Текст книги "Алмазная грань"
Автор книги: Владимир Садовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Часть вторая
Глава первая
1
Плыли над землей серебряные паутинки «бабьего лета». С ними уплывали тихие дни солнечной осени. Ветры уже разметывали по кустам «пряжу богородицы» – трепетные нитки, сотканные незримыми паучками, а дожди смывали путаные шелковинки с оголенных кустов, с порыжелого жнивья...
Долго мокла земля, таяли в темном месиве первые снежинки.
Кончилась осень. Чистой снежной холстиной прикрыл первый зимний праздник – покров – перепревшую солому на избах, подслеповато глядевших тусклыми оконцами на убогие улицы, припорошенные снежком.
В эту пору в деревне огни зажигались поздно. Сидели в избах в потемках – сумерничали.
Было темно и тихо. Ни песен, ни веселья не принес престольный праздник в Покровскую Садовку. Сидели в темноте молча, думая, как завтра пойдут мужики в дальнюю дорогу.
Мимо трех хилых берез к темнеющему вдалеке лесу шла от околицы широкая дорога. Звали ее «Верной». По ней ехали конные, шли пешие в город на заработки. Далекий чужой город казался добрым отцом, родная деревня – злой мачехой. Словно в насмешку назвали ее Покровской Садовкой: не только садов, и одной-то яблоньки не найти во всей деревне. Да и откуда взяться было ей: деревцу без воды не вырасти, а покровские мужики месяцами копали колодцы, пока добирались до воды. Не пошло бы в рост хорошее дерево на песках и суглинке, которыми наделили покровских землепашцев после того, как дали им «вольную».
Повсюду, в уезде с землей было плохо. В крепостную пору здешние леса, земли и села принадлежали князю Белосельскому, графу Шувалову и барону Фитингофу. И теперь было все то же. С детских лет до могилы жил мужик с думою о земле, но ее так и не было. Только пески да суглинок достались ему. Оттого и повелось поздней осенью уходить на заработки. Плотники, столяры, бондари, шорники стремились в город, а тем, у кого не было ремесла в руках, надо было идти еще дальше, искать счастья на рыбных и нефтяных промыслах.
В заплечных мешках уносили из дома последнюю ковригу хлеба, испеченную из остатков муки, смешанной с лебедой и толченой сосновой корой. Даже в урожайный год хлеба в Покровской Садовке до весны не хватало.
2
Молчаливым и угрюмым был в последний вечер Василий Костров. Перед тем как уходить на заработки, он частенько задумывался над тем, почему так нескладно и бестолково идет его жизнь. Ответа не находилось. Кострову казалось иной раз: повесили ему на шею серую заплатанную торбу, и таскает он ее все годы. Бросит в торбу чья-нибудь рука иной раз кусочек черствого хлеба, но прикоснешься к нему, и кусок рассыпается крошками. А ими насытишь ли изголодавшегося?
Незадолго до егорьева дня, весной, Василий возвращался в родную деревню. Оставив в сенях зеленый сундучок, он входил в избу и с порога замечал тревожный вопросительный взгляд рано постаревшей жены. Ребята, вцепившись в ее юбку, смотрели тоже недоверчиво, словно не зная, нужно ли радоваться возвращению отца.
Перекрестившись на потемневшую икону, Костров умывался с дороги, чесал гребешком волосы. Потом приносил из сеней сундучок, в котором вместе с плотничьим «струментом» лежали подарки: жене – полушалок, Ганьке и Ваньке – глиняные свистульки, паточные леденцы и коричневые сладкие рожки.
Раздав гостинцы, Василий расстегивал ворот заношенной рубахи и вытаскивал маленький узелок, привязанный к гайтану позеленевшего медного креста. Вся семья жадными глазами следила за кормильцем и его узелком, в котором были завязаны потертые рубли и трешницы.
– Вот и наши барыши. Бери, Палага, радуйся, – говорил Василий.
Но много ли радости дадут несколько замусоленных бумажек, пропахших мужицким потом, когда кругом развал?
Глядел Костров на закопченные углы своей избы, заметно ветшавшей с каждым годом, глядел и тяжело вздыхал. Выбрав потрепанную желтую бумажку, Василий давал ее сыну.
– Ванька, одна нога здесь, другая там! Мигом! – напутствовал отец.
Ванюшке объяснений не требовалось: он знал, что рублевку нужно отдать хозяину казенной винной лавки, а тот отпустит водку.
От водки Василий быстро хмелел. Угрюмый сидел он у стола, припоминая горьковатый полынный запах солончаковых степей, стада зажиревших овец, избы и телятники богатых кержаков, рубленные руками плотника Кострова. Лютая тоска подкрадывалась к сердцу. Василий лохматил седеющие волосы и, вытирая рукавом мокрые от слез щеки, кричал, обращаясь к висевшему в углу потемневшему Николе:
– Забыл нас, святитель Мирликийский! Жисть отнимают у меня! Может ли жить человек, коли нет ни крошечки радости?!
Хотелось плотнику высказать все наболевшее, рассказать Николаю Мирликийскому, как хорошо было бы жить вместе с семьей и не знать вкуса толченой сосновой коры, примешанной к хлебу. Искал – и не находилось таких слов, и голос Василия срывался в истошном крике:
– Ничего-то ты не видишь, отче Никола!
Пелагея с ужасом смотрела на пьяного мужа и, украдкой крестясь, кричала:
– Васька, Васька, опомнись! Ты что богохульничаешь, подлец!
– И ты за него? Васька – подлец, говоришь?
Костров бил жену, щуря воспаленные от водки глаза. Пелагея стонала, катаясь по полу, Ванюшка, незаметно выскользнув из избы, бежал на соседнюю улицу к деду.
– Деда, деда, тятька с заработков пришел! – запыхавшись, кричал Ванюшка с порога.
– Слышал уж, Ванек... – И дед подвязывал веревками новые скрипучие лапти. – Иди-ка покличь дядьев. Они укоротят его, окаянного.
Услышав истошный крик племянника, братья Пелагеи, рослые, медлительные Михайло и Гаврила (в деревне звали их «архангелами»), приходили со двора.
– Тятька пришел? – входя в избу, спрашивал старший, Михайло, и снимал с гвоздя вожжи. – Айда, Гаврила! – приказывал он брату.
Домой Ванюшка с ними не шел. Знал, что там будет обычное: придут в избу «архангелы», кто-нибудь из них хватит отца по голове кулаком, потом его свяжут вожжами и снесут в темную подклеть. Пелагея, морщась от боли, принесет «архангелам» на закуску две луковицы, братья не спеша выпьют по чашке оставшейся в шкапу водки и уйдут домой.
Утром, отлежавшись в подклети, протрезвевший Василий сипло кричал жене:
– Эй, анафема! Развязывай, будя!
Получив свободу, Костров, собрав в стакан водки из штофа, выпивал ее и доставал из сундука долото, фуганок, топор.
Несколько дней подряд чинил плотник валившуюся набок избу, тесал тонкие бревенца, подпирал ими пустой амбар и опять вспоминал нищенскую торбу, в которой вместо хлеба только черствые крошки.
Приходила весна. Осень сменяла лето, и снова Василий Костров точил топор, собираясь в дорогу.
3
Пахло горячим хлебом. Около печи на табуретке сидела мать. Перед ней стояла пустая квашня.
– Вставай, вставай, Тимофей, – будил отец крепко спавшего мальчика. —Собирай мешок, мать, а то, не ровен час, не поспеют на чугунку.
Мальчик долго не мог открыть непослушных век, а отец тянул его с полатей за ногу и сердито ворчал:
– Разоспался... Вставай! Зайди к Василию Кострову. Вечор он обещал взять с собой. С большим-то сподручнее идти – не обидят.
Сборы были недолги. Подпоясав веревкой полушубок и привязав за спину мешок, Тимоша подошел к двери. Мать, с трудом сдерживая слезы, крепко обняла, перекрестила и вместе с ним вышла на крыльцо.
– Не береди душу-то, Арина, – молвил отец. – В городе ремеслу какому-нибудь выучится – все полегче жить будет, а здесь вконец пропадет. Эх, земля, землица!..
Что еще говорил отец, Тимоша уже не слышал. Он шагал к дальней избе, тускло светившейся одним оконцем. Когда подошел к ней, невольно оглянулся. Мать все еще стояла на крыльце и смотрела вслед темной фигурке, которая с каждой минутой становилась все меньше и меньше. Тимоша почувствовал, как у него почему-то неожиданно защипало глаза, и он торопливо зашагал дальше.
– Проспал, родимый? – насмешливо спросил Костров, когда мальчик вошел в избу. – Мужику спать долго не положено. Тебе сколько годов-то?
– Пятнадцатый.
– Большой, пора за дело браться. Ваньке вон двенадцать, на Ивана постного сровнялось, а его тоже беру в город. Пусть привыкает. Ну, тронулись, ребята...
И еще в одной избе закрылась дверь за ушедшими в предрассветную мглу октябрьского утра.
Глава вторая
1
Степану Петровичу Корнилову шел семьдесят шестой год. Бодрым и не согбенным годами стариком, жестоким и умным хозяином знала его вся губерния. По-прежнему он стоял во главе своей фабрики.
В железном шкапу Степан Петрович хранил большую золотую медаль – награду с выставки за стакан, сделанный покойным мастером Александром Кириллиным; бумаги, подписанные министром финансов графом Канкриным; реестр хрустальной посуды на двести персон, деланной для Зимнего дворца.
Многое из того, что сберегалось в шкапу, тешило тщеславие. Степану Петровичу было приятно сознавать, что даже Мальцева он затмил на промышленной выставке. У того для царского двора по распоряжению Департамента мануфактур и внутренней торговли купили хрустальный графин для вина да хрустальную корзину и за все заплатили немногим более ста рублей. Корнилову же только за вазу из хрусталя двести дали, да еще семьсот рублей за прочий товар. С той выставки и пошло – для Зимнего дворца заказ на полный сервиз для двухсот персон, потом туда же малых графинов на семьсот персон. Для Кремлевского дворца заказывал сервизы сосед по имению обергофмаршал граф Шувалов. За все это было дозволено на изделиях завода употреблять государственный герб и именоваться поставщиком двора его императорского величества.
В шкапу припрятана и бумага, присланная Департаментом мануфактур вместе с рисунками и описаниями стеклянных изделий, заготовляемых в Австрии для торговли с Востоком. Управляющий департаментом Яков Дружинин приглашал господ российских мануфактуристов употребить зависящие от них меры к выделке подобных изделий, которые, вполне удовлетворяя вкусу азиатских жителей, откроют новый источник сбыта отечественных изделий и принесут значительную выгоду.
Управляющий Департаментом мануфактур доказывал, что предприниматели по причине природной понятливости русских рабочих, часто заменяющей у нас недостаток капиталов и сведений, а также и по причине близости к ним стран Леванта от сего дела пользу будут иметь.
От Одессы до Константинополя стеклянный товар можно было доставить за двое суток. Оттуда в Левант недалеко. Из окрестностей Штейншенау, на границе между Саксонией и Богемией, стеклянные изделия везлись в Триест, потом в Константинополь и Смирну. Два месяца отнимала такая дорога, но и после того богемские стеклянные кальяны продавались по семи копеек за штуку. Такая торговля не устраивала Степана Петровича. Он больше думал о русском покупателе, который, если бы захотел курить кальян, должен был заплатить за него Корнилову полтину.
Просмотрев прейскурант левантской стеклянной посуды, приготовлявшейся для восточных рынков, Степан Петрович удивленно воскликнул, мысленно адресуясь к управляющему департаментом:
– Графины с резьбой, кальяны с позолотой, кувшины из цветного стекла, флаконы для духов... Чего только нет! Извини, господин Дружинин, в других местах поищи дураков. Они, может быть, прельстятся семью копейками, что платят азияты за кальян. Нам и семь гривен – самая дорогая цена из твоего прейскуранта – не подходит. Бог с ними! Пусть немцы торгуют. Нам пока в России простору хватает. Рубль на рубль – на меньшем не мирюсь.
– На то и щука в море, чтобы карась не дремал, – посмеиваясь, добавил Корнилов, просматривая отправляемые с товаром счета. – Карась по нас, а плотвой нас не насытишь. Семь копеек с грошем... Нечего сказать, хороша пожива. Мы привыкли без хлопот семь гривен получать, пока вы два месяца семикопеечный кальян к азиятам везете.
Корнилов решил не ввязываться в левантскую торговлю, но бумаги из департамента на всякий случай приберег.
2
Граф Рудольф Гаррах считался знатнейшим и весьма богатым человеком не только Чехии, но и всей Австрийской империи.
Еще до Тридцатилетней войны его предки были близки к императорскому двору. Когда же началась эта война, отдавшая трудолюбивый чешский народ во власть разбойничьих орд Валленштейна и Тилли, и могильная тишина воцарилась в ограбленных чешских городах и опустошенных моравских деревнях, один из предков графа Рудольфа породнился с авантюристом Альбрехтом Венцеславом Евгением Валленштейном. Немалая доля военной добычи, захваченной Валленштейном в Чехии, Саксонии и Мекленбурге, попала в руки Гарраха. Эгерский заговор, стоивший Валленштейну жизни, принес новый доход: любимец императора Фердинанда граф Гаррах стал наследником огромного состояния бесславно погибшего ландскнехта.
Из века в век приумножались богатства графской семьи. Кроме наследных поместий в Австрии и Богемии, как звали немцы порабощенную и ограбленную Чехию, графу Рудольфу принадлежали прославленные хрустальные заводы.
В те годы, когда управляющий Департаментом мануфактур и внутренней торговли рекомендовал российским промышленникам попытаться потеснить богемские стеклянные изделия на рынках Леванта, граф Рудольф Гаррах, не тревожась за свою налаженную торговлю с Востоком, решил сразить российских предпринимателей на их же земле.
Совершенно неожиданно Степан Петрович получил письмо от своего старинного противника и конкурента Мальцева. Забывая про былые раздоры, Мальцев предлагал общими силами ополчиться против наглого австрияка, собиравшегося открывать фирменные магазины в Петербурге и Москве. Прочитав письмо, Корнилов злорадно рассмеялся:
– Нет, голуба, на меня не рассчитывай! Когда я против привоза французского хрусталя хлопотал, ты меня не захотел поддержать, а теперь я в это дело не стану ввязываться. Австрийский граф кому страшен? У кого завод под боком у Москвы. А до наших лесов никакому графу не добраться. И покупатель у нас иной. Его фирменные магазины в Петербурге не переменят. Ты повоюй, а мы о другом подумаем. С ярмарки заказ мне привезли от персиянина Каримова. Ему сделаем – глядишь, другой заказчик отыщется: не один же в Персии негоциант Каримов. В Одессу и Константинополь с семикопеешным кальяном не поехал и не поеду, а другую дорожку к азиятским купцам оглядываю: с Астрахани не так уж далеко до персиян и хивинцев.
На письмо Степан Петрович не ответил. Встревоженный его молчанием, Мальцев написал еще раз. Тогда управляющий заводом Корнилова Максим Михайлович почтительно отписал, что Степан Петрович занемог, а он, Картузов, без хозяина ничего сделать не может, «Вопрос сей разрешен может быть после выздоровления хозяина к взаимной пользе и удовольствию господ мануфактуристов...» Витиеватое и туманное послание Максима Михайловича немало насмешило Корнилова. Он был доволен, что Мальцев остался с носом. Пока дошло письмо, все уже было кончено: магазины Гарраха с помощью благорасположенных к графу видных лиц открылись в Петербурге и Москве.
3
За торговыми делами австрийского фабриканта в России Степан Петрович следил, однако, очень внимательно. Обдумав все, он послал доверенному лицу графа Гарраха частное письмо. Вместо ответа на него из Петербурга в Знаменское приехал укутанный в клетчатый плед тучный бритый немец. Он поселился в доме Степана Петровича. На следующий день немца видели на заводе вместе с Корниловым, который, показывая готовые изделия, что-то объяснял приезжему весьма бойко на его родном языке. Немец уехал с завода так же внезапно. После его отъезда Степан Петрович ходил довольный. Никто, кроме управляющего Картузова, не знал, зачем приезжал немец, как не знали и причины благодушного настроения хозяина. А Максим Михайлович хоть и знал, да умел держать язык за зубами.
Вскоре в Петербург отправили баржу с изделиями Знаменского завода. Никто не мог бы предположить, что получатель этого товара Кузьма Иванович Шуткин и есть тот самый немец, который приезжал в Знаменское.
Получив известие о благополучной доставке товара, Степан Петрович засмеялся и сказал управляющему:
– Ну как, Максим, хороша моя выдумка? Купец Шуткин – и никого кроме. Лучше и не придумать! Одним ходом шах и мат дали разом и Мальцеву, и казне-матушке, и самому графу австрийскому. Хо-хо, голуби! Плохо вы знаете Степана Петровича. Ловко он вас в одну упряжку приспособил. Не правда ли, Максим?
Управляющий с улыбкой глядел на хохочущего хозяина и соглашался, что придуманный Степаном Петровичем ход действительно был смелым и хитрым. Фирменные магазины Гарраха в Петербурге и Москве торговали теперь не только привозным хрусталем. Под видом богемских расходились стеклянные изделия корниловского завода. С этих изделий казна не получала таможенных пошлин, а граф Гаррах не имел прибыли. Товар в фирменных магазинах продавался по повышенной цене, и доходы делились Степаном Петровичем Корниловым и представителем фирмы Гарраха, скрывавшимся под именем русского купца Кузьмы Шуткина.
4
От времени осыпалась краска, и ржавчина все заметнее проступала на решетчатой металлической вывеске над каменными воротами. Наградные медали, нарисованные на вывеске, и золотые буквы «Знаменский стекольно-хрустальный завод Степана Корнилова и сына» тоже заметно потускнели.
Давно было пора обновлять вывеску, приводить в порядок запущенный дом, но Степан Петрович все откладывал до лучших времен, которые должны были наступить после возвращения сына. Но времен этих старик не дождался. Он умер, донимая своего управляющего до последнего дня одним и тем же вопросом: все ли сделано?
– Все, дорогой Степан Петрович, все, – успокаивал Картузов. – Скоро должен вернуться Алексей Степаныч!
Действительно, для этого было сделано все. Богатые подношения и обращение к новому императору старика, имевшего заслуги перед отечественной промышленностью, помогли сыну вернуться на родину. Обвинение в пособничестве государственным преступникам было снято, но Алексей Степанович не торопился возвратиться из милой его сердцу Франции. Он вернулся только после смерти Степана Петровича. От умершей в молодые годы жены-француженки у него родились два сына, Жорж и Базиль, никогда еще не видевшие России.
5
В Знаменском Алексей Степанович в первый же день заглянул в отцовскую святыню – музей. Он давно был закрыт, и ключей никак не могли разыскать. Лишь с помощью слесаря удалось открыть дверь. Нового хозяина поразило запустение, которое предстало его глазам. Сотни бокалов, жбанов, ваз, графинов, винных приборов, покрытых пылью, стояли беспорядочными грудами на окнах и в шкапах.
Еще задолго до смерти Степан Петрович охладел к музею. В ящиках, набитых соломой, лежали давние работы никольских мастеров, отобранные для музея. Но того, что покупалось у парижских антикваров Алексеем Степановичем, здесь не было. А он подбирал немало хрустальных изделий и отправлял исправно в Знаменское.
Корнилов вспомнил, что отец давно еще писал:
«Посылка из Парижа пришла, но покупать хрусталь больше не советую... Из прошлой твоей посылки давал на пробу моим людям вазу с русалкой. Трое сделали такую же – не отличишь, а Петрушка Ромодин – есть у меня такой мастер – отверг твою сирену. Свою принес, и такую, что все ахнули от удивления. На французской вазе обретается русалка на гладкой хрустальной стенке, а у Петрушки из бушующих волн выскочила вот этакая волшебница с рыбьим хвостом, что, кажись, сам за ней в пучину бросишься; каждая чешуйка на хвосте алмазной гранью отделана, и на зеркальце русалочьем морские брызги алмазами блестят. Жалко, не придется тебе повидать эту работу: охотник на вазу сыскался – княгиня Гагарина пятьсот рублей не пожалела Бранить, поди, будешь, а напрасно. Все это не нужно: и музей мой, и диковинки, к которым я пристрастие имел. Пустая забава. А дела теперь такие – не приведи господи. Помещик ныне мелкотравчатый. Ему не до хрусталя: думает, как бы лишнюю полтину на постройку винокурни выкроить. Без дарового мужицкого труда худо жить стало барину. Именитый землевладелец, который поумнее, теперь тоже примеряется, как получше капиталы к делу пристроить. Иные князья и графы не погнушались стать пайщиками в дисконтерских конторах, где учитывают векселя с разбойничьим процентом.
А все большую силу купец забирает. Ему дорогие изделия от меня не требуются: вчера он только еще щи лаптем хлебал. И теперь купеческому сословию все покрепче да подешевле подай. Приходится с хамом считаться: не я, так Мальцевы потрафлять ему будут.
Довелось слышать мне, что за границей на заводах новые машины ставят. Посмотрел бы ты, Алеша, что это за машины и нельзя ли их к нашему делу приспособить. Хорошо будет, если машины заведем да стаканы граненые тысячами выбрасывать будем. «Пей, – скажем, – купчина, свой чаек, грей себе чрево да вези мужику в деревню наши стаканы граненые». Так-то вот, Алешенька. О другом думай, а на безделки денег не трать...»
Алексей тогда не послушался и продолжал покупать осужденные отцом безделки. Посылки по-прежнему шли, но Степан Петрович о них ничего уже не писал, словно и не получал.
Непривычным было запустение в музее, и на заводе многое раздражало нового хозяина. Часто тоска сжимала сердце Алексея, когда он заходил на завод. Корнилов оставался беспомощным свидетелем медленной гибели дорогого и близкого дела, засасываемого трясиной. Сознание собственного бессилия не покидало Алексея Корнилова многие годы, прошедшие с того дня, как он во второй раз вернулся в Россию и навсегда.