412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Фридкин » Я — русский еврей » Текст книги (страница 1)
Я — русский еврей
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 09:49

Текст книги "Я — русский еврей"


Автор книги: Владимир Фридкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Владимир Фридкин
Я – русский еврей

Посвящается

Елене Феликсовне Вольцингер


Вместо предисловия

В мае 2019 года я вернулся из Пенсильванского университета, где последние пять лет работал по нескольку месяцев в году приглашенным профессором. Так как в ноябре 2019 года мне исполнилось девяносто лет, то считаю, что мне повезло – в этом возрасте получить профессуру в Америке не так просто. Но что делать дальше? Ведь я жив и работал всю жизнь. Только литературных книг написал с десяток и много рассказов, опубликованных в журналах «Знамя» и «Новый мир». Но они в основном о моей работе в европейских и американских университетах, о моих странствиях по свету, встречах с интересными людьми и их судьбах. Ну а дальше? А «дальше – тишина», как назвала свой роман Джозефина Лоренс, затем авторы одноименной пьесы Генри и Ноа Лири. И я решил написать книгу о своей жизни. Повод для этого, как принято говорить, подкинула сама жизнь. Вскоре после того, как я и жена вернулись из Лозанны, где на Европейской конференции по физике сегнетоэлектриков отметили мой предстоящий юбилей, нам позвонила родственница жены Елена Феликсовна Вольцингер, директор российского отделения всемирной молодежной еврейской организации «Гилель», с предложением выступить в Петербурге на большом собрании этой организации, объединяющей еврейскую молодежь, с целью неформального изучения еврейской истории и традиций. Недавно российское отделение организации «Гилель» получило большой президентский грант от президента В. В. Путина. Надо заметить, что это движение получает поддержку от многих международных организаций.

Тема собрания еврейской молодежи обозначена так: семейные корни, история семей. Но о чем я могу рассказать?

Мои дедушки и бабушки умерли задолго до 1929 года, когда я родился. Знаю, что они жили на Украине и в Белоруссии в черте оседлости. Моя мама окончила частную гимназию в Новозыбкове (евреев не принимали в обычные гимназии и университеты). После Февральской революции 1917 года и указа Временного правительства об отмене черты оседлости (а это был самый первый указ Керенского) мама приехала в Москву и поступила в Московский университет на физико-математический факультет (биологическое отделение). Написав диплом под руководством крупнейшего гематолога, профессора Кассирского (позже академика), она получила от него предложение остаться в аспирантуре. Но вынуждена была уйти на работу врачом-гематологом в больницу, так как она вышла замуж за моего отца. Отец вырос в бедной рабочей еврейской семье и работал рабочим-наборщиком в одной из московских типографий. Когда я родился, отец, окончив рабфак, учился в Полиграфическом институте. Его стипендии не хватало, и мама работала на полторы врачебных ставки. В то время мама встретила где-то Нюру, бежавшую от голода на Украине, бедствовавшую в поисках работы, и пригласила ее к нам в качестве няни. Нюра (ее мама почему-то называла Нюся) прожила с нами все довоенное время и уехала с нами в эвакуацию, когда началась война и отец ушел на фронт. Она стала четвертым членом семьи и очень меня любила. Спать ей приходилось то в коридоре, то на кухне, так как в нашей крохотной комнате места не хватало. Нюся была очень религиозной и читала только две книги: Евангелие и Библию. После нашего возвращения в Москву из эвакуации и гибели отца она еще жила какое-то время с нами, а потом мама выдала ее замуж за санитара, который работал вместе с ней.

До начала войны (в июне 1941 года мне шел двенадцатый год), я ничего не знал о своем происхождении. Конечно, слово «еврей» я встречал, читая русскую классику. Ну хотя бы у Льва Кассиля. У него мальчик спрашивает маму: «А наша кошка тоже еврейка?» Не говоря уже о Пушкине и Толстом. Но смысл этого слова был не отчетлив, как бы не доходил до меня. Родители, не зная идиша (а может быть, забыв его), говорили по-русски. В школе (она находилась напротив нынешнего американского посольства на Садовом кольце, рядом с Кудринской площадью, позже площадью Восстания), мы все были Вовы, Юры, Кирюши, с третьего класса носили красные галстуки и давали пионерские обещания «под салютом всех вождей». Впрочем, после 1937 года у нас остался один вождь. Мне было восемь лет, когда я, читая выписываемую отцом «Правду», прочел, что в числе других Николай Иванович Бухарин оказался диверсантом и шпионом. А в школе наша учительница Зинаида Андреевна однажды в начале урока попросила нас замазать в учебнике чернилами портреты вождей и маршалов. Отец как-то рассказывал, что Ленин называл Бухарина любимцем партии. Я, конечно, ничего не понимал, но точно помню свой какой-то непонятный, безотчетный страх.

Родился я на улице Воровского (ныне Поварская) в доме на углу Трубниковского переулка. Вдоль этой улицы, от Кудринской до Арбатской площади, протянулись и мои детские, школьные и университетские годы…

Итак, что я мог рассказать молодым еврейским студентам об истории моей семьи, ее корнях? Я решил посвятить свое выступление жизни при советской власти и принял предложение Елены Феликсовны. На Московском вокзале в Петербурге меня и жену встретил ее заместитель Кирилл и усадил нас в машину. На голове у Кирилла была кипа. По дороге в гостиницу я спросил в порядке знакомства, где он учится. Кирилл ответил, что недавно завершил учебу на кафедре иудаики в Московском университете. Кафедра иудаики в Московском университете имени М. В. Ломоносова?! Как говорят в таких случаях, у меня отпала челюсть. И я вспомнил свои университетские годы…

Вот тогда, там, по дороге в гостиницу, я понял, что рассказ о моей жизни будет интересен молодежи и что новую книгу я напишу – если, конечно, успею.

Глава 1
Улица длиной в жизнь

Родные пенаты

В доме этом прошли мое детство, школьные и университетские годы. Это был старый многоквартирный доходный дом начала XX века. Наша квартира находилась на четвертом этаже и до революции принадлежала чете князей Гагариных. Мама приехала в Москву, кажется, в двадцать первом году, поступила на биофак Московского университета и получила от Рабоче-крестьянской инспекции (РКИ), где работала, комнату. Квартира была тогда уже коммуналкой, в шести комнатах ютились шесть семей. Князю Гагарину и его жене оставили десятиметровую комнату при кухне. Раньше в ней жила их прислуга. Мама рассказывала, как учила старую княгиню разжигать буржуйку, заправлять фитиль в керосинку и накачивать примус. У княгини тряслись руки, и она никак не могла сладить с «ежиком». Маме запомнились кисти ее рук – красивые, с длинными пальцами, на которых синим пламенем горели два бриллиантовых кольца. Позже княгиня отдала кольца дворничихе за мешок картошки.

К студентке университета одинокие и несчастные Гагарины прониклись доверием. Когда княгиня узнала, что мама, кроме русского, знает только немного идиш, она стала заниматься с ней французским. Происходило это на кухне поздно вечером, когда там никого не было. На кухне стояли шесть столов, над которыми висели тазы и корыта. Княжеский стол стоял в самом невыгодном месте, у выхода на черную лестницу, рядом с помойным ведром. Учебника и бумаги не было. Княгиня писала огрызком карандаша на полях «Вестника Европы». Чтобы меньше мерзли руки, она надевала старые, длинные, до локтей, бальные перчатки. Когда мама вышла замуж за моего отца и родился я, Гагариных в квартире уже не было. Уехали они или умерли – мама не помнила. Сколько времени продолжались уроки французского, тоже не известно. Не думаю, чтобы мама когда-нибудь говорила или читала по-французски.

Напротив нашего дома на Поварской стоят два особняка. Это шведское и немецкое посольства. Помню, как до войны с балкона немецкого свисал страшный черно-красный флаг со свастикой. Рядом с ним, в усадьбе Ростовых, героев «Войны и мира», и поныне размещается Центральный дом литераторов. Рядом с усадьбой – старый особняк, нынче тоже отданный писателям. До революции особняком владели Олсуфьевы. В начале восьмидесятых, будучи во Флоренции, я встретил Марию Васильевну Олсуфьеву в гостях у Ани Воронцовой, потомка Пушкина. В этом особняке Мария Васильевна родилась. После революции девочкой вместе с матерью, урожденной Шуваловой, уехала из России и с девяти лет жила в Италии. Стала известным переводчиком русской литературы на итальянский. В хрущевскую оттепель ее начали приглашать в Москву, и однажды в ЦДЛ, в старом особняке, она встретила Новый год. Побродив по дому, нашла свою детскую и комнату гувернантки. Прогулялась по Поварской и Молчановке. Вспомнила дома и деревья. Постояла у старой липы на углу Поварской и Малого Ржевского, где жила ее тетка Шувалова. Но в дом зайти не решилась. Там в тесных коммуналках с высокими лепными потолками и итальянскими окнами жили чужие люди. После того как Мария Васильевна перевела на итальянский «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, в визе ей отказали. Старуха много раз ездила в Рим, в советское посольство, хлопотала, писала в Москву в Союз писателей. Безрезультатно. Так и не увидела больше ни Москвы, ни дома, где прошло детство. А умерла во Флоренции накануне нашей перестройки.

Раньше перед усадьбой Ростовых, в центре двора, стоял странный обелиск. На нем было выбито одно слово: «мысль». По обе стороны от ворот – службы. Во времена Ростовых там, видимо, были каретный сарай и конюшни. Теперь там – магазины и редакции журналов. В правом флигеле, в лабиринте прокуренных клетушек, – редакция журнала «Дружба народов». Я вспомнил, что там уже давно лежат два моих рассказа. Вот, подумал я, заодно зайду и узнаю.

Я подъехал к Поварской со стороны Садового кольца. Когда-то на Кудринской площади (бывшей Восстания) был круглый сквер. Няня водила меня туда гулять. Однажды, пока она болтала с товарками, а мы, дети, бегали по кругу, я увидел на скамейке забытый кем-то арбуз. Представить себе арбуз без хозяина я не мог. Мне шел пятый год. Обхватив арбуз обеими руками и прижав к животу, еле дотащил его до нашей скамейки. Хозяин арбуза (я его почему-то запомнил), человек в косоворотке, перепоясанной кавказским ремешком с серебряной накладкой, прогуливался по кругу, нервно жестикулируя и разговаривая сам с собой. Я еще тогда подумал, что это писатель и он сочиняет. Писатель долго отчитывал меня и няню. Мне было очень стыдно. Видимо, это был мой первый литературный урок.

На левом углу Поварской (если смотреть со стороны Садового) долго сохранялся одноэтажный каменный лабаз. Когда-то там была керосиновая лавка. Прямо за лабазом – ворота толстовской усадьбы. На месте непонятного памятника «мысли» теперь скульптура Льва Толстого, задумчиво сидящего в кресле с книжкой в руке. А рядом – табличка, сообщающая, что эта скульптура – дар писателей Украины к празднику 300-летия воссоединения Украины с Россией. Я подумал, как быстро меняется все в России, ветшают эпитафии и памятники. Вспомнил, как недавно, гуляя возле Кремля по Александровскому саду, остановился у старой стелы, окруженной туристами. Когда-то стелу поставили тоже в честь 300-летия, только Дома Романовых. После революции на ней выбили имена социалистов Кампанеллы, Прудона, Сен-Симона, Фурье, Плеханова… Одна из туристок спросила экскурсовода, не памятник ли это жертвам сталинских репрессий.

Выйдя из редакции, я перешел на правую сторону улицы к Театру киноактера, зданию, построенному в стиле конструктивизма двадцатых годов. Когда-то это был Дом политкаторжан. В тридцатых годах, когда страна переполнилась настоящими каторжанами, там открыли кинотеатр. Назывался он «Первый». Меня, мальчишку, знакомая билетерша пускала туда без билета. Новые фильмы тогда шли редко, и я их смотрел на дневных сеансах по многу раз. Например, «Девушка с характером». А Валентину Серову[1]1
  Валентина Васильевна Серова (1917–1975) – популярная советская актриса театра и кино, исполнительница главных ролей в фильмах «Девушка с характером», «Сердца четырех», «Жди меня» и других. – Здесь и далее примеч. ред., если не указано иное.


[Закрыть]
видел однажды в коридоре нашей коммуналки.

Встречи с Константином Симоновым

В одной из комнат жил с родителями Сережа Яковлев, личный шофер писателя Константина Симонова[2]2
  Константин (Кирилл) Михайлович Симонов (1915–1979) – русский советский прозаик, поэт, драматург, киносценарист; одна из ключевых фигур в советской литературе. В 1940 г. познакомился с актрисой Валентиной Серовой, брак с которой продлился до середины 1950-х.


[Закрыть]
. Симонов часто появлялся в нашем мрачном коридоре, озарявшемся одинокой лампочкой, свисавшей на шнуре с высокого грязного потолка. Лампочка, телефон на стене и туалет были рядом. Здесь всегда стояла очередь из жильцов. Утром – в туалет, вечером – к телефону. Как-то днем после школы я долго трепался по телефону с приятелем. Подошел Симонов и ребром ладони провел по горлу. Дескать, до зарезу срочно нужно позвонить. Я тут же повесил трубку.

Симонов говорил по телефону, а я нахально стоял и смотрел на него. Кончив говорить, Симонов спросил меня, люблю ли я читать. Я ответил, что люблю Пушкина. «А наизусть помнишь? Ну прочти что-нибудь». Я принял позу и стал декламировать элегию:

 
…Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…
 

Только сказал я про волнение океана, как из бачка с шумом спустили воду и из туалета вышла продавщица Шура. Она поселилась с дочерью в той самой комнате при кухне, где когда-то жили Гагарины. А работала в винном отделе продмага в нашем же доме. Тут к Симонову подошла Валентина Серова в сером каракулевом манто, давно поджидавшая его в передней. У нее было лицо обиженной девочки: пухлые губы, широко раскрытые и, как мне показалось, заплаканные глаза.

Через много лет я встретил Симонова еще раз – в начале шестидесятых. Меня впервые выпустили в ГДР читать лекции по физике в Магдебурге. От радости я купил билет до Берлина в спальный вагон, «СВ». С утра до вечера я не выходил из своего плюшевого купе, сидя на мягком диване и наслаждаясь персональным туалетом. Ночью мне не спалось. Я вышел в коридор и встал у окна. За окном было темно, и лишь изредка огни мелькавших станций зажигали на стекле косые полосы дождя. Вагон спал. У соседнего окна стоял седой коротко стриженный мужчина, курил трубку и смотрел в окно. Мне захотелось поговорить, и я сказал:

– Что, не спится?

– Да, что-то не спится, – ответил мой сосед, не поворачивая головы.

Тогда я сказал:

– Если измерить угол этих капель на стекле и знать скорость поезда, то можно определить скорость падения капель, а значит, и высоту облака над нами.

Незнакомец повернул голову, рассеянно и удивленно посмотрел на меня. Потом спросил:

– Мы знакомы?

Видимо, Симонов это понял по моему лицу. Я ответил, что ребенком видел его на Поварской в квартире, где жил его шофер Сережа. Мы разговорились. Я спросил его, как он в войну написал свое знаменитое стихотворение «Жди меня». Симонов ответил:

– Стихи – тайна. Никакой вашей физикой их не объяснишь. А написал так. Должен был ехать с передовой в штаб армии. Возил меня по фронтовым дорогам молодой парень, очень тосковавший по жене. Пока он был на фронте, жена его сошлась с его же товарищем. Товарищ по броне отсиживался в Москве и так прямо, бессердечно ему обо всем написал. Обыкновенная в ту пору история. Меня случайно задержали дела, и в штаб я с ним не поехал. А его убило по дороге прямым попаданием бомбы. И тогда я подумал, что женская верность охраняет солдата от беды.

– Как, Сережа Яковлев погиб?

– Да нет, другой. С Сережей мы расстались еще до войны.

– И еще хочу спросить. Там у вас в стихотворении – желтые дожди. Почему желтые? Это в тропиках они бывают желтые, а в наших краях…

Симонов грустно посмотрел на меня.

– Потому что тоска желтая, а не зеленая… И, знаете, давайте спать, скоро рассвет.

Утром поезд тяжело запыхтел у перрона Восточного вокзала. Симонова встречала толпа, и он скоро растворился в цветах и объятиях. А я пошел в вокзал делать пересадку…

Отец

1994 год… Я дошел до угла Трубниковского и повернул направо. Сберкасса была в доме, который на моих глазах строили после войны пленные немцы. Кассирша, отсчитавшая мне деньги, помнила маму.

– Ну как же, как же, помню ее. Все о вас вздыхала. Говорила – вот помру, а деньги сыну пригодятся. Хотя какие это теперь деньги…

Выйдя из сберкассы, я вспомнил, что жена просила заодно купить продукты. И я решил зайти в магазин напротив, в котором когда-то работала Шура. Он тоже тревожил память. Перед войной, году в сороковом, денег у людей не было, а продукты в Москве появились. Я любил смотреть на гастрономический прилавок. Серебристо-серая севрюжья икра в синих металлических банках, кетовая в деревянных кадках, поленья копченых колбас, срезанные под острым углом… Отец после работы приносил мне отсюда пятьдесят грамм зернистой икры, завернутой в пергаментную бумагу, или немного тонко нарезанной ветчины с завитком в центре ломтика и нежным жирком по краям. В июне сорок первого года, когда началась война, магазин опустел. За прилавком остались только айсберги из крабовых консервов. Крабы тогда еще не распробовали. А в войну в длинной очереди мы отоваривали здесь карточки: яичный порошок, сало-лярд и джем вместо сахара.

Теперь, когда деньги стали «зелеными», магазин снова наполнился. Я купил все, что велела жена: сыру, сосисок, пастилы, каких-то консервов. А когда заглянул в кошелек, увидел, что денег почти не осталось. За пять минут я промотал мамино наследство, все, что она сберегла за пятнадцать лет. Помню, у Чехова в «Вишневом саде» Гаев вздыхал, что промотал состояние на леденцах. Так ведь он их сосал всю жизнь. А тут за пять минут… Шуры в магазине уже не было. Я как-то случайно встретил ее в конце шестидесятых в винном магазине у метро «Аэропорт». Магазин битком был набит, очередь вылезла на улицу. Давали водку. Шура располнела и покрепчала. Сильными руками она ворочала гроздьями тары, швыряя сдачу на прилавок и отпихивая наседавших мужиков. Под мохеровой кофточкой ходуном ходили толстые груди.

– Куда лезешь, пьянь, не нажрался еще? А я говорю, клади ее взад. Бутылок этих не принимаем.

Я спешил в гости, надо было купить бутылку коньяка. Шура узнала меня, и лицо у нее разошлось в улыбке. Очередь загудела. Какой-то инвалид, опершись на два костыля, нервно и мелко затрясся:

– Ты, лядь, куда без очереди? Ты кто, Брежнев?

– А ты, пьяная рожа, не видишь? Гражданин коньяк берет.

Коньяк полагался без очереди. А поговорить с Шурой не пришлось.

Обогнув дом, я вышел на Поварскую и зашел в наш подъезд. Узнал выщербленные ступеньки Раньше здесь пахло кошками, сейчас – кожей. В квартире первого этажа продавали дубленки, и их дух, сырой и тяжелый, перебивал все запахи старого дома. А слева, как и раньше, почтовое отделение. Теперь здесь еще и обменный пункт. На дверях нарисован доллар. Мне захотелось подняться и посмотреть на лестничную площадку, но на закрытой двери висел домофон. Я зашел на почту и присел отдохнуть.

Подумать только: когда-то вот по этим ступенькам поднимался отец. Рабфак и Полиграфический институт он окончил перед самой войной. Жили мы в узкой, как школьный пенал, комнате. Мама с отцом спали на металлической кровати с четырьмя шарами по углам. Кровать стояла у самой двери в общий коридор. А я спал на пружинном диване, ближе к окну. Посреди комнаты стоял стол. На нем отец чертил свой дипломный проект, а я готовил уроки. На нем же обедали. В углу стояла этажерка с книгами. Над нею – черная тарелка репродуктора.

С отцом мы крепко дружили. Вместе собирали почтовые марки. По воскресеньям отправлялись на Кузнецкий Мост и в подворотне у марочного магазина покупали и обменивали марки. В подворотне стояли бородатые, неопрятно одетые люди с кляссерами за пазухой. Денег у отца не было. Однажды, чтобы купить какую-то дорогую серию, отец заложил в ломбард бабушкины золотые часы. А маме мы об этом не сказали. После Кузнецкого мы отправлялись к Никитским Воротам в знаменитую шашлычную. Ее божественный аромат овевал всю округу, от аптеки у Суворовского бульвара до консерватории. Отец заказывал мне порцию икры и шашлык по-карски, а себе что-нибудь подешевле. Я уплетал за обе щеки, а отец грустно и ласково смотрел на меня.

Мама в этот день занималась хозяйством. Убиралась в комнате, ошпаривала кипятком из чайника кровать: вываривала клопов. Коммуналка кишела клопами, и это «паллиативное» средство она применяла каждый месяц. Когда мы возвращались домой, обед уже стоял на столе. Мама разливала янтарный бульон, раскладывала по тарелкам румяные пироги.

– Ты почему не ешь? – спрашивала она меня и сурово смотрела на отца.

Она или знала, или догадывалась, что мы пообедали в шашлычной. Но мы были верны мужской дружбе и молчали.

Отец был шутник, охоч до розыгрышей. Мама рассказывала, как однажды к ним приехала из Гомеля погостить ее сестра Зина. Мама достала билет в Большой театр на «Лебединое озеро», а Зине хотелось непременно в оперу. Отец убедил ее, сказав, что партию принца танцует Троцкий. Вернувшись домой, разгневанная Зина обрушилась на отца. «Как, – удивленно спросил он, – ты не заметила, что принц был в пенсне?»

В предвоенные годы родители плохо спали. Людей по ночам брали из соседних квартир. С нами через стену жил тихий человек, некто Сененков, с женой и глухонемой дочерью Олей, моей ровесницей. Ходил он в неизменной толстовке, матерчатой кепке с длинным козырьком и с парусиновым портфелем. Говорили – служил бухгалтером. Однажды ночью я проснулся и услышал за стеной незнакомые голоса. У Сененковых шел обыск. Мать в ночной рубашке прижалась к двери и слушала, а отец, одевшись, вышел в коридор. Всю ночь мы не спали, а под утро я услышал страшный вой Оли. Говорить она не могла, только мычала. Когда Сененкова уводили, Олю, намертво вцепившуюся в отца, волокли по всему коридору. У парадной двери дворничиха, понятая, отпихнула ее сапогом, и та осталась лежать в передней, перед комнатой Яковлевых. Ее подняли и унесли в комнату отец и Артур Исаакович, управдом, рыжий толстяк, прозванный Пончиком. Я всегда удивлялся, откуда у него такое звучное имя.

До войны я не имел понятия о своей национальности. Кажется, вообще не знал, что это такое. Когда мне приходилось слышать «еврей», смысл этого слова как бы не доходил до меня. Мама с отцом говорили по-русски. На этажерке для книг стоял мой любимый Пушкин, однотомник юбилейного тридцать седьмого года. В предисловии говорилось, что Пушкин воспевал дружбу народов, вместе с декабристами призывал к революции и боролся с эксплуатацией трудового народа. А пал жертвой царя и его охранки. В «Первом» шел фильм «Профессор Мамлок»[3]3
  «Профессор Мамлок» – советский полнометражный черно-белый художественный фильм, поставленный на киностудии «Ленфильм» в 1938 г. режиссерами Адольфом Минкиным и Гербертом Раппапортом по одноименной пьесе Фридриха Вольфа. Действие фильма происходит в 1933 г.


[Закрыть]
, и я смотрел его несколько раз, хоть смотреть было страшно. Опытного хирурга и патриота люди со свастикой на рукаве изгнали из собственной клиники только за то, что он еврей. Но это происходило далеко, в другом мире, где-то в Германии. Однажды я слышал, как Сененков говорил в коридоре со старым Яковлевым, отцом Сережи. Старик Яковлев носил потертый, но всегда отглаженный костюм из черного бостонового сукна, очки в золотой оправе и часы с цепочкой в жилетном кармане. Был причесан на пробор, «взаймы», через лысину. По коридору ходил бесшумно, пригнувшись, держа голову набок. Улыбка у него была сладко-приторная, может быть, из-за золотых зубов. Я как-то вспомнил его много лет спустя, когда смотрел пьесу Сухово-Кобылина «Дело». Сененков о чем-то спросил его, и старик ответил:

– А вы спросите у Пончика, управдома нашего… Он – еврейчик, но, вы знаете, очень толковый.

Все изменилось в войну. В конце лета сорок первого года меня и маму эвакуировали в Чкалов. Так назывался тогда Оренбург. Отец был директором фабрики, печатавшей листовки для немецких солдат, и в звании подполковника мотался между Москвой и фронтом. Мы жили у хозяев на Степной улице. Вдоль улицы стояли крепкие деревянные дома на кирпичном фундаменте и высокие, сколоченные из досок заборы. За забором бегали и звенели цепью собаки. На задворках в сараях откармливали свиней. Все дома были с крыльцом. По вечерам на крыльце сидели хозяева и грызли семечки, провожая редких прохожих долгим хмурым взглядом. Ветер гнал вдоль улицы песок и сгребал у заборов кучи из подсолнуховой шелухи. Настоящего голода не было. Картошки и сырой тяжелой чернухи хватало. Раз в неделю мама приносила мне с работы, из госпиталя, большой кусок синего колотого сахара. А на рынке за шерстяной отрез давали большой кусок сала.

В Чкалове я пошел в пятый класс. Однажды, когда я возвращался из школы, на меня набросилась стая пацанов, сидевших на крыльце. «Жид, жид! Бей жида!» Били в кровь. Я защищался, но их было много. Однажды мне проломили голову. Окровавленный, я пришел домой. Мама, слава Богу, была на работе, в госпитале. Нюся обмыла меня и сказала: «А ты их прости. Ведь они нехристи. Они не знают, что пресвятая Дева Мария, мать Христа, происходила из древнего еврейского рода, от самого царя Давида. Ты их прости, не держи на сердце». В конце концов мама забрала меня из школы.

Тогда смысл слова, которое кричали мальчишки, дошел до меня, и мне показалось, что я попал в чужую, незнакомую мне страну.

И еще случай. Однажды, гуляя в Чкалове, где-то недалеко от дома, я увидел на заборе надпись: «Бери хворостину и гони еврея в Палестину». Мне шел четырнадцатый год, и я уже знал, что я еврей. Но где эта Палестина? Слово было какое-то знакомое, где-то я его встречал. Вспомнил, в романе Вальтера Скотта «Ричард Львиное сердце». Это была страна, в которую средневековые рыцари-крестоносцы отправлялись освобождать Гроб Господен. Но почему я, еврей, родившийся в Москве, на Поварской улице, должен жить в этой самой Палестине? Спросил маму. Она печально посмотрела на меня, вздохнула и ничего не ответила.

В ночь на первое января сорок третьего года мы вернулись в наш дом на Поварской. Улица была темной. Голые липы тянулись из сугробов. Неубранный снег хрустел под ногами. Ранние, закутанные до глаз прохожие брели с поклажей на санках. Слепые окна домов были в белых бумажных переплетах. Так как отец подолгу находился на фронте, многое из нашей комнаты пропало. Особенно я сокрушался об этажерке с книгами и юбилейном однотомнике Пушкина.

В канун дня смерти Ленина приехал с фронта отец. Я прижался к нему и не узнал его. Шинель пахла морозом, табаком и чем-то горьким, вроде дыма. А от отца несло водкой. И я понял, что детство ушло навсегда. Той же ночью с отцом случился сердечный приступ. Меня разбудил крик мамы. Неотложка не приезжала. Мама бросилась со всех ног в поликлинику на Собачьей площадке. А меня увели к Яковлевым. Утром старуха Яковлева одела меня и проводила в школу. На улице колючий ветер полоскал траурные флаги, и я не знал, что отец умер…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю