Текст книги "Весёлый Роман"
Автор книги: Владимир Киселев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Цыганочка Галя,
Цыганочка Галь…
Цыганочка черная,
Ты мне погадай…
Голос был звучным, молодым, чистым, но мне подумалось, что принадлежит он человеку уже пожилому.
– Я брюнетам не гадаю, – ответила мама так, как отвечают на пароль.
– А я блондин, – как отзыв прозвучал чужой голос.
– Тогда входи. Садись. Дай руку. Не эту. Левую. Она ближе к сердцу.
Я не знал, что мне делать. Следовало бы выйти из нашего «совмещенного». Но все, что я слышал, было так непонятно, что я приоткрыл дверь и прислушался.
– Ты, конечно, не веришь в хиромантию. Не веришь, что по линиям на руке можно узнать не только прошлое, но и будущее человека, – говорила мама как-то таинственно. – Но хиромантия – наука древняя и наука тайная. И немногие умеют предсказывать судьбу. А чтоб поверил ты в знаки, на руке отпечатанные, скажу сначала о прошлом. Вот от среднего твоего пальца тянется линия судьбы. Она у нас линией Сатурна называется. Извилистая она у тебя. Линией сердца и головы глубоко прорезана. Прошел ты через большие опасности и страхи, погибли твои знакомые на твоих глазах, и все впереди тебя страшит, и никому ты не веришь…
Я тихонько вышел в переднюю. Я никогда не слышал, как разговаривают профессиональные гадалки. Но думаю, что именно так, как говорила сейчас моя мама.
– Как тебя зовут? – спросила она нараспев.
– Олег.
– А фамилия?
– Иванов.
– И никому ты не веришь, а потому говоришь неправду. Посмотри, как посечена здесь линия Сатурна. И показывает это, что не Олег ты, а Сергей, и не Иванов, а Штейн. Только не нужно бояться. Видишь – линия жизни. Тянется она у тебя далеко и чисто. И линия сердца – вот она – ясная у тебя и ровная. И значит это, что полюбишь ты хорошую женщину, и родит она тебе сына.
– Двух, Галя, двух. И уже двух внуков…
Я услышал звук поцелуя. А затем мужской голос продолжал:
– Ну, здравствуй. Я знал, что так и будет. Что на старый пароль ты ответишь мне, как тогда. И встретишь тем же старым гаданием… Ты не сердишься на меня? – тихо, ласково, проникновенно спросил голос.
– Нет, – не сразу ответила мама.
– Ты рада, что я приехал?
– Да, – не сразу сказала мама.
– Твои все здоровы? Сын?
– Сыновья. Здоровы.
– А муж?
– И муж.
– Чем он занимается? Кто он теперь?
– Слесарь. На станкостроительном.
– А ты?
– Домохозяйка.
– Ты так и осталась беспартийной?
– Да.
– А награды?
– Нет.
– Ну, Галочка… – удивился голос. – Да это неважно. Я так много хотел тебе рассказать… Всю дорогу в самолете я думал о том, что скажу… Я на несколько дней… Я хотел сказать… Спасибо тебе…
Больше подслушивать было просто неудобно. Я кашлянул и завозился в передней.
– Уже купил? – удивилась мама.
Я промолчал.
– Сергей Аркадьевич, – протянул мне руку пожилой плотный человек с седыми легкими волосами. Видный дяденька, хотя на нем ничего броского. Костюм серый, рубашка белая, галстук темный, все это даже не слишком отутюжено, не с иголочки, и все-таки все подобрано со знанием дела, с любовью, все дорогое и новое.
– Роман, – сказал я в ответ.
Если бы мама вдруг сделала кульбит в воздухе, я был бы удивлен не больше, чем этим разговором и особенно эти гаданием.
«Неужели действительно, – думал я, – у каждого человека есть, как выражается Виля, «свой скелет в шкафу». Или папка с надписью «Совершенно секретно».
И что было в этой папке у мамы?
Человечество идет прямым путем. Это все треп, что оно избирает окольные дороги. В природе человека, так сказать, двигаться напрямик. Несмотря на все препятствия.
Недалеко от нашего дома небольшой садик с молодыми деревьями. Там растут тополя и сирень, а на клумбах – розы. Этот садик представляет собой квадрат с аллеями, ведущими к центру от середины каждой из его сторон.
А наискосок протоптана тропинка. По ней люди идут к троллейбусной остановке.
Какие заграждения ставили в нашем садике! Поперек тропинки выстраивали баррикады из садовых скамеек. Между деревьями протягивали стальные тросы и даже колючую проволоку, И каждый раз прохожие разрушали баррикаду.
Я подсчитал: если идти не по аллее, а по тропинке, это даст выигрыш времени в лучшем случае пять-шесть секунд. А для того, чтобы разрушить баррикаду из скамеек даже вшестером, понадобится две-три минуты.
Я все собираюсь пойти посмотреть, какие люди с таким удивительным упорством ставят заграждения. И что это за люди, которые с не меньшим упорством их разрушают.
И для чего вообще таким образом спрямлять дорогу? Выигрыш во времени? Но ведь выигрыш в несколько секунд не может иметь никакого значения для людей, способных час простоять на улице со знакомым.
По-видимому, это что-то вроде инстинкта. Я и по себе замечал. Ну какой труд проехать на мотоцикле лишний квартал? И все-таки, если висит «кирпич», я злюсь. И когда поблизости нет автоинспектора, норовлю проскочить под запрещающим знаком, хоть это может привести к большим неприятностям. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, пока обходилось.
Нет, люди стремятся к прямым путям, только сами, наверное, не всегда это осознают.
Сегодня в обеденный перерыв нас собрали на лекцию. Прямо в цехе. «Труд – жизненная потребность». Читал какой-то профессор Соловьев – еще молодой парень, здоровенный, толстый, рыжий, с облупленной физиономией и огромным количеством веснушек, которые у него в виде коричневых пятен были разбросаны по лицу, по шее, по рукам. Голос у этого профессора был такой, что он мог бы без мегафона регулировать движение в день футбольного матча.
– Стимулы к труду в коммунистическом строительстве, – говорил профессор Соловьев, – это внутренние побуждения, возникшие в результате отражения насущных потребностей. От стимулов к труду следует отличать стимулирование и мотив труда. Если стимул представляет собой внутреннее побуждение к трудовой деятельности, то стимулирование есть внешнее побуждение, обязательно связанное с поощрением и ответственностью за порученное дело.
А закончил он так:
– Каждый из нас осознает простую и ясную задачу, которая стоит перед ним, – добиться счастья для всего человечества.
Можно было бы, конечно, пропустить это мимо ушей. И все-таки мне было неловко за него и противно. Ну не осознает же каждый из нас такую задачу. И лектор ее не осознает. Потому что, если бы он хоть раз подумал, что собирается добиваться счастья для всего человечества, так он бы не кричал об этом, а тихонько, наедине с собой порадовался, какой он хороший, и испугался бы, как трудно, а может, и невозможно это выполнить.
А так слова его – просто треп. Мы привыкли и уже не замечаем. Хотя, наверное, люди, даже видя перед собой совсем не такие огромные задачи, а просто стремясь заработать, получить новую квартиру, поехать летом на юг или устроить ребенка в детский сад, фактически всей своей работой как-то помогают тому, чтоб человечеству жилось лучше.
Но где же это счастливое человечество! Счастливое человечество, очевидно, должно состоять из счастливых людей. У меня много знакомых, которым хорошо живется. И все-таки из тех, кого я знаю, только дядя Петя считает себя совершенно счастливым человеком.
И вот что странно – у дяди Пети нет на правой руке большого пальца, а на левой – мизинца и безымянного. Отшибло на фронте осколком мины. И кончик носа у него обрезан – это уже в другой раз пулей.
Он живет в одном доме с нами, только в другом подъезде. Виля – его племянник. У Вили и отец и мать умерли в один год, и дядя Петя стал жить с Вилей и его сестренкой, восьмиклассницей Наташкой. Говорят, у него когда-то была своя семья, но погибла в войну.
Я часто вижу, как дядя Петя, пошатываясь и стараясь держаться прямо, возвращается вечером домой. Каждый вечер он выпивает на углу в пивном баре свою норму. Ему, не спрашивая, наливают две кружки пива, а он под столом выливает в них четвертинку водки. В баре водку пить запрещено. Пьет он свое пойло не спеша. Ему всегда есть о чем поговорить с постоянными посетителями бара. И не пьянеет. Только чуть пошатывается.
Мама говорит о нем: «Доброго корчма не зiпсуе, а лихого i церква не направить». [1]1
1 «Хорошего корчма не испортит, а плохого и церковь не исправит».
[Закрыть]
Я всегда удивлялся, как он умудряется так здорово работать без пальцев. Он замечательный модельщик. На заводе его держат для особо сложных работ, и про его изделия говорят, что это произведения искусства.
На днях дядя Петя попал в больницу с пузырями по всей спине. И виноват в этом, как ни странно, наш профессор Федя. Он очень любит дядю Петю. И когда дядя Петя простудился, Федя приехал его лечить. На следующий день мы узнали, что дядю Петю забрали в больницу со страшными ожогами. От горчичников. Спрашиваем, как это получилось.
– Это Федя сказал горчичники поставить. Профессор все-таки.
– А зачем же вы их так долго держали?
– Я его спросил, сколько держать. Он сказал: пока можно терпеть. Ну я и терпел.
И все-таки каждое слово и каждый поступок дяди Пети – это поступок и слово совершенно счастливого человека, который, очевидно, даже не представляет себе, как могут люди быть несчастными, если живут в мирные дни, если у них есть работа, хлеб, да еще можно вечером выпить пива, разведя в нем в соответствующей пропорции водку.
Когда я возвращаюсь с завода, я уже перед самым домом незаметно снижаю скорость до тридцати, затем резко поворачиваю руль так, что мотоцикл разворачивается, ложится на бок и сразу останавливается. Есть такой прием. Очень эффектный. Асфальт – в двадцати сантиметрах от щеки. Прохожие обмирают. Особенно девушки. Им кажется, что я сейчас врежусь головой в стенку.
– Ну, работяга, – позвал меня дядя Петя, – не зашибся?
– Нет, дядя Петя, все в порядке.
– Ну молоток! – Дядя Петя нахватался модных словечек от своей племянницы, восьмиклассницы Наташки. – Завернем в бар?
– Завернем, – согласился я.
В баре дядя Петя привычным движением налил под столом в свои кружки водку. Я уверен, что если бы взвесить на самых точных весах, то оказалось бы, что в каждую из кружек попало ровно по сто двадцать пять граммов.
– Я ему и говорю: «Так вы что, меня не узнаете?» – сказал дядя Петя так, словно продолжал начатый разговор.
– Кто, дядя Петя?
– Да этот инфарктник… «Не узнаю», – говорит.
– Какой инфарктник?
– Ну этот, из трибунала. Майор.
– Из какого трибунала?
– Да я ж тебе рассказываю, а ты все перебиваешь.
Я ничего об этом не знал. На Сталинградском фронте дядя Петя четверо суток пролежал контуженный на нейтральной территории. Часть его в это время перебросили на другой участок, и когда он приполз назад, то попал под трибунал как дезертир. Майор из трибунала, с которым он теперь встретился, не поверил ни одному слову дяди Пети и послал его в штрафную часть.
– Так мне казалось, – говорил дядя Петя, отхлебывая пиво и потирая обрезанный кончик носа, – что если я его, падлу, когда-нибудь встречу, так я ему ручки-ножки повыковыриваю. И вот встретил. А он меня не узнает. Я ему говорю, что я такой-то. А он все равно не узнает. «Сталинград?» – спрашивает. «Сталинград», – говорю. «Не помню», – говорит. Поглядел я на него, а он уже этот… Инфарктник. Я насмотрелся на них в больнице. Я ему и говорю: «Ну тогда пойдем выпьем. Память прочищает». Пошли мы с ним, и он хоть инфарктник, а пьет как нормальный. Только все равно не вспомнил. И хрен с ним. Где ему помнить? Много нас было.
Бывший майор из бывшего трибунала так надрался, что, по словам дяди Пети, «два раза показывал закуску». Дядя Петя научил его пить свой «ерш».
А ведь есть на свете скептики, которые утверждают, что людям трудно найти общий язык.
В дверь коротко два раза позвонили.
– Виля, – сказала мама.
Я открыл. Вошел Виля. Я познакомил его с Сергеем Аркадьевичем.
– Про вовка – промовка, [2]2
2 О волке разговор (подразумевается: «А волк в дом»).
[Закрыть]– сказал я мамину поговорку. – Мы только что о тебе говорили.
– Очень приятно. Потому что еще древнегреческий философ-материалист Фалес говорил: «О друзьях нужно помнить не только в их присутствии, но и в их отсутствии». Что же вы говорили? Хорошее или плохое?
– Хорошее, – ответил я. – Я рассказывал, как мы с тобой ссорились и дрались по сто раз на день и все-таки остались друзьями.
– А что? Древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: «Друзей то и дело менять не годится». И хоть я тогда еще не был философски подкован, я не променял тебя на бутерброды с яичницей, которые всегда носил с собой в школу Шурик Лисовский. Или на возможность бесплатно ходить в кино, которую за мою любовь предлагала мне Аня Висенте.
– У вас на каждое слово есть цитата? – спросил Сергей Аркадьевич, с удивлением разглядывая Вилю.
– На каждое, – охотно ответил Виля. – Я на работе одними цитатами и разговариваю. Таким путем я внедряю философию в жизнь. Потому что еще римский философ Луций Анней Сенека сказал: «Для меня нет интереса знать что-нибудь, хотя бы и самое полезное, если только я один буду это знать».
– А где вы работаете? – не удержался Сергей Аркадьевич.
– В первом таксомоторном парке. Водителем.
Я сказал, что Виля учится на философском факультете. Заочно.
Сергей Аркадьевич посмотрел на Вилю сочувственно, как на больного.
Пришел батя. Мне он показался сегодня еще более худощавым и сутуловатым, чем всегда. Или это потому, что у нас сидел моложавый и роскошный Сергей Аркадьевич?
– Будем ужинать, – сказала мама. – Садитесь к столу, – добавила она, обращаясь к Сергею Аркадьевичу и Виле.
– Вы чем-то расстроены, дядя Алеша? – спросил Виля.
– Да нет… Чем же я могу быть расстроен? – как всегда, не сразу ответил батя.
– Может, на заводе?.. На нашей работе, к примеру, сто раз на день расстраиваешься. И хотя древнеримский философ Эпиктет говорил: «В мире нет ничего такого, из-за чего стоит портить себе нервы», но сегодня и у меня терпение лопнуло.
– А что там у вас случилось? – спросил батя, переводя разговор на Вилю.
– Чисто философский спор. На профсоюзном собрании. У нас объявили борьбу с чаевыми. Чаевые унижают достоинство советского водителя и приносят убытки пассажиру. А тут как раз сел к моему напарнику, к Емельяненко, ты его знаешь, – обратился Виля ко мне, – один тип. Повез он его аж на Воскресенку. Тот платит, дает десятку. Сева ему сдачу до последней копейки. Тогда пассажир дает ему двадцать копеек. Сверх таксы. Емельяненко берет. Тогда пассажир заявляет: «Я инспектор, как вам не стыдно брать на чай, ваши права». И забирает права. Так спрашивается в задаче: кто же совершил аморальный поступок – этот инспектор или водитель?
– А как решило собрание? – спросил Сергей Аркадьевич.
– Правильно решило. – Виля намазал на хлеб масло и печеночный паштет, с интересом поглядывая на бутылку, которую мама принесла из кухни. Это было шампанское. – Решило, что инспектор этот зануда и провокатор. А Емельяненко дурак. Нужно чувствовать, кого везешь.
– Нужно знать и с кем едешь, – сказала мама. – Открой, – обратилась она к бате.
– Давайте я, – вмешался Виля. – По новому методу. Без выстрела. Чем бы только проткнуть пробку? – Виля проткнул полиэтиленовую пробку штопором. – Так лишний газ выходит, и все в ажуре.
Виля стал разливать шампанское в бокалы.
– Мне не нужно, – неожиданно твердо сказал батя. – Этого не пью. Принеси-ка из холодильника, – сказал он мне, – чекушку.
Я принес запотевшую бутылку «Столичной».
– Там только поллитровка.
– Ну неважно… – ответил батя. – Может, водки? – обратился он к Сергею Аркадьевичу.
– Нет. Сердце не позволяет.
– Понятно, – не сразу сказал батя. – А тебе водки налить? – спросил он у Вили.
– Нет, я завязал. Мне это ни к чему, как передовому водителю. А как философу, тем более.
Избегая маминого взгляда, батя налил мне чарку водки.
– Ну что ж, будем здоровы. Философ.
Мы выпили.
– А как относится к вашим философским занятиям начальство гаража? – спросил Сергей Аркадьевич у Вили так, как спрашивают, когда молчать неловко, а говорить не о чем.
– Даже на Доске почета повесило, – ответил Виля. – Премии дает. Лишь бы я не выступал на собраниях. Потому что цитатами можно сказать такое, чего так никогда не скажешь. Я, например, процитировал на общем собрании древнегреческого философа Демокрита. Он говорил, что дуракам легче подчиняться, чем ими управлять. А попробуй собственными словами сказать о каком-нибудь начальнике, что он дурак?..
– Это верно, – согласился Сергей Аркадьевич.
– А как в Новосибирске… погода? – спросил батя, медленно прожевывая колбасу.
– Такая же, как в Киеве… Примерно, – ответил Сергей Аркадьевич.
– Ага… А вы… я хотел спросить – в Новосибирске тоже много строят?
– Да. Большое строительство. Грандиозное, можно сказать.
– Это хорошо, – сказал батя.
Мне вдруг подумалось, что бате был явно не по нутру приход к нам зтого Сергея Аркадьевича. Мне показалось, что это ощутил даже Виля.
«Ревнует он маму, что ли? – с раздражением подумал я о бате. – Даже смешно».
Внезапно меня ожгла странная мысль.
– Когда вы последний раз были в Киеве? – невпопад обратился я к Сергею Аркадьевичу. Он что-то торочил о своем Новосибирске.
– Очень давно. – Сергей Аркадьевич помолчал. – И недолго. В сорок втором.
– В сорок втором Киев был оккупирован. Немцами, – сказал я. – Я помню.
– Не все могут похвастаться тем, что помнят события, состоявшиеся до их рождения. Но Киев тогда действительно был оккупирован. И тем не менее мне пришлось тут побывать. С тех пор, правда, ваш город стал совершенно неузнаваемым. Побывал я недавно и в Берлине. Этого города я не видел с сорок пятого. И он тоже очень изменился.
– И в Федеративной Германии вы были? – заинтересовался Виля.
– Нет. В демократической. Я ездил в командировку.
Мне показалось, что батя немножко захмелел.
– Мы победили, – сказал он, глядя перед собой. – А они побежденные. Но мы им даем жить. И западным, и восточным. А если бы они победили? Как бы мы жили? Построили б мы тогда Киев заново? Пусть помнят об этом…
Хорошо все-таки чувствовать себя гражданином великой державы. Как-то крепче стоишь на земле.
Над тахтой у Веры, на мохнатом закарпатском ковре, ярком, как радуга, висит картина, которую я сам изготовил. Я стараюсь на нее не смотреть. По-моему, она настолько неприличная, что её нельзя людям показывать. Но Вера говорит, что этого все равно никто не понимает. И наверное, в самом деле никто не понимает. Даже Виктор – Верин муж. А это Верин портрет. Ее портрет без одежды.
Я не умею рисовать. Совсем. И как мне пришла в голову мысль сделать эту штуку, я и сам не понимаю. Просто я увидел у дяди Пети тонкую грушевую фанеру. Ею дорогую мебель оклеивают. Цвет этого дерева показался мне каким-то… Ну, в общем, каким-то знакомым. У Веры кожа такого странного, яркого, словно освещенного изнутри цвета.
Я попросил у дяди Пети кусок этой грушевой фанеры и приготовил детали портрета. Прежде всего я обвел циркулем и вырезал небольшой круг. К нему я присоединил два узких конуса остриями вниз. Над кругом – конус побольше тупым концом вверх. Совсем маленький конус изображает шею, ровный кружок – голова, два конуса по бокам – руки.
Все восемь деталей я врезал в темную буковую доску, как научил меня дядя Петя, доску отполировал и покрыл прозрачным лаком.
И вот теперь эта штука висит у Веры. И где… Над тахтой. Это уж чересчур. Хорошо, она хоть не говорит, кто это сделал, а утверждает, что купила ее в Закарпатье. Она даже где-то откопала слово «интарсия» – оказывается, картины из дерева имеют специальное научное название.
Все, кто к ней приходит, считают, что это какая-то абстракция. Но я-то хорошо знаю, что это никакая не абстракция, а совершенно реальная вещь с точнейшим соблюдением всех пропорций. Это Верина схема. Она именно так устроена. Уж я-то это хорошо знаю. Может быть, даже слишком хорошо.
Вера говорит, что это результат занятий гимнастикой. Эти пропорции. Она увлекалась легкой атлетикой. Но мне кажется, что это все так у нее от природы. Впрочем, я никогда не видел, как это у других. Да и с ней в таких случаях я всегда закрываю глаза. Она помирает со смеху и требует, чтобы я смотрел на нее. Но я закрываю глаза. Я не могу иначе.
Я не знаю, как все это получилось. Я подкатил на мотоцикле к дому, а она как раз вышла из нашего подъезда. Я совсем не собирался с ней заговаривать и вдруг спросил:
– Это вы по телефону вызывали такси?
У нее в глазах что-то дрогнуло. Но она не удивилась моему вопросу.
– Я.
Черт побери! Я никогда прежде даже не слышал ее голоса. У нее был хрипловатый, какой-то мальчишеский голос.
– Тогда садитесь. Счетчик включен.
Она села сзади на седло. Я не ожидал этого и растерялся:
– А куда везти?
– Куда хочешь. Тебя Ромой зовут?
– Роман.
– А меня Вера. Поехали.
Она сразу заговорила со мной на «ты», а я ей говорил «вы». И в этом не было ничего странного, ведь она была намного старше меня, на целых семь лет, и у нее были муж и ребенок, и еще совсем недавно я таким женщинам говорил «тетя».
– Держитесь, – буркнул я и крутнул свою катушечку, свой регулятор газа.
Я ничего не подозревал и все-таки почему-то волновался. И на площади Ленинского комсомола я пошел на двойной обгон – троллейбус и автобус шли впритирку. Регулировщик засвистел. Мне очень не хотелось останавливаться, но я затормозил и попросил Веру подождать, пока с меня будут снимать стружку.
– Привет, привет, – сказал регулировщик. – Давно не виделись.
Я ни разу в жизни не видел этого старшину и сообщил ему об этом, но регулировщик в ответ только покачал головой:
– Бросьте, бросьте, гражданин. Человек, который так нахально идет на двойной обгон, не мог со мной не встречаться.
Он долго и придирчиво рассматривал мои права. Я перетаптывался на месте. Я думал, он сейчас пробьет компостером квадратик номер два на моем талоне. «За недозволенный обгон». У меня уже был один прокол.
– Ничего, подождет. Первый раз с этой девушкой, – утвердительно сказал старшина.
– Первый, – ответил я. И не удержался, спросил: – А откуда вы знаете?
– Мне все известно… По обгону.
В конце концов он взял с меня рубль штрафа так, словно сделал большое одолжение.
– Не хочу портить настроение для первой прогулки.
Я получил квитанцию и так рванул потом с места, что думал, он снова засвистит мне вслед, но обошлось.
Сквозь листву сада над Аскольдовой могилой едва проглядывал далекий Днепр, так густо переплелись ветви, пенсионеры играли в шахматы, а их малолетние внуки кидались друг в друга песком.
– Странно, – сказала Вера. – Если бы ты со мной не заговорил, я бы сама это сделала. Я дала себе слово, что сегодня я подойду к тебе. Я почти час ждала в подъезде, когда ты подъедешь.
– Почему? – глупо спросил я.
– Разве знаешь «почему»? Ты можешь объяснить, почему ты обратился ко мне?
– Нет, – ответил я. – Но вы…
– Говори мне «ты». Что ты хотел сказать?
– Да нет, ничего, – пробормотал я, вдруг сообразив, что чуть не сморозил глупость.
– Тогда поехали.
– Куда?
– Ко мне.
Я поехал другой дорогой – через Печерск. Мне почему не хотелось снова встречаться с этим регулировщиком. Я въехал прямо в наш двор и поставил мотоцикл в гараж. Такая будочка из шелевки. Овчарке в ней было бы не очень просторно. Все время я поглядывал на наше кухонное окно – не покажется ли в нем мама, но все обошлось. Мы поднялись в лифте на седьмой этаж, мимо нашей двери. Мы живем на третьем.
– Витя в командировке, – сказала Вера, вставляя ключ в замок. – Ты бы хотел сейчас с ним встретиться?
Я промолчал. Пока я не видел ничего плохого во встрече с ее мужем. И все-таки даже тогда я предпочел бы не встречаться.
– Ты с ним знаком? – спросила Вера, что-то делая с замком изнутри двери.
– Знаком, – ответил я.
Кто же не знал ее мужа, разрядника по фехтованию на саблях. О нем и Вере во дворе говорили «красивая пара». В нашем дворе их очень уважали. За Виктором Алексеевым, ее мужем, рослым худощавым парнем мальчишки ходили толпой.
– Что это ты так помрачнел? – спросила Вера. – А я считала тебя веселым парнем. Я так и звала тебя про себя «веселый Роман».
– Бывают и невеселые романы, – ответил я ей в тон.
– Возможно, бывают, – согласилась Вера. – У меня в этом отношении пока небольшой опыт… Иди мой руки, и будем обедать. Если только это можно назвать обедом.
Обед состоял из одних закусок, которые Вера доставала из холодильника и раскладывала на тарелки – колбаса, ветчина, сыр, консервы, какая-то острая маринованная рыба.
– А это, – огорченно сказала Вера и поставила на стол вазочку с чем-то вроде крема, – фондю Франш-Конте. Замечательная французская закуска. Только немного пригорела. Попробуй.
Я положил себе на тарелку немного этого фондю и попробовал его.
– А что это?
– Вино, чеснок, швейцарский сыр, яйца, масло. Нравится?
– Интересная еда.
Фондю напоминало по вкусу подгоревшую манную кашу, только с чесноком.
Вера налила половину бокала шампанского и долила доверху коньяком. Это мне. Себе она налила только шампанского.
– Чин-чин, – сказала она. – Чин-чин. Так итальянцы чокаются.
Я поднял свой бокал, и мы чокнулись. Хрусталь зазвучал глухо, как деревянный, может быть, потому, что в вине было много пузырьков. Моя смесь показалась мне совсем некрепкой и невкусной, но я почувствовал, что кровь сразу прилила к лицу. И я стал необыкновенно разговорчив, рассказывал смешные истории и все говорил, говорил, как бы пытаясь оттянуть минуту, когда придется заговорить о другом, а я не знал, как это сделать, и боялся, и не понимал, зачем это ей; а она смеялась и радовалась моим шуткам, и, как мне казалось, тоже волновалась, и все подливала в мой бокал эту смесь, которая теперь казалась мне удивительно приятной.
Затем она предложила:
– Закурим?
Я вынул из кармана сигареты. Она взяла у меня из рук пачку, достала две сигареты, зажала обе губами, прикурила одной спичкой и одну из сигарет, чуть измазанную на конце помадой, протянула мне, а второй запыхала сама, отгоняя дым левой рукой. Мне показалось, что она вообще не курит, потому что она не вдыхала дым, а только набирала его в рот и выпускала, но после я узнал, что она всегда так курит.
А потом, когда я погасил сигарету, произошло все это, и все это было сплошным сумасшествием, я много об этом слышал от товарищей и даже читал в книгах, но это было совсем непохоже. До сих пор я не знаю, так ли это бывает у других людей. Об этом ни с кем нельзя поговорить. Даже с самым близким другом.
Во всем этом не было ничего нежного, а было только жестокое и прекрасное. Нежность была потом.
Было уже около пяти часов утра, когда я проснулся. Казалось, что воробьи щебечут в комнате и что их щебет вместе с утренней прохладой соединяет комнату со всем земным пространством. И еще какой-то особый, какой-то свежий и прохладный запах…
«Что же это такое? – старался я понять. – Что это в комнате? Этот запах? Вот так, наверное, должно пахнуть, когда человеку очень хорошо. Но что же это?..»
Я осторожно, чтобы не разбудить Веру, сдвинул легкое, в красных и синих узорах одеяло, встал, надел рубашку и подошел к окну.
Ветви высокого старого клена – он достигал пятого этажа – шевелились, покачиваясь, под огромной стаей воробьев. На окно сел сизый голубь, доверчиво посмотрел на меня, покивал головой, отошел к краю и скользнул вниз, неторопливо разворачивая крылья.
«Что это такое?» – думал я, вбирая носом прохладный и прекрасный запах.
И вдруг увидел. На столе лежал разрезанный пополам арбуз с красной мякотью и лакированными черными семечками.
– Если захочется пить… – сказала вечером Вера. – Посмотрим, какой он.
«Это арбуз, – понял я. – Как же я прежде не замечал, что он так пахнет?»
Я оглянулся на Веру. Она лежала, укрытая до горла одеялом в красных и в синих узорах, лицо было спокойным, глаза закрыты, и волосы лежали на подушке так, словно их специально так красиво расположили.
– Иди сюда, – сказала она, не открывая глаз.
Я одним движением, выворачивая наизнанку, снял рубашку и подошел к тахте.
Потом я снова задремал. И вдруг меня словно что-то толкнуло. Я быстро вскочил, и, не глядя на Веру, стал одеваться, и не знал, что говорить.
– Боишься? – сказала она.
– Да нет, чего мне бояться? – Я улыбнулся натянуто, потому что боялся.
– Ну что ж, иди. Завтра увидимся. Или, вернее, сегодня, потому что завтра теперь уже будет послезавтра. Ты меня поцелуешь на прощание?
Я поцеловал ее и ушел.
Тихонько, на носках, я спустился по лестнице и открыл дверь ключом. В передней стояла мама.
– Подойди сюда, – сказала она.
Я подошел, невольно потянув руки к лицу.
– Опусти руки.
Я опустил. И тогда она наотмашь дала мне такую пощечину, что мне показалось, будто на меня молот обрушился. Тяжелая рука у нашей мамы. Не женская.
– Постой, – сказала мама и на этот раз ударила меня левой по другой щеке, а левой у нее получилось уже не так сильно.
– Рано ты пакостничать начал. Пойди в ванную, отмойся, а потом мы с тобой поговорим.
Я отправился в ванную.
Нежная тополевая горечь придавала воздуху особый вкус и даже цвет. Аллея была безлюдной. Только невесть как сюда попавшие пацаны – одному лет десять, а другому и того меньше – спорили под одним из тополей.
– Это дерево – десятиэтажное.
– Нет, семиэтажное.
Деревья они мерили этажами. Городские дети.
– Дедушка! Сколько тут этажей?
Со скамьи, так укрытой в кустах, что ее сразу и не заметишь, поднялся человек в темном пиджаке, гуцульской сорочке и в серой летней шляпе из какой-то синтетики.
– Может, и с десять наберется, – сказал он. И, обращаясь ко мне, добавил: – Вот решил внукам завод показать. Каникулы у них.
Я попытался растолковать пацанам правило треугольников – показал, как по тени определяют высоту.
– Как твоя фамилия будет? Что-то я тебя не припоминаю, – сказал старик так, словно должен знать всех на заводе.
– Пузо, – неохотно ответил я.
– Не сынок Алексея Ивановича?
– Сын.
– Я и вижу – вроде лицо знакомое… Много мы с твоим батей поработали. А я все болею. Ты ему передай. Привет, значит…
Я не спросил, от кого. Мне не нравится, что меня признают только как сына. Я мечтаю, что когда-нибудь батя назовет себя, и о нем скажут: «А, это отец Романа Пузо, чемпиона по кроссу».
Между деревьями прожектором пробивался солнечный луч, и в нем непрерывно золотом вспыхивали пчелы.
– Дедушка… Почему пчелы так торопятся?
– Конец месяца, – сказал старик.
Пацаны не удивились, что в конце месяца приходится двигаться побыстрей. Заводские дети.
Если пойти за пчелами, они приведут в сад, где между яблонями пасека, и разнотравье, и цветущий шиповник, и ящик со стеклянной крышкой поставлен наклонно против солнца. Там пахнет медом и вощиной. В ящике вытапливаются старые соты.
Тишина, в которой звучат лишь, то вспыхивая, то затухая, золотые трассы пчел. Наш завод. Зелень всех оттенков, между деревьями в беспорядке разбросаны здания цехов. В перерыве в саду появятся пасечники – фрезеровщики, слесари, модельщики. В этом саду самые высокие урожаи яблок в окрестностях. Пчелы опыляют деревья. Пасеку на лето приглашают в колхозы. И ее вывозят.