412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Фридкин » Я — русский еврей » Текст книги (страница 5)
Я — русский еврей
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 09:49

Текст книги "Я — русский еврей"


Автор книги: Владимир Фридкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Уроженец города Парижа

«Уроженец» – слово, употреблявшееся у нас отделами кадров, домоуправами и милицией. Не знаю, бытует ли это слово сейчас. Давно не заполнял анкет.

Так, моя мама была уроженкой города Гомеля, а отец – Речицы. Эти два белорусских города принадлежали черте оседлости, где евреям до семнадцатого года разрешалось жить. Я – уроженец города Москвы. Когда я родился, черты оседлости уже не существовало. А мой школьный товарищ Алик Юркевич[36]36
  Александр Морисович Юркевич (р. 1929) – ученый-химик.


[Закрыть]
– уроженец города Парижа. Узнал я об этом случайно на уроке дарвинизма. Преподававший этот предмет Ерихимович говорил неправильно и с сильным еврейским акцентом. Алик на уроке вертелся или разговаривал. И Ерихимович сделал ему замечание:

– Возьми себя в руку. А еще в Париже родился…

«Подумать только, – говорил я про себя. – Вот ведь повезло человеку! Родился в Париже! Маяковский мечтал умереть в Париже, но ему в конце концов не разрешили. А Алик там родился».

В наши школьные годы о Париже можно было только мечтать. Мы знали его улицы по романам Дюма и Бальзака, видели на картинах Писарро и Утрилло, слышали голоса парижан в радиоспектакле Розы Иоффе о трех мушкетерах. «Сударь, где здесь улица Старой Голубятни?» – спрашивал молодой звонкий голос д’Артаньяна. – «Она перед вашим носом, сударь», – отвечал старческий надтреснутый голос парижского булочника.

Эйдельман любил распевать песенку из этого спектакля:

 
Трусов родила наша планета,
Все же ей выпала честь:
Есть мушкетеры, есть мушкетеры,
Есть мушкетеры. Есть!
 

Сейчас, когда я бываю в Париже, иду по улице Вожирар, прохожу Люксембургский сад и на улице Ле-Гофф вхожу в двери маленького дешевого отеля «Дю Брезиль», я и не вспоминаю, что где-то здесь жила госпожа Бонасье, возлюбленная д’Артаньяна. А в школьные годы все эти Вожирар, Риволи, Пале Руайяль были овеяны нашей молодой неугомонной фантазией, нашим яростным и бессильным воображением. Да-да, бессильным. Мы уверены были, что никогда не увидим этот город воочию. И даже много лет спустя после школы, когда прочли слова Хемингуэя «Париж – это праздник, который всегда с тобой», думали, что этот праздник никогда не будет с нами, что он не для нас.

А Алик был уроженцем Парижа. В школьные годы мы не понимали, что эта подробность биографии, это слово в анкете будут еще долго преследовать Алика в милиции, отделах кадров и в более высоких тайных сферах. Помню, мама сказала:

– Мало ему, что он еврей, так он еще в Париже родился.

Впрочем, сказала она это значительно позже. Мы были уже студентами, когда начались кампании против «космополитов» и дело врачей, когда с «пятым пунктом» не брали на работу и таких, как я и Алик, называли «инвалидами пятой группы».

Но в школьные годы ничего такого не было. Шла война с фашизмом, и была победа. Это потом Илья Эренбург скажет, что иногда победитель заражается от побежденного постыдной болезнью. Я, кстати, с ним не согласен. У Сталина эта инфекция сидела в крови давно.

С Аликом у меня случилась в школе удивительная история, тайну которой я раскрыл только годы спустя.

В то утро (дело было в восьмом классе) я перед школой позавтракал селедкой с луком. Я никогда не ем по утрам селедку, да еще с луком. Но в голодные военные годы выбирать не приходилось.

В школу я опаздывал и зубы после завтрака, конечно, не почистил. Алик сидел со мной за одной партой. (Мой постоянный сосед Кирилл был, видимо, болен.)

Вдруг Алик, не говоря ни слова, встал и сел за другую парту. Урок вел Петр Яковлевич Дорф, темпераментный увлекающийся математик, прививший чуть ли не всему классу любовь к этому предмету. Дорф, любивший порядок в классе, попросил Алика сесть на свое место. Алик не повиновался. Сказал только, что сидеть со мной рядом не хочет. Дорфу бы согласиться: ну, поссорились ребята, бывает. Но он продолжал настаивать на своем, а заодно допытывался, почему Алик не хочет сидеть со мной рядом. Разразился скандал. Дорф кричал, Алик молчал, я сидел красный как рак. Дорф потребовал, чтобы Алик вышел из класса. Алик и тут не повиновался. Тогда Дорф, схватив Алика за плечи, потащил его вместе с партой к выходу… Последовало неотвратимое наказание. Алика перевели в параллельный класс.

Конечно, я был виноват и вел себя не по-мушкетерски. Я ведь подозревал, в чем дело. Значит, должен был встать и объявить Дорфу и всему классу, что наелся селедки с луком. Но мне было стыдно. И все произошло так стремительно, что я не успел собраться. Но главное не в этом. Я ведь только подозревал, но не был уверен, что причиной всему был мой несчастный завтрак. На мои вопросы Алик не отвечал.

Только годы спустя, на нашей традиционной встрече, Алик сказал мне, что против селедки ничего не имеет, а запах лука не переносит с раннего детства. Я тогда еще подумал, не объелся ли он луком в Париже.

Тогда же, уже студентом, я случайно встретил у Никитских Ворот Дорфа. Мы долго разговаривали у входа в магазин «Консервы», и я, набравшись храбрости, спросил, почему случай с Аликом он принял так близко к сердцу. И Дорф признался, что подозревал Алика в антисемитизме.

– Но ведь Алик – еврей.

– В самом деле? – спросил Дорф. – Я этого не знал. Ведь он, кажется, родился в Париже?

В конце концов, анкета не помешала Алику стать выдающимся химиком, специалистом по лекарственным препаратам, и ездить в Париж на международные конференции. Так что праздник, о котором писал Хемингуэй, к нам все-таки пришел. Жаль только, что для меня и моих одноклассников – так поздно.

Глава 3
Университет

Я шел по Поварской к Арбатской площади. Позади остались Гнесинское училище, здание бывшего Венгерского посольства, Борисоглебский переулок и дом Шуваловой. А вот и Малый Ржевский. В этот переулок я когда-то сворачивал по пути в университет. Шел по улице Герцена, проходил магазин «Консервы», памятник Тимирязеву на Тверском, консерваторию. У консерваторского двора часто останавливался. Во втором этаже правого флигеля жил в те годы мой школьный товарищ Валя Смилга. После школы мы вместе пришли в университет в сорок седьмом году. Я поступил на физический факультет, а Валя – на физтех. Этот новый факультет был создан в том же году для подготовки специалистов в области ядерной физики и атомного оружия, туда принимали особо одаренных молодых людей с подходящей анкетой. Впрочем, о том, что такое подходящая анкета, тогда, в сорок седьмом, мы понятия еще не имели. Валя был талантливый сибарит. Теплым утром он сидел у открытого окна и дышал весенним консерваторским воздухом.

– Ты куда идешь? – спрашивал Валя.

– Как куда? На физфак.

– Да не ходи ты туда. Ничему хорошему там тебя не научат. Поднимайся ко мне. Расскажу про парадокс Эйнштейна-Подольского-Розена. Или сгоняем в шахматы.

Как молодой физтеховец, Валя любил пофорсить. На самом деле физфак давал хорошие знания. Но учиться пришлось в конце сороковых – начале пятидесятых, и в борьбе с безродным космополитизмом физфак был застрельщиком. Кафедрой магнетизма заведовал Аркадий Клементьевич Тимирязев, сын великого физиолога растений. Студенты прозвали его «сыном памятника». Говорят, природа на детях отдыхает. Сын памятника все эти годы отдал неравной борьбе со специальной теорией относительности Эйнштейна. Устраивались заседания по разоблачению идеализма в физике. Идеалистами были Хайкин, Ландсберг, Мандельштам… Академики Г. С. Ландсберг и Л. И. Мандельштам прославили отечественную физику, открыв комбинационное рассеяние света в кристаллах. Только случайно Нобелевская премия досталась не им, а Раману. Я хотел попасть на отделение атомной физики, но туда меня не взяли. В общем, там, на физфаке, я наконец понял, что такое подходящая анкета. Конечно, и тогда на физфаке были честные и талантливые люди, вроде будущего ректора Рема Викторовича Хохлова. Но не они делали погоду.

Погоду на физфаке МГУ делали те, кто вел в эти годы борьбу с космополитами. Кто такие космополиты? Об этом хорошо сказал замечательный московский физик С. М. Рытов, учитель Нобелевского лауреата академика А. М. Прохорова:

В предвоенные годы ярлык «космополит» обозначал тех, кто не отстаивает повальный русский приоритет в науке и технике и недостаточно цитирует отечественные работы и их авторов. После войны этот ярлык был усилен до «безродного космополита» и служил для того, чтобы открыто не называть преследуемую национальность. «Стыдная болезнь» требовала маскировки, и тогдашний «диамат» щедро расточал для этого свои «чисто философские» услуги в заданном направлении, нисколько не стесняясь проявлять невежество в критикуемой «идеалистической» науке. Таким образом, «марксистская философия» взяла на себя роль идеологической «крыши» для антисемитской кампании[37]37
  См.: Сонин А. С. Физический идеализм. История одной идеологической кампании. «Физико-математическая литература», 1994. С. 4. – Примеч. авт.


[Закрыть]
.

Итак, это был вульгарный и жестокий антисемитизм, насаждаемый с самого верха. Мои университетские годы пришлись как раз на время, когда государственный антисемитизм достиг своего апогея. В 1947 году, получив в школе медаль, я успел поступить на физфак. Но начиная с 1948 года на факультет не приняли ни одного еврея, как бы талантлив он ни был. После того как «гений всех времен и народов» почил на своей даче в луже мочи, после прихода Хрущева, в период, который Илья Эренбург назвал оттепелью, стало легче… Но в МГУ, Физтехе и других престижных вузах ситуация менялась медленно. Однако время было уже другое. Молодые люди могли уехать за границу. Незадолго до смерти академика В. Л. Гинзбурга[38]38
  Виталий Лазаревич Гкнзбург (1916–2009) – советский и российский физик-теоретик, академик, лауреат Нобелевской премии по физике (2003 г.).


[Закрыть]
, преподававшего на Физтехе, я спросил его, принимают ли нынче туда евреев. Он ответил: «А где их нынче взять?» Сейчас это называют «утечкой мозгов», и уезжает много талантливых русских ребят.

Кроме откровенного антисемитизма, физфак вел еще борьбу с Академией наук. Вслед за «сыном памятника» группа профессоров (не хочу называть их имена и сожалею, что в их числе был Д. Д. Иваненко) готовила всесоюзное совещание, которое должно было осудить квантовую механику (в ее интерпретации Бором) и теорию относительности Эйнштейна. Грозила расправа с современной физикой наподобие той, что устроил Лысенко с генетикой. Министр высшего образования Елютин в конце концов дал согласие. Была назначена дата. Я учился на четвертом курсе. Над физикой нависла смертельная опасность. К счастью, успешно готовилось первое испытание атомной бомбы, подготовленное в секретном городе (ныне Саров) группой наших выдающихся членов Академии наук: Курчатовым, Зельдовичем, Харитоном, Таммом, Сахаровым и другими. (Ландау и Гинзбург также участвовали в атомном проекте, но находясь в Москве, в Саров их не допускали.) А со стороны Политбюро всем проектом «изделия» (так в документах называлась атомная бомба) руководил Берия. Нашу физику спас Игорь Васильевич Курчатов, руководивший работой в Сарове. Много лет спустя об этом мне рассказал академик Яков Борисович Зельдович, трижды Герой Социалистического Труда. От него я узнал, что обеспокоенный Курчатов пришел на очередной прием к Берии. «Как дела с „изделием“, товарищ Курчатов?» – спросил Берия. Курчатов ответил: «Все идет по плану, но вот совещание по современной физике, которое готовит университет, совсем нам ни к чему». – «А что, товарищ Курчатов, есть какая-то связь между „изделием“ и теорией Эйнштейна?» И Курчатов объяснил члену Политбюро соотношение Эйнштейна между массой и энергией. «Хорошо, товарищ Курчатов, идите и спокойно работайте, а с совещанием мы разберемся». И действительно, разобрались: совещание отменили. А первую советскую атомную бомбу вскоре успешно испытали. Что было после приема у Берия, никто, в том числе Зельдович, не знал. Дальше идут догадки и анекдоты. Разумеется, без хозяина (Сталина) никто не мог бы отменить уже принятое правительством решение о совещании по физике. Конечно, Берия обо всем доложил Сталину. Зельдович шутил так: после доклада Берии Сталин сказал: «Передай им, Лаврентий, чтобы быстрее делали „изделие“, и не надо никаких совещаний. А расстрелять, кого нужно, мы всегда успеем». Повторяю, так шутил Зельдович. Но шутка настолько правдоподобна, что могла быть реальностью.

Русская интеллигенция тяжело переживала это время. Лучшие русские люди, возглавляемые академиками Сахаровым и Лихачевым, противостояли «черной сотне». А мои университетские годы как раз пришлись на пик этой грязной кампании. Много лет спустя, когда я уже работал в Институте кристаллографии Академии наук, я встретил у дверей академической поликлиники моего старого университетского друга Рема Хохлова. К этому времени он был уже академиком и ректором Университета. Я хорошо знал и его жену Лену, и маму, Марию Яковлевну Васильеву, бывшую руководителем моего диплома. Рем предложил мне почитать лекции на физфаке. «Знаешь, Рем, у меня до сих пор лежит на сердце камень, не люблю я физфак, ты меня прости». «Я тебя очень понимаю, – сказал Рем. – Но физфак стал другим». И мы еще поговорили, стоя у дверей поликлиники. Лекций в МГУ я никогда не читал.

Сейчас, на закате жизни, я редко вспоминаю университетские годы. Но один эпизод почему-то врезался в память. На втором курсе к нам перевели большую группу студентов из провинции. Я делал какую-то работу в физическом практикуме и случайно положил тетрадь с записями измерений на соседний стол, где работала незнакомая девица из Саратова. Девица была похожа на героиню комедии А. Н. Островского с накрученной прической на голове, вроде птичьего гнезда. «Ну ты, француз, убери свою тетрадь», – сказала девица. «Я не француз, а еврей», – простодушно ответил я. «Вот именно, что еврей», – буркнула девица, даже не повернувшись.

В конце концов я попал на отделение радиофизики и делал диплом на кафедре профессора Николая Александровича Капцова. Это был колоритный старик. Застенчивый, нелюдимый и угрюмый. Когда говорил, смотрел не в глаза, а в сторону. Говорил громким трубным голосом, потому что был глух. Из носа у него постоянно текло. Сначала появлялась капля. Она росла, развивалась, и, когда готова была, преодолев поверхностное натяжение, упасть, Николай Александрович быстро снимал ее платком. Я запомнил его руку, державшую платок. Большую, сильную, в рыжеватых волосках с массивным золотым кольцом на безымянном пальце. Был он учеником великого русского физика Петра Николаевича Лебедева и блестящим экспериментатором. Принадлежал к поколению, испуганному на всю жизнь. Говорили, что его отца, талантливого изобретателя и владельца электролампового завода, в революцию расстреляли, и он испытал много горя. Кафедра была патриархальной. Зимой Капцов приходил на работу в огромных подшитых валенках. Потом валенки сушились на батарее. Однажды профессор должен был идти в ректорат, а валенки исчезли. Переполох был ужасный, искали всей кафедрой. Оказалось, молодой аспирант подложил валенки под манометр. Профессор был сердит, и его граммофонное ворчанье еще долго слышалось с лестницы.

Нам, студентам, Капцов читал спецкурс в Малой физической аудитории. Настенные часы там почему-то всегда стояли. Нам же хотелось узнать, сколько времени осталось до конца лекции. И мы изобрели песочные часы. Часами был сам лектор. За академический час на его носу созревало от десяти до двенадцати капель. «Сколько?» – спрашивал я соседа. «Десять», – отвечал он. Это значило, что скоро прозвенит звонок и можно складывать портфель. Моя работа шла удачно. Один семестр на третьем курсе я даже получал стипендию Мандельштама. Потом эту стипендию отменили.

В тот самый семестр со мной случилось странное происшествие. На факультете была военная кафедра. Из нас готовили связистов, офицеров запаса. Занятия проходили по четвергам. В один из четвергов появился новый преподаватель, некто полковник Николаев – приземистый, грузный и очень важный. В его досиня бритом мясистом лице было что-то бульдожье. Входя в аудиторию, он провозглашал отрывисто и громко: «Здравствуйте, товарищи студенты!» А мы, стоя навытяжку, отвечали хором: «Здравия желаем, товарищ полковник!»

Все как положено, и все бы ничего, только наш хор полковника не устраивал. Он требовал большей слаженности и заставлял повторять приветствие по многу раз. Ребята веселились. Как-то на перемене я опасно пошутил. Сказал, что берусь пролаять во время приветствия. И это, видимо, будет то, что нужно полковнику. Ребята меня подначили. Сказали – слабо, кишка тонка. Делать было нечего. Поспорили на шесть бутылок шампанского. Мой стол стоял у входа в аудиторию, напротив двери. В очередной четверг в проеме двери появился Николаев и, как обычно, отрывисто и сурово произнес приветствие. Класс начал дружно отвечать, а я в такт лаять. После слова «здравия» ребята замолчали, и я стал лаять полковнику в лицо. Как это было, я не помню. Ребята рассказывали, что мы стояли навытяжку и ели друг друга глазами. И что от страха я долго не мог остановиться. Потом будто бы взвыл и замолчал.

Полковник оцепенел от ужаса, и мы долго стояли по стойке «смирно». Придя в себя, Николаев подошел к столу. За столом он долго и сосредоточенно писал в классном журнале. Запись оказалась лаконичной: такого-то числа на уроке радиосвязи студент Фридкин лаял на преподавателя. В следующий четверг дежурный объявил, что меня вызывает начальник кафедры. Им был генерал-майор Артемьев, старый кадровый культурный офицер. Как тогда говорили, «из бывших». На лекциях генерал любил вспомнить старину, подпустить словечко по-французски.

Вхожу в его кабинет, докладываю, как положено. Смотрю – генерал-майор слегка отодвигается. Потом, обшарив меня глазами, рукой предлагает сесть. Сейчас не помню в подробностях, что он тогда говорил. Смысл речи сводился примерно к следующему. Итак, лаял… Дескать, всякое бывает. Но на кого лаял? На полковника, начальника цикла связи! Позже распространился слух, что я будто бы ответил, что был нездоров. Это неправда. Я чистосердечно просил прощения и обещал впредь ничего подобного больше не делать. Генерал отпустил меня с миром. История эта получила широкую огласку. А время было глухое. Я ожидал исключения. Но обошлось. А стипендию Мандельштама тогда же и отменили. Потому что Мандельштам был безродным космополитом.

Шесть бутылок шампанского ребята выставили. И мы распили их вместе «Под шарами». Так мы называли ресторан, расположенный в гостинице «Националь».

Начинаю понимать, кто я такой

В декабре пятьдесят второго я с отличием окончил физфак. Но работы не получил. Дело было так. В то время на работу распределяли. Первую скрипку здесь, как и во всем, играл зам. декана Федор Андреевич Королев. Он был хозяином на факультете и проводил на нем политику партии и правительства. У него были какие-то сонные подслеповатые глаза. На низкий плоский лоб спадал косой чуб, как у известного диктатора. А говорил он тихим, убийственно спокойным голосом. Факультет называли «королевство Королёвство».

Студентов по одному вызывали к нему в кабинет. Кабинет был полон, яблоку негде упасть: представители министерств, Академии наук, институтов. Студент стоял, а представители громко и яростно отбивали его друг у друга. Военно-промышленный комплекс нуждался в физиках, и спрос превышал предложение. Мы все толпились перед кабинетом, ожидая очередного вызова, пока из дверей не выходил один из наших с растерянным и радостным лицом: «Меня в аспирантуру…»

Наконец вызвали меня. В мертвой тишине Королев эпически спокойно зачитал мою неподходящую анкету. Наступило тягостное молчание. «Ты выйди пока», – сказал зам. декана. Когда меня впустили снова, он объявил, что я поступаю в распоряжение Министерства промышленности средств связи и должен явиться 15 января к Валентину Иосифовичу Копылову, кадровику. Имя и дату я запомнил на всю жизнь. За два дня до назначенного срока газеты опубликовали сообщение об аресте врачей, «убийц в белых халатах». Выдающихся профессоров-медиков арестовали давно, и об этом все знали. С одним из них, Борисом Борисовичем Коганом, мама работала в клинике на Яузской. Маму уже с полгода как выгнали с работы, и мы жили на мою стипендию. В указанный день я явился в Министерство и предстал перед лысоватым молодым человеком, сидевшим в отдельном кабинете за огромным столом с телефоном и бумажными папками. На стене над Копыловым висел большой портрет товарища Сталина. Я представился.

– Знаю, помню, – сказал Валентин Иосифович, и глаза его приняли лукавое выражение. Потом лицо его как-то сразу посерьезнело, и он сказал: – Значит, так. Выйдешь от меня, повернешь направо. Там лестница. Спустишься по ней на два этажа и дойдешь до середины коридора.

Тут он сделал паузу. Я спросил:

– А к кому там обратиться?

– Там увидишь другую лестницу. Иди по ней до конца вниз и сразу в вестибюль.

– А потом?

– Потом? Потом иди домой.

Дальше была немая сцена. Я уставился на него и тут только заметил, что в глазах у Валентина Иосифовича появился туман.

– Ты что, русского языка не понимаешь? Иди домой. Перемелется – мука будет.

Он был удивительно догадлив, этот кадровик. За сорок лет все и перемололось.

Я вернулся на Поварскую, и мама сказала:

– Вот видишь, на таком месте, а человек хороший. Ведь он запросто мог услать тебя туда, куда Макар телят не гонял. Пора уже тебе понять, кто ты такой.

Позже, когда началась перестройка, я часто вспоминал этого футуролога из Министерства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю