412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Фридкин » Я — русский еврей » Текст книги (страница 13)
Я — русский еврей
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 09:49

Текст книги "Я — русский еврей"


Автор книги: Владимир Фридкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

А вот поразительный пример его интуиции. В книге я пишу о найденном мною в архиве библиотеки Ватикана письме княгини Репниной, матери декабриста Сергея Григорьевича Волконского, к итальянскому художнику Барбиери, воспитателю сына Зинаиды Волконской, жившему в ее московском доме на Тверской. Письмо было отправлено из Петербурга 21 декабря 1826 года. Эйдельман пишет длинное замечание, из которого следует, что письмо это Александра Николаевна непременно должна была отправить со своей невесткой Марией Николаевной Волконской, ехавшей через Москву к сосланному в Сибирь мужу. В дальнейшем это предположение было проверено и полностью оправдалось. Так это случайное письмо, затерянное в подвалах Ватиканской библиотеки, рассказало нечто новое о замечательном эпизоде русской истории.

В случайных фактах, датах, во всем этом историческом инвентаре он видел, угадывал главное. Вот еще характерный пример. Исследуя в своей книге материалы архива Зинаиды Волконской, хранящиеся ныне в Гарвардском университете, я пишу о рукописях Мицкевича, о его авторских французских переводах «Сонета-посвящения», «Греческой комнаты», поэмы «Фарис». Я подчеркиваю, что авторский французский перевод этих произведений Мицкевича ранее не был известен. А Эйдельман на полях добавляет, что найденные французские тексты являются как бы стенограммой знаменитых импровизаций Мицкевича, которыми восхищался Пушкин. Он пишет о том, что Пушкин мог пользоваться этими текстами при переводе польских стихов Мицкевича, например его поэмы «Конрад Валленрод».

Он умер во сне 29 ноября 1989 года на рассвете теплого пасмурного дня. В реанимации 7-й московской больницы, куда его накануне привезли, остался лежать том Пушкина. Натан готовился к докладу в Пушкинском музее об Андре Шенье и двухсотлетии Французской революции. Мы никогда с ним не переписывались. След его руки остался только на полях моей рукописи. Поля рукописи – поля моей жизни…

Глава 7
Безродные космополиты

Я думаю, его имя и работы будут помнить долго. А уж имя его отца, Отто Берга, и подавно. Отец вместе с двумя другими сотрудниками фирмы «Сименс» открыл элемент рений, предсказанный нашим Менделеевым. Не знаю, почему им не дали Нобелевской премии.

С Вольфом Бергом я познакомился в конце шестидесятых, когда меня неожиданно выпустили на Международную конференцию в Польшу. До этого за границу меня не пускали – и ехал я туда впервые. Вольфу было тогда около шестидесяти. Он был высок ростом, строен и эффектен, хоть и сильно облысел. Особенно запомнились его глаза – яркие, темные, продолговатые, казалось, растянутые до висков. Когда он смеялся, то откидывал голову назад и смеялся широко, всем лицом, открыв рот, и глаза его зажигались еще ярче. В его движениях, поворотах головы, манере говорить и слушать была элегантность, сдержанность и простота. Кисти и пальцы рук – длинные, трепетные, как у пианиста. Именно таким я представлял себе английского джентльмена, какого-нибудь профессора Хиггинса из пьесы Бернарда Шоу, хотя до того в Англии, разумеется, никогда не был. Я знал, что профессор Вольф Берг родился в Германии, но долгие годы жил в Англии. На конференцию в Закопаны он приехал с женой Лизой из Цюриха, где незадолго до этого стал директором фотографического института в знаменитой Швейцарской технической школе. В это время он уже стал мировым лидером в фотографической науке.

Через несколько лет я приехал на месяц в Цюрих поработать в его институте. Жил я в его доме в Форхе, в гористом пригороде Цюриха. Происходило это в декабре. В самом Цюрихе зимы не было. Нарядные рождественские улицы, умытые дождем и обогретые солнцем, зажигались по вечерам миллионами лампочек, маленьких, как снежинки, свисавших с деревьев и кустов и протянутых на проволоке через улицы. На главной улице Банхофштрассе весь этот праздничный свет отражался в огромных витринах банков, выставлявших напоказ за толстыми стеклами часы, бриллианты и золото. Кто-то сказал тогда, что их подвалы уходят глубоко под землю, и там хранится все золото мира. А наверху, в Форхе, стояла зима, и снег мягко укутал дома и деревья. Дом Бергов стоял на горе, в стороне от дороги, спускавшейся к озеру Грайфензее. Дорога, обсаженная яблонями и черешней, шла мимо старых фермерских домов и коровников с открытыми настежь дверями, и теплый запах навоза и молока мешался с запахом разогретого солнцем снега. За озером снежный склон с островками хвойного леса поднимался к самому горизонту, к цепи альпийских гор. Они виднелись из окон дома, и иногда их можно было принять за облака. А за домом, на вершине горы, на южной стороне открывался вид на Юнгфрау, Пилатус и Риги. Вечера мы проводили дома. Лиза играла на рояле. В гостиной стоял черный «Stainway», доставшийся им от родителей Вольфа. Крышка рояля была завалена старыми растрепанными нотами. Перебирая их, Лиза спрашивала каждый раз: «Ну, что бы такое сегодня?..» И выбирала очередную сонату Бетховена или Брамса. По утрам мы вместе пили кофе. Сыр, масло и мед стояли на вертящейся тарелке, которую каждый по очереди поворачивал к себе нужной стороной. За кофе Вольф просматривал газеты. Потом мы спускались с ним в гараж и отправлялись на машине в город, в институт. Домой возвращались по отдельности. После работы я частенько заглядывал в кино на Нидердорфштрассе, где шли фильмы, о которых в Москве мы только мечтали. Некоторые из них показывали на закрытых просмотрах в Московском Доме кино, и легенды о них переходили из уст в уста. А здесь я входил в темный пустой зал, где, полуразвалившись, сидели еще два-три чудака и, хрустя картофельными чипсами, смотрели «Последнее танго в Париже» или «Сладкую жизнь». Об увиденных фильмах я рассказывал Лизе и Вольфу, но это, как мне казалось, было им неинтересно.

Однажды за утренним кофе Вольф, просматривая газеты, увидел объявление о неделе китайских фильмов в Цюрихе. Лиза и он разволновались. Лиза сказала:

– Давайте пойдем сегодня же. Я поеду в город и возьму билеты на восьмичасовой сеанс. И ты, конечно, вместе с нами, – сказала она мне.

Идти на китайский фильм мне не хотелось, и я сказал, что хотел бы задержаться в институте.

– Нет, нет, – настаивал Вольф. – Ты обязательно пойдешь с нами. Китай – великая страна, и мы должны лучше ее знать. Без нее нет мировой пауки и культуры.

Делать было нечего. В этот день проливной дождь стеной встал над вымершим городом. Набережная Лимата обезлюдела, сама река вскипела пузырями, бесчисленные лебеди куда-то скрылись, и даже широкая шляпа каменного Цвингли не защитила его от дождя. Реформатор стоял весь черный, с его каменного плаща ручьями стекала вода. У кинотеатра на набережной я увидел длинную черную змею из зонтов. Это была очередь на китайский фильм. Лиза и Вольф стояли у ярко освещенных дверей и поджидали меня. В зале яблоку негде было упасть, хозяин в проходах поставил стулья. Два часа на экране мелькали дацзыбао[67]67
  Дацзыбао – рукописная стенгазета в Китае, используемая для пропаганды, выражения протеста и т. д. Право на написание дацзыбао было закреплено в конституции КНР 1975 г.


[Закрыть]
, транспаранты и знамена, красный цвет слепил глаза. Содержание было понятно из немецких субтитров. Два молодых китайских рыбака соревновались, боролись за звание ударника коммунистического труда. Они полюбили одну девушку. Девушка отдала свое сердце победителю соревнования…

Ночью мы возвращались на машине в Форх. Ехали молча. В горах дождь перешел в снежную пургу. Хлопья снега, как ночные бабочки, летели на свет фар и залепляли ветровое стекло. По радио скрипка играла «Чакону» Баха. По обеим сторонам горной дороги у домов стояли зажженные елки, а в просвете между деревьями, на поворотах, открывалось море огней Цюриха. О фильме я забыл. Но на следующее утро за завтраком Вольф спросил меня о нем.

– Ты знаешь, – сказал я (мы были уже на «ты»), – есть один московский анекдот… В Москве его не расскажешь, – он «с бородой». Но здесь его наверняка не знают, и он по делу. Так вот… Обычный треугольник: муж, жена и любовник. Муж неожиданно приходит домой, и жена прячет любовника в шкаф, где он проводит всю ночь. А в шкафу висят ее платья, надушенные самыми дорогими французскими духами. Ну, такими, о которых наши московские дамы только мечтают. Но шкаф закрыт, и дышать нечем. Утром муж уходит на работу, и задохнувшийся от дорогой парфюмерии любовник почти замертво выпадает из шкафа. Она его спрашивает: «Милый, чем тебе помочь? Проси чего хочешь!» И он отвечает в беспамятстве: «Пожалуйста, кусочек… маленький… говна». Это как раз то, чего вам здесь в Цюрихе не хватает… Это я понял вчера в кино.

Конечно, я был неправ. Западной жизни я еще не знал, и меня лихорадило от увиденного. Но Вольф и Лиза смеялись. Оба они были квакерами. Я знал, что Вольф происходил из еврейской семьи. И они многие годы помогали и Израилю, и палестинцам. Их волновала не политика, а судьба людей, попавших в беду. Как-то вечером, окончив играть, Лиза вспомнила о Клаусе Шайке, товарище Вольфа по Гумбольдтскому университету, погибшем в Освенциме. И тогда Вольф сказал:

– Мне повезло. Во-первых, я сам уцелел. А во-вторых, видел три самых ужасных места гибели людей: Освенцим, Хиросиму и Помпею. Иногда я думаю о таком мысленном эксперименте. Что, если всех жителей Земли, конечно, по очереди, отправить туда на экскурсию. Может быть, тогда люди наконец-то поймут бессмысленность войны, глубину страданий… Но чаще я сомневаюсь, что это поможет. Вы только представьте себе. В Хиросиме самый популярный сувенир – фотография военной школы, уцелевшей после атомного взрыва. Каркас здания на фоне каменной пустыни. Туристы ее покупают и развозят по свету. А в этой школе, может быть, и воспитались те самые генералы, которые напали на Перл Харбор. А Освенцим… Помню, как я ехал туда в автобусе из Кракова с Киселем, профессором тамошнего университета. Это был обычный рейсовый автобус, и он был битком набит. Перед выходом женщина, стоявшая за нами, спросила Киселя по-польски: «В Освенциме сходите?» Спросила так, как будто речь шла о какой-нибудь обыкновенной автобусной остановке, вроде нашего Форха. Когда я, ослепший от слез, не помня себя, вышел наконец из лабиринта бараков с грудами обуви, мешками женских волос… вышел на какой-то заросший травой пустырь за лагерем, меня окружили цыганки с детьми. Они просили денег. Я знал, что нацисты уничтожали цыган в Освенциме. И вот теперь на этом пепелище, где когда-то стояли газовые камеры и печи, их внуки ловят туристов и просят милостыню. Я выхватил бумажник и стал раздавать все деньги, какие у меня были, и, если бы не Кисель, схвативший меня за руки, остался бы ни с чем. Не на что было бы вернуться.

– Ну а Помпея? Это ведь совсем другое… нечто нерукотворное, – спросил я.

– Помпея… Нацисты уничтожили печи в Освенциме и Треблинке. Думали, что тайну не раскроют. Но остались в живых свидетели, и мир узнал о трагедии. А свидетелей гибели Помпеи не осталось, если не считать Плиния. Но что он мог видеть, случайно проплывая мимо на своем корабле? Тайну Помпеи раскрыл Фиорелли. В Освенциме нацисты газом «циклон» душили людей и потом сжигали тела. Люди исчезали, уходили в дым и пепел. В Помпее лава и пепел Везувия тоже задушили людей, но не уничтожили их тел. За два тысячелетия тела сгнили и оставили в застывшей лаве полости. Фиорелли поступил как скульптор. Он заполнил полости в лаве жидким гипсом и откопал из лавы скульптуры погибших. Я видел там мать, прижимавшую к себе грудного ребенка. Старика, справлявшего нужду. Влюбленных, которых смерть застала в объятиях. История, конечно, хранит много тайн. Но я уверен, что массовой гибели людей скрыть нельзя. Нацисты этого не понимали.

– И не только они, – сказал я. – Геологи рассказывают, что на нашем Севере, возле Магадана, находят кости, целые незахороненные скелеты, оставшиеся от ГУЛАГа. Попробуй, захорони и скрой такую массу тел в вечно мерзлой земле…

Но Вольф почему-то не захотел говорить о ГУЛАГе. «Архипелаг» Солженицына я видел на полке в его кабинете. А вот говорить об этом он тогда не захотел. В тот вечер, рассуждая о гибели и спасении мира, Вольф вспомнил английского физика-теоретика Дирака, с которым встречался в Лондоне.

– Дирак считал теорию верной, если она обладала математической красотой, – сказал Вольф. – Если теория была ошибочна, то, по его мнению, просто потому, что недостаточно красива. Дирак рассказывал мне, что Капица, когда он работал в Кембридже, дал ему почитать «Преступление и наказание» Достоевского, конечно, в английском переводе. Я спросил Дирака о его впечатлении об этой книге. Дирак был скуп на слова. Он сказал только, что нашел у Достоевского ошибку. Где-то у него в тексте солнце всходило дважды в день. Не знаю, так ли это… Но вот что интересно. И Дирак, и Достоевский придавали красоте мистическую силу. Достоевский считал, что красота спасет мир, а Дирак полагал, что она его объяснит. Я не вину здесь ни мистики, ни противоречия. Ведь красота – это Бог.

В семидесятых годах Вольф часто ездил в Китай, ГДР и к нам, в Союз. Читал лекции, консультировал, помогал, открыл дорогу многим молодым ученым. Последний год его жизни был окружен какой-то мрачной тайной. Однажды к ним в дом приехал из Берна незнакомый человек и уединился с Вольфом в его кабинете. Он представился агентом секретной швейцарской полиции. Агент этот зачастил к Бергам и даже куда-то вызывал Вольфа для объяснений. Об этом Вольф рассказал мне в Кембридже, где он руководил международной конференцией. Вольф вспомнил тогда пушкинских «Моцарта и Сальери» и сказал об агенте – «мой черный человек» и что он не дает ему покоя. Лиза и он жили в небольшой квартире в Ньютоновском колледже. Их соседом был нобелевский лауреат сэр Мотт, который частенько по старой памяти заглядывал к ним на чашку чая. Во время одного из чаепитий Вольф сказал:

– Я слышал в Москве славный анекдот про воробья, которого съела кошка. Не помню точно, как было дело, но мораль такая: если сидишь в говне, то не чирикай.

Он сильно изменился. Похудел. Вокруг его прекрасных глаз легли тени. Через несколько месяцев он умер от кровоизлияния в мозг.

Лет через десять мои дороги снова привели меня в Цюрих и снова на Рождество. В доме Лизы мало что изменилось. Ели мы все за тем же столом у окна с видом на Грайфензее. В гостиной по-прежнему стоял старый «Stainway», а на его крышке на разбросанных потах – несколько фотографий Вольфа и внуков. Лиза уже не играла. Она стала плохо видеть, продала машину. После завтрака я лопатой расчищал крыльцо от снега, нападавшего за ночь, и мы медленно под руку, огибая дом, поднимались на гору и подолгу стояли у семейной скамьи, любуясь грядой швейцарских Альп. Было тепло и солнечно, снежный склон горел на солнце, и от этого подножия елей казались совсем черными от растаявшего снега и опавшей хвои. Совсем как в России в конце марта. В один из таких дней Лиза рассказала мне историю семьи.

Она родилась на хуторе под Штаде, недалеко от Гамбурга. Семья Штефанс была известна в этих краях с XVI века. У отца, владевшего землей и лесом, была своя мельница. В озерах разводили карпа, в лесах промышляли охотой. В большом двухэтажном доме у Лизы была своя комната, типичная немецкая девичья. Посреди стояла широкая кровать, покрытая теплой пуховой периной, на стене у изголовья висело распятие и деревянная доска с нравоучениями, выжженными готическим шрифтом. Одно из них Лиза помнила до сих пор:

Wo man singet, lass dich mhig nieder,

Bosewicliter haben keine Lieder.[68]68
  Уважай тех, кто поет. Плохие люди песен не поют (нем.). – Примеч. авт.


[Закрыть]

Напротив кровати – фисгармония, доставшаяся от бабушки. Лиза была музыкальна, играла и пела с детства. Из окна видна была старая липовая аллея. Она вела к семейному кладбищу на берегу озера. Братья Лизы занимались хозяйством вместе с отцом. А она уехала в конце двадцатых годов в Берлин и поступила в музыкальное училище. Там ее соседкой по парте в фортепианном классе оказалась сестра Вольфа, Ева. Они подружились. Однажды Ева пригласила ее к себе домой, Берги жили в собственном доме в Грюневальде. К вечернему чаю вернулся из университета Вольф, и Ева их познакомила. Вольф был очень похож на мать. Ему шел двадцать четвертый, а Лизе не было и девятнадцати. Очень скоро они поняли, что жить друг без друга не могут. Тогда они сняли две комнаты в доме на Фридрихштрассе под мостом, где проходила железная дорога. У дешевой квартирки имелось два главных неудобства. По утрам их будил поезд, а по вечерам не было покоя от посетителей пивной напротив их окон. Молодые люди, сидя за деревянными столами, уставленными высокими гранеными кружками, взявшись за руки и раскачиваясь в такт музыке, распевали на всю улицу. И только грохот наземки покрывал их пьяные голоса. Позже в пивной стали появляться молодые коротко стриженные парни с черной свастикой на красной нарукавной повязке. Они пили пиво за столиками на тротуаре, продавали газеты и собирали у прохожих подписи. Поговаривали, что браки между арийцами и евреями будут скоро запрещены, и в апреле тридцать третьего года Лиза и Вольф поженились – через два года после их встречи за вечерним чаем. За эти два года Лиза постепенно привыкла к дому в Грюневальде. Дом Бергов и жизнь семьи казались ей необыкновенными. Кабинет отца с книжными полками, поднимавшимися до самого потолка, с большой черной доской у стены напротив окна, всегда исписанной формулами, и с устоявшимся запахом табака и мела, растертого на полу. Большая гостиная со старинными голландскими гобеленами и деревянными стульями с высокими прямыми резными спинками у стен. В центре гостиной стоял большой черный рояль (тот самый «Stainway»). По средам, а иногда и по субботам здесь устраивались концерты, собиралась шумная и пестрая компания: молодые музыканты, физики, литераторы и просто соседи. Приходили старые друзья Отто по Гейдельбергу, друзья Вольфа из Гумбольдтского университета, профессора. Часто приходили Нернст, на кафедре которого Вольф работал ассистентом и готовил диссертацию, и друг отца фон Лауэ. Однажды Лиза видела в гостиной Эйнштейна. В этот день Вольф делал доклад о своей работе, и Эйнштейн вместе с Нернстом, Отто Ганом и Прингсхаймом[69]69
  Вальтер Герман Нернст (1864–1941) – немецкий физик и химик. Лауреат Нобелевской премии по химии (1920) «в признание его работ по термодинамике»; Отто Ган (1879–1968) – немецкий химик, ученый-новатор в области радиохимии; лауреат Нобелевской премии по химии (1944); Альфред Прингсхайм (1850–1941) – немецкий математик.


[Закрыть]
пришли после доклада ужинать. Нернст привел в дом приятеля, уже известного тогда скрипача Ауэра, и тот играл для гостей весь вечер. Эйнштейн сидел за столом напротив Лизы. Он слушал скрипку, низко опустив голову, наморщив лоб и хмурясь. Как-то в этой же гостиной Лиза спела цикл Шумана «Любовь и жизнь женщины». Аккомпанировала ей Ева. В вечерних концертах и собраниях, кроме Евы, участвовали два младших брата Вольфа, Хайнц и Рафаэль. Средний, Хайнц, играл на скрипке. Он только что кончил университет и работал в банке «Дрезднер». Внешностью он был весь в отца: светло-каштановые кудри и голубые глаза. Работая в банке, Хайнц ни к математике, ни к экономике интереса не питал. В семье его считали фантазером и мечтателем. Знали, что он пишет стихи, но никому их не показывает. А младший, Рафаэль, еще учился в школе. Лиза знала в Берлине несколько еврейских семей, но дом Бергов отличался от их быта. Родители не знали еврейского языка, не помнили праздников. В доме говорили по-немецки, а по вечерам, когда собирались гости, слышалась и английская речь. Возможно, идиш еще помнил старый дед, отец Отто. Когда-то в молодости, разбогатев на меховой торговле, он купил этот дом. За участие во Франко-прусской войне 1870–1871 годов деда наградили крестом. Крест этот намертво сидел на потертом черном сюртуке, который он надевал иногда к обеду. Дед был поклонником военной стратегии Фридриха Великого и знатоком немецкой классической литературы. Память у него была необыкновенной. Страницами наизусть мог цитировать Виланда, Шиллера и Гёте. За обедом дед ел молча, в общем разговоре не участвовал. Но когда кто-нибудь заводил речь о политике, о Гитлере и национал-социалистах, дед прикладывал ладонь к уху, потом сдергивал с шеи салфетку и говорил срывающимся голосом:

– Никогда! Никогда в этой стране этим идиотам не видать власти как своих ушей. Какие они немцы и тем более националисты! Они не знают даже родной литературы. Вот Гинденбург, это другое дело. Он хотя бы читал Канта и знает, что все действительное должно быть разумно… А эти…

Его поддерживал Отто:

– Нет, это политика не для такой страны, как Германия. Это – банда жуликов, которая баламутит народ, используя плохую экономическую конъюнктуру, сложившуюся после Версальского мира. А этот Гитлер… Говорят, он сын какого-то австрийского еврея, ограбившего банк. Почему самые непримиримые антисемиты оказываются евреями? Может быть, комплекс неполноценности? Вы слышали, какой скандал он учинил вчера во Франкфурте? И какое поразительное невежество… Называет себя патриотом. На кого рассчитана эта дешевая демагогия? Ты прав, – говорил он, обращаясь к отцу. – Этот путь не для Германии с ее культурой и традициями.

А Клаус Шаяк, молодой ассистент Нернста, возражал:

– Вы говорите о культуре… А вы читали статью профессора Шойрена на днях в «Зюд дойче цайтунг»? Он пишет об арийской физике, о том, что немецкую физику надо освободить от еврейского влияния.

Отто Вольф только отмахивался:

– А кто на него обращает внимание? У него просто комплекс неудачника. Он был так близок к открытию икс-лучей, а открыл их не он, а другой немец, великий Рентген. И, кто знает, может быть, в этом есть некое предопределение. И потом, заметьте, все наши так называемые национал-социалисты – это просто неудачники, завистники…

В конце тридцать второго, накануне нового года, дед умер. За гробом среди провожавших шли несколько его товарищей, таких же древних стариков-ветеранов в цилиндрах и длинных старомодных пальто. Один из них, самый молодой, успевший отличиться в сражении на Марне, сказал над гробом речь. Последние слова были такие:

– Прощай, друг! Ты был честным солдатом и гражданином и верил в великое будущее Германии. Твоя вера будет жить в наших сердцах.

Вольф любил деда, но ловил себя на мысли, что старик умер вовремя. События назревали. С начала нового года по Фридрихштрассе мимо их дома ежедневно маршировали штурмовики, и завсегдатаи пивной громко орали, держа в одной руке кружку, а другую вытягивая в приветствии. Грохот сапог громом отдавался под железнодорожным мостом и заглушал поезд. И только цветочница с корзиной, неизменно стоявшая у газетного киоска, напоминала о прежней спокойной жизни.

В начале лета по факультету поползли слухи об увольнении евреев. Вскоре декан вызвал Вольфа, Петера Зорге и Клауса Шаяка и объявил им, что они уволены. Все они работали ассистентами у Нернста. Секретарша рассказывала потом молодым людям, как разгневанный Нернст буквально ворвался в кабинет декана и через час вышел из него с каменным лицом. Больше его в то лето на факультете не видели. А Вольф, несмотря на увольнение, продолжал просиживать в лаборатории с утра до вечера. Он хотел разобраться в новом явлении. Спектр люминесценции, которую он наблюдал, не подчинялся известному закону Стокса.

Отец был сбит с толку, но не показывал вида. В «Сименсе» все было спокойно, хотя там работало немало евреев. А летом Отто Берг даже получил повышение, когда престарелый шеф его лаборатории ушел на пенсию. Дома Отто говорил жене и детям:

– Вот увидите, «Сименс» им никого не отдаст.

С некоторого времени Отто слово «нацисты» не произносил, говорил «они». В начале осени Отто узнал новость. В Берлин приехал Линдеманн, советник Черчилля, с заданием отобрать способных молодых ученых для работы в Англии. Отто сказал:

– Они хотят спасти хорошие немецкие головы.

В список отобранных Линдеманном попал Вольф. Петера и Клауса в списке не было. Впрочем, Клаус Шаяк, хорошо знавший аналитическую химию, вскоре нашел место в какой-то фармацевтической фирме. А вот Петеру не везло. Фирмы и лаборатории, куда он обращался, вежливо отвечали, что он «не подходит по профилю». Профиль у него и в самом деле был не арийский. Отто Берг пытался помочь ему в «Сименсе», но не смог: там и «своих» хватало.

У Петера была невеста из состоятельной немецкой семьи. Семья жила в собственном доме у Остбанхофа, и Петер снимал комнату в соседнем пансионе. В конце ноября, перед самым отъездом Вольфа и Лизы, когда Петер пришел к подруге, на его звонок вышла знакомая горничная с заплаканным веснушчатым лицом и с трудом, словно заикаясь, сказала, чтобы он больше к ним не приходил. При этом покраснела так, что веснушки пропали. Тогда же Вольф сумел уговорить Петера взять у него денег, чтобы заплатить хозяйке пансиона за полгода вперед.

Накануне отъезда Вольфа и Лизы друзья собрались у них на Фридрихштрассе. Лиза испекла пирог, а Клаус принес три бутылки мозельского, купленных на первую зарплату. Вольф и Лиза никогда в Англии не были, и Петер интересно рассказывал о Лондоне. Он ездил позапрошлым летом в лондонский королевский колледж по заданию Нерста. Обычно молчаливый, он много и громко говорил в этот вечер. Вольф тогда еще подумал, что это от вина. Разошлись поздно. Окна в пивной напротив погасли, и только цветочница у закрытого газетного киоска еще стояла со своей корзиной в надежде на редких прохожих, спешивших под зонтами к вокзалу.

На следующее утро Вольф вспомнил, что забыл у Петера в пансионе свою тетрадь и два очень нужных ему номера журнала «Annalen der Physik». Поезд в Амстердам уходил только вечером, и еще было время заехать к Петеру в пансион. Он поехал утром, надеясь застать его дома. Дверь в его комнату была закрыта. Хозяйка открыла своим ключом. Вольф быстро нашел на столе журналы и тетрадь. Он попрощался с хозяйкой и собрался спуститься по лестнице, но в последний момент зашел в ванную комнату, где был туалет. У порога он остановился. На ремне, затянутом на трубе от душа, висел Петер…

В конце концов Вольф и Лиза оказались в Манчестере. Вольф получил место в знаменитой лаборатории сэра Вильяма Лоуренса Брэгга. Брэгг занимался структурной кристаллографией и изучал дифракцию рентгеновских лучей на атомной решетке кристалла – явление, открытое фон Лауэ, другом отца Вольфа. Фон Лауэ написал рекомендательное письмо Брэггу, и тот пригласил Вольфа в свою лабораторию. В этой лаборатории Вольф проработал несколько лет, выращивая кристаллы и изучая картины дифракционных пятен, которые стали называть лауэграммами. Работа эта не увлекала его. Классификация кристаллических решеток напоминала ему ботанику – предмет, который он яростно ненавидел в школе. Его все больше волновало поведение электронов в кристаллах. Была ли это тоска по оставленной в Берлине люминесценции или его увлекла недавно опубликованная работа Мотта и Герни об электронах в ионных кристаллах, – сказать трудно. Теория Мотта и Герни красиво и поразительно просто объясняла образование фотографического снимка, и Вольф загорелся найти ей новые применения. К тому же фотографией он занимался с детства. От приятеля, работавшего в лаборатории английской фотографической компании «Кодак», Вольф узнал, что там открылась вакансия. Вольф подал заявление и вскоре был принят. Лаборатория находилась в Хэрроу, недалеко от Лондона. И семья отправилась из Манчестера в Лондон, на этот раз втроем. Незадолго до этого у Лизы и Вольфа родился сын. Его назвали Петером…

Сначала они сняли небольшую квартиру в Лондоне, на Кенсингтон, в доме, похожем на все здешние викторианские дома: красный кирпич со светлыми прожилками, белые ставни, окна с белыми переплетами и белоснежные двери с двумя белыми колоннами и со ступеньками у входа. Жить здесь было дорого, и вскоре они переехали в Хэрроу, а потом в Иорданс, небольшую деревню, где жили квакеры, в опрятный домик с крутой покатой крышей до самой земли и с зеленой подстриженной лужайкой. Квакеры здесь жили с шестнадцатого века, со времен религиозных гонений. Здесь они укрывались от всего мира, от всех ветров. В лаборатории с Вольфом работало много эмигрантов, слышалась английская, немецкая и итальянская речь. Особенно близко Вольф сошелся с молодым итальянским физиком-теоретиком Паоло, бежавшим от итальянских фашистов. Вид у Паоло был живописный: копна нечесаных волос, спадавших на большой и унылый еврейский нос, яркая клетчатая рубашка, всегда расстегнутая на груди, с просунутыми за ворот очками, жеваные холщовые брюки и непременная погасшая трубка в зубах. Он был щуплый, маленького роста, и трубка придавала ему более мужественный вид. Привыкший к итальянскому солнцу, он ходил в таком наряде круглый год и часто болел. В сырое весеннее утро он приходил в лабораторию, и ему кричали:

– Paolo, be careful, you will catch cold again[70]70
  Паоло, будь осторожен, ты опять простудишься! (англ.)


[Закрыть]
.

А он вынимал трубку и показывал ею на раскрытое окно:

– Ragazzi, primavera[71]71
  Ребята, весна (ит.).


[Закрыть]
.

Паоло был лишен авторского тщеславия и охотно раздавал идеи. Иногда только намеком. Наклонялся над чьим-нибудь столом и, указывая все той же трубкой на кривую, говорил:

– А если подумать, то здесь – максимум.

И отходил в сторону. Когда его просили объяснить результат, он подходил к доске, и вокруг него собиралась вся группа. Кончив писать формулы, он снова втыкал трубку в рот и, отряхивая от мела руки, говорил, как бы стесняясь:

– Я только сформулировал то, что вы уже получили. А теперь давайте думать вместе.

Работая вместе, Вольф и Паоло сильно продвинули теорию фотографического процесса.

Жизнь и работа в Хэрроу протекали счастливо, но покоя не было. Вольф и Лиза ждали писем из Берлина. Отец писал бодрые письма, которые надо было читать между строк. Его еще держали в «Сименсе». Но «они» действовали уже вовсю, не оставляя ни у кого иллюзий. Многие знакомые исчезали неизвестно куда, многие уезжали. Хайнца выгнали из банка, и он полгода пролежал у себя в комнате на диване, боясь выйти на улицу. А потом уехал в Париж и жил там неизвестно на какие деньги. Уезжая, сказал, что «их» в Париже нет и никогда не будет. Рафаэль вместе с товарищем и его подругой уехали в Амстердам. Отто полагал, что там все-таки спокойнее. А Ева оставалась дома с родителями. Вольф и Лиза умоляли их приехать, и как можно быстрее. Но Отто как будто не спешил. Как-то рано утром к нему домой прибежал его механик и сказал, что накануне вечером пришли какие-то люди в штатском и опечатали лабораторию. Позже позвонила секретарь директора и, ничего не объясняя, волнуясь, попросила Отто приехать. Он совсем уже собрался и вышел во двор к своему старому «форду», как почувствовал сильное сердцебиение и присел на землю. Его уложили. Вечером пришел его школьный друг, знаменитый на всю страну кардиолог, недавно изгнанный из собственной клиники. Друг всех успокоил, сказал, что это всего-навсего аритмия. Утром Отто почувствовал себя здоровым, но в институт не поехал. Он не поехал туда ни на следующий день, ни через неделю. Знакомый адвокат помог получить паспорта, и в самом конце лета тридцать восьмого года Отто Берг с женой и дочерью уехали к сыну. Вольф потом говорил, что отец успел вскочить на подножку последнего вагона. Через два месяца в Хэрроу пришла весть о «Хрустальной ночи»[72]72
  Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин – еврейский погром (серия скоординированных атак) по всей нацистской Германии, в части Австрии и в Судетской области 9-го ноября 1938 года, осуществленный военизированными отрядами СА и гражданскими лицами. Полиция самоустранилась от препятствования этим событиям.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю