за пояс заткнет, за свой командирский ремень. Его пирогами не корми – дай только доказать какую-нибудь ересь.

Это «жену не пожалел» долго не выходило у меня из головы. Наконец, я под большим секретом спросил у тетки. Сказала:

– Неправда. Она сама отравилась. И вообще, нечего тебе водиться с Козловым. Лучше интересуйся техникой.

Тогда я спросил ее, почему она сама, даром что радиоинженер, не налегает на технику, а балуется стихами.

– Стихи – не политика! – ответила тетка.

– Тем хуже, – сказал я. – Про любовь и природу и без стихов все знают.

– Все равно твоему Козлову место в пандемониуме![2] – обозлилась тетка Александра.

Вот какой был Павел Ильич. А сейчас мы шли с ним по переулку, дождь накрапывал, и я вправду радовался, что Козлов женится. Его еще до войны жена бросила. Может, поэтому он такой недовольный.

– Все-таки хорошо, что вернулись, – сказал вслух.

– Может быть, – кивнул он. – Но там тоже хорошо было. Знаешь, это только так считают – психушка! психиатричка! А на самом деле порядочному человеку там самое место.

– Так не могут же все туда сесть! – Я засмеялся.

– А по мне, давно сидят.

– Так что – все сумасшедшие?

– А ты думал?

– Вранье!

Господи, и мы это плели на улице! Вот как он меня злил, но я все равно к нему шел. Домой возвращаться было рано, да и, честно говоря, схватываться с Козловым нравилось. В свою дурь он меня не обращал, но мозги оттачивал.

Мы вошли во двор напротив кирхи, где шахматный клуб, и поднялись по черному ходу на четвертый этаж.

– У вас опять угол? – спросил я.

– Бери выше – комната! Старухе какой-то, спасибо ей, грешной, жить надоело, и мне, герою войны, выделили.

Фатера была сразу за кухней. Даже чудно показалось: за дверью раковина, примуса, керосинки, помойные ведра, а тут выбеленная комнатенка, чистая, как палата в госпитале. Стол, топчан, полка книг. Аккуратно все, как в казарме.

– Здорово у вас! – сказал я.

– Ну, давай… защищай, – наскакивал на меня Козлов. – Защищай, защищай, а то моя мадам сюда заглянет, она этих разговоров не любит.

– Не привыкла?

– Женщинам это ни к чему! Ну, давай защищай державу, Валерий Иванович. Не бойся. Соседей нету, на дачах живут.

– А чего защищать, – сказал я. – Она сама себя защитила.

– Конечно! Шлиссельбургская крепость: изнутри не возьмешь и снаружи – тоже.

– Никакая не крепость…

– А что?

– Сами знаете. Не люблю я этих терминологий. Скажу – издеваться начнете.

– Не начну, не начну. Ну так что, что, Валерий Иванович, товарищ Коромыслов?

– Победа! – вдруг выпалил я. Нашелся ведь. – По-бе-да! Гитлера разбили! И представьте – один на один.

– Да, орешек ты! – вздохнул Козлов. – Фруктик. Извини, я прилягу, голова трещит.

Он стянул с себя гимнастерку и хромачи. Руки у него дрожали. Я никак не мог понять, как он такой нервный – такой чистюля. Портянки у него были белые, прямо как салфетки в ресторане «Москва». (Я там прошлый год наворачивал коммерческие обеды – по 22 рубля штука.) Из-под синих галифе выглядывали кальсоны с завязочками, тоже белые, даже голубоватые от синьки. И нижняя рубаха была, как только что выданная. Сам, небось, стирал. Он и в прошлом, и позапрошлом году был стираный. Жалость брала, когда глядел на его аккуратность.

– Значит – победа?! Значит – один на один?! Что ж – победа. Правильно. А вот один на один, так это ты по грязи топай под Волоколамск или даже ближе. Там 16 октября было один на один.

– До прошлого года было, – сказал я.

– А как было? – взвился Козлов. – «Ни шагу назад!», заградотряды, «Смерш»! Коминтерн закрыли – синод открыли.

– Параша, – сказал я.

– Параша, параша, – передразнил Козлов. – Одно у тебя на губах – параша! А ты ее видел? Поспи рядом, не то запоешь.

– Ну, и вы не спали, – сказал я.

– Типун тебе на язык, – скривился он. – Накаркаешь еще…

– Да сами нарываетесь… Его все любят, а вы поливаете.

Козлов сел на топчане, ноги скрестил, как турок.

– Поливаю? Тоже слово. А ты уши продуй. Я тебе дело говорю, а ты сигнатурки клеишь. Сам говоришь – терминология, и сам же бирки нашлепываешь. Любит… А что есть любовь? Да кто он, чтобы его любить?

Я ответил.

– Кгм… А кто выбирал?

– А вождей не выбирают! – снова нашелся я.

– Тогда говори фюрер, – он добавил по-немецки.

– Нет, – разозлился я. – Его любят! А если поливаете, так это ваше дело. Можете нос задирать, сколько влезет. Только выше уж некуда.

– Значит, доносить не пойдешь?

– Я не падло.

– А если бы донес – посадили б?..

– А то нет!..

– Где ж тут любовь? – подловил он меня. – Выходит, Валерий Иваныч, любви – нет. Выходит, дорогой мой, либо люби, либо сиди. Но это уже не любовь, а чистое изнасилование.

– Не знаю, – уперся я. – Его любят.

– Дюбят?! – присвистнул он. – Ну, хорошо, откинем всех. Ты вот – любишь?

– Люблю.

– А вот и врешь?!

– Откуда вы знаете! Ничего вы про меня не знаете. Сказал: – люблю! – а там как хотите.

– Ладно, молчи. Слушай, и докажу тебе, что ни черта не любишь. Отвечай: ты честный человек?

– Нечестный.

– Я серьезно.

– Да ну вас. Скажешь – честный, а выведете, что подлец.

– Погоди, я тебе одну теорему докажу. Поймешь – умным станешь. Итак, договорились: ты – честный человек. Второе – честный человек желает себя уважать. Так ведь?

– Ну, так…

– А ты себя уважаешь?

– Да что вы пристали, как пьяный? Вы ж не пили почти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю