Текст книги "Крокодил"
Автор книги: Владимир Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
«Вот уж воистину ненужный человек, – думал Лева о художнике Семене. – Не таким размышлять о жизни. Ненужный человек – это совсем не одно и то же, что лишний человек. Лишние люди были двигателями мысли, а потому и истории. А потом пришли новые люди, которые набросились на лишних людей за то, что те не умели работать. В этом проявилась их историческая неправота и ограниченность. Слишком утилитарный подход к действительности. А ненужные люди?.. Они были всегда. Это вне-историческая категория. Это что-то вроде люмпенов. А я? Я всегда считал себя из породы лишних людей, потому что отличался склонностью к рефлексии, к самоанализу, а это именно и есть их конститутивный признак. Всем нам отец шекспировский Гамлет. Но я сумел перебороть эту слабость, которую вот Гриша Кузьмин с большим трудом перебарывал. Я научился работать, делать, делать то, что надо, делать профессионально, на высоком уровне. Даже спьяну я могу качественно выполнить любое задание. И начальство это знает и ценит», – горделиво подумал он. Да, в нем, в Леве, слились по крайней мере две тенденции, две линии, два этапа русской интеллигенции: лишние люди и новые люди, лишние люди и желчевики, вспомнил он название статьи Герцена. Он и рефлектирует, и работать умеет. А то, что пьет, это уже признак русской интеллигенции XX века. «Вообще, интеллигент в XX веке стал чем-то вроде пролетария, – думал Лева, – продает свои знания и мозг, то есть свою рабочую силу, прилагает свои интеллектуальные усилия не к разрешению мирового целого, а к узкому участку указанной и предложенной работы, за которую он получает деньги, нужные ему для самовоспроизводства. Золотое время для интеллигенции, когда она была обеспечена и ни от кого не зависела, чтоб искать истину, либо когда ей платили за поиски истины. – это время кончилось. Золотой век всегда позади. Теперь даже лишние люди и те служат. Даже и ненужные служат…»
– Ты чего загрустил, Лео? – спросил Саша Паладин.
– Он, наверно, пива еще хочет. Я схожу, – предложил Вася Скоков.
– Нет, друзья, пора в контору, – сказал Шу-куров. – Может Главный нагрянуть. Да и дождь сейчас хлынет. Хотя, – спохватился он, – если у нашего друга есть потребность, то возражений нет.
Лева посмотрел на небо. Оно потемнело. Уже не было тучи, наползавшей на солнце, потому что и солнца не было, все небо было черно-синим, без просвета. Листочки на высоком тополе, стоявшем в пивном дворе, перестали колыхаться, замерли. Стало душно, как в парнике, где произрастают тропические растения. Вот-вот должны были упасть первые капли дождя. Многие из пивших пиво, тоже поглядывая на небо, старались поскорее опорожнить свои кружки.
– Да, пожалуй, пора, – сказал Лева, и они вышли на улицу.
Прошелестели первые порывы ветра. Приятели ускорили шаг, но ветер задул им прямо в лицо, и они принуждены были идти, слегка наклонившись вперед. Когда они уже подходили к редакции, маленькому двухэтажному особнячку, стоявшему в переулке, на их головы посыпался дождь. Они побежали и успели вскочить в дом, не очень промокнув, и тут-то дождь хлынул потоком. Настоящий тропический ливень.
– Вовремя поспели, – проговорил Шукуров, всю дорогу бежавший впереди, размахивая в разные стороны руками. Он помотал головой, отряхиваясь, как собака, и от головы и с бороды полетели мелкие водяные капли.
– Надо это дело пойти перекурить, – сказал Саша Паладин. Он заглянул к секретарше Главного, но она сказала, что Главный будет не раньше чем через час, и редакционным коридором они двинулись, минуя зал для заседаний редколлегии, к заднему входу, где у окна на лестничной площадке было что-то вроде курилки. Раньше они курили в помещении. Главный несколько раз говорил им, что надо подумать о некурящих и «переломить ситуацию курения на позитивные рельсы», но перебороть вредную привычку сотрудников не мог. Тогда Главный заявил, что раз они ведут себя, как школьники, и не понимают «культуру этики» (это было его любимое выражение), то он прибегнет к другим мерам, будет за курение в комнате – в приказе он сформулировал: «за превращение помещения в неподобающую функцию» – объявлять выговор. Эта мера подействовала. Теперь курили на лестничной площадке.
По дороге Саша заглянул в комнату к Тимашеву позвать покурить и догнал их уже на площадке. На подоконнике привычно торчала набитая окурками консервная банка, заменявшая пепельницу; как всегда, лежали оставленные курившими здесь машинистками спички и пачка сигарет. Стояли два стула: на один уселся Саша, другой Скоков уступил Леве:
– Всегда готов уступить аксакалу и доблестному охотнику за крокодилами. А я пока пойду пепельницу опорожню.
Он шутил, но стрезва, как всегда, доброжелательно и услужливо. Некурящий Шукуров остался стоять. Саша с Левой закурили. Вышел к ним Тимашев с сигаретой в зубах. Вернулся Скоков с пустой консервной банкой, поставил ее на прежнее место и тоже закурил. Минуту все молчали. За окном хлестал дождь, струи воды ударялись о стекло, застилали улицу.
– И вправду хорошо успели, – сказал Скоков.
Лева слушал беседу о дожде, а сам думал о калейдоскопе. «О чем только не говорится!.. А то, что приятель сменил образ жизни, никого не волнует. Или нет, я не прав, об этом молчат из деликатности. А может, и то, что в их калейдоскопе я пока нахожусь на прежнем месте, у них узор не сменился, не нарушен. Я по-прежнему пью и якшаюсь со случайными бабами, я в той же системе. Это мне кажется, что в моем калейдоскопе узор нарушен. А что это значит?..».
Левины размышления прервал Тимашев.
– Скажи, Лео, – обратился он, выдыхая дым, – а если лев на крокодила налезет, кто кого поборет? Как ты думаешь?
Все засмеялись. Засмеялся и Лева.
– Смотря какой лев, – сказал он, – Р-р-р! И снова все засмеялись. «Продал, Саша, скотина, – думал Лева. – Смеются. Тема для шуток». Но не сердился, потому что и впрямь это было смешно, и смеяться было лучше, чем бояться. Лева подумал, что Тимашев на него за Олю не сердится, потому что ему на самом-то деле на Олю наплевать, а он, Лева, знает, с кем у Тимашева настоящий роман – с Линой Бицыной, соседкой Гриши Кузьмина и племянницей Владлена Вострикова, с которым Лева в течение года как-то работал вместе и находился в полуприятельских отношениях. Тимашев отнесся к тому, что Лева знает про Лину, весьма серьезно. «Если будешь об этом трепаться, – сказал он просящим голосом, – то набью морду. А вообще серьезно прошу тебя, не смей никому и никогда о ней говорить». Тон был искренний и серьезный, взывавший к мужской чести, на такой тон Лева всегда отзывался и потому молчал о Лине, только думал о том, как все в жизни перепутано и взаимосвязано, как все тесно, и еще злился на Тимашева, что он попутно прихватывает и других девиц, вроде Оли, будто ему мало жены и Лины.
– И как же это ты, Лева, друг мой, умудрился целую мысль в одном абзаце у Гамнюкова вычеркнуть? – прервал Левины размышления Саша. – Ведь в других абзацах у него, наверно, уж совсем ничего не было?..
– Да, Леопольд Федорович, не хватает вам еще культуры этики, – встрял и Скоков. – Уж Клим Данилович не преминет этим воспользоваться, он тебе вашу дружбу припомнит!
В редакции теперь все недолюбливали Чух-лова, но были вынуждены ему подчиняться. Поэтому в этом маленьком конфликте все были на стороне Левы и, подшучивая над Левой, тем самым как бы выражали ему свое сочувствие, А Леву любили друзья, он это знал. Он вспомнил, как три недели назад, как раз в его день рождения, ребята повесили шуточный плакат, плакаты не каждому писались, и Леве плакат льстил. Он его взахлеб цитировал Верке, которая кисло улыбалась, но иронической любви друзей не приняла. Ей уже, как и Инге, хотелось, чтоб к Леве относились с пиететом, без иронии. А плакат был, конечно, насмешливый:
«Внимание!!! Разыскивается именинник (кличка „Лео“), Особые приметы: 1. Волос – пегий, длинный, нечесаный, лоб – с залысинами. 2. Глаз – узкий, с прищуром, временами тоскливый. 3. Тело – атлетически-упитанное. Граждане! Будьте бдительны! Именинник особенно опасен в состоянии „завязал“. Идеологически вооружен и при задержании может оказать сопротивление. Редакция тем не менее надеется, что после задержания именинник достойно отметит свой юбилей, чему мы и будем свидетелями еще сегодня». Но теперь вдруг он насупился, ему вдруг захотелось не иронической любви, а настоящей, такой, чтоб можно было притулиться, расслабиться, пожаловаться на жизнь, на начальство, чтоб тебя пожалели, поняли, это главное, чтоб можно было, не стесняясь, даже о крокодиле рассказать… «Кому сказать тоску мою? – думал Лева. – А все же некому, только Грише, только с ним поделиться, все свои огорчения и страхи ему рассказать. Он поймет!».
– Илья! Тимашев! – крикнула, заглядывая к ним па площадку, секретарша. – К тебе автор пришел.
– Ну что ж, поработали, пора и делом заняться, – сказал Скоков.
– Ну уж нет, делом мы после работы займемся, – поправил его Шукуров, щелкнув себя по горлу.
Снова все засмеялись, загасили сигареты и пошли работать. Лева ответил на несколько писем, разобрал наваленные на стол скопившиеся за несколько дней статьи. На одни после беглого просмотра он отвечал сразу: «Уважаемый Имярек! Редакция внимательно ознакомилась с присланной Вами статьей. Статья была также рассмотрена в отделе. К сожалению, по общему мнению, она не отвечает требованиям, предъявляемым нашим журналом к публикациям подобного рода. Рукопись возвращаем. С уважением, зав. отделом Л. Помадов». Таково было клише стандартного ответа. Более подробные письма вызывали ненужную переписку с авторами, полагавшими, что они открыли новые законы, и цеплявшимися за каждую неудачную фразу редактора. Пару заинтересовавших его рукописей Лева сунул в портфель, куда перед этим уже упрятал «Повесть о Горе-Злочастии». Сейчас читать статьи внимательно он был не в состоянии и надеялся заняться этим дома, на досуге. Голова после вчерашнего была все же тяжелой. Но он был доволен, что, несмотря ни на что, он раскидал часть работы, сделал ту ее механическую, но необходимую часть, которая не требовала интеллектуального напряжения.
Прикрепив скрепками свои ответы к рукописям статей, Лева отнес их в машбюро. Там была одна Оля. Она держала перед собой маленькое зеркальце и наводила марафет: подкрашивала ресницы и губы. На Леву она даже не взглянула, даже головы не повернула. Он тихо положил свои материалы в папку для печатания и тихо вышел.
Вернувшись в комнату, он услышал радостную новость, взволновавшую редакцию: звонил Главный и сказал, что ни он, ни его заместитель сегодня не приедут, они на совещании, и вызвал на это же совещание и ответственного секретаря. Короче, начальства не будет, а времени два часа, и можно пойти пообедать, и не просто так, а со смыслом, зайдя в ближайший магазин, – благо, принюхиваться, не пахнет ли от них спиртным, сегодня некому. Да и дождь кончился. Все хорошо сходилось. Лева любил питие в столовой, когда вначале нужно было под каким-то предлогом набрать чистых стаканов, потом уже, сидя за столом, составить их в ряд, кто-то тихо лез в портфель за бутылкой, быстро открывал ее, остальные оглядывались, нет ли милиции, прикрывали приятеля, официантки делали вид, что ничего не замечают (им доставались пустые бутылки), водка быстро разливалась по стаканам, бутылка убиралась, стаканы расходились по рукам, поднимались в воздух, ими не чокались, только говорили негромко: «Ну, будем!» Водку выпивали и принимались яростно есть первое – своего рода закуска. Такое рыцарское братство сплоченных общей целью людей. Лева любил сплоченность и братство, оно грело его. Но сегодня он уже решил поехать к Грише, если тот не будет возражать. И, попросив приятелей подождать, пока он сделает звонок, чтоб понять, сможет он с ними пойти или нет, Лева вышел в коридор к телефону.
Трубку снял Гриша. Услышав его голос, Лева обрадовался, он боялся, что подойдет Аня. Голос у Гриши был тревожный, и Лева сообразил, что они не созванивались несколько месяцев.
– Гришенька! – говорил он так, чтоб Гриша не смог отказать. – Давно не виделись. Хочу тебя повидать. Поговорить надо. Очень надо. Как Аня, Борис? С ними все в порядке? А у меня сложности. Ты же знаешь, я к тебе редко за помощью обращаюсь. А что, что-нибудь случилось?
– Ты понимаешь, Лев, – говорил Гриша, голос у него был не только тревожный, но и смущенный и тягучий, словно он хотел отказать ему в визите, но не знал, как это сделать. – Ты понимаешь, у Ани горе. Да нет, с нами все в порядке, и на работе все в порядке. Семейное горе, прямо злочастье какое-то. Племянник ее младший сын ее сестры Симы, ты ее должен помнить, мы как-то у них вместе были, так вот ее младший, двадцать семь лет парню, погиб позавчера. Сегодня похороны и поминки. Аня вся черная ходит. Жуть какая-то. Молодой парень, второй раз женат. Не знаю. А тебе очень надо? Отложить не можешь? Ну приезжай. Может, отвлечешь Аню. Только не надолго. Ладно? Прямо сейчас можешь выехать? Жду.
– Ну чего? – спросил Шукуров.
Нет, не смогу с вами, – ответил Лева.
Бабе звонил, – понимающе сказал Саша Паладин, – с похмелья на это дело всегда тянет.
– Да нет, – сказал Лева, беря портфель и перекидывая через руку плащ. Он пошел к двери, остальные за ним.
– Наверно, крокодилу звонил, – пошутил Скоков. Все засмеялись. Вышли вместе. Но приятели пошли прямо, к магазину, а Лева свернул налево, вышел на Садовое кольцо и там сел в троллейбус.
Глава III
Самобичевание
В троллейбусе Леве посчастливилось сразу сесть – хотя и спиной по ходу движения, чего он не любил, лицом к входящим, того и гляди, что войдет какая-нибудь старушка, и придется вставать, место уступать. И все же хорошо, что хоть какое место. Троллейбусы по Садовому были всегда набиты сверх меры, словно автобусы-экспрессы, идущие от конечных станций метро во всякие там Чертаново, Медведково, Беляево, Лианозово, Орехово-Борисово… Леве везло, он всегда жил неподалеку от метро: минутах в пяти пешего хода.
Троллейбус тронулся, и тут же Лева испытал острое сожаление (даже будь возможность – выскочил бы), что не пошел с ребятами. Какого черта, в самом деле, его понесло к Грише?! Посидел бы спокойно с ребятами, выпили бы, потрепались – в этих посиделках самое приятное было чувство безответственности, словно попадаешь домой на мягкий диван в домашние шлепанцы. Только даже еще спокойнее. Бутылка сменяет бутылку, одна тема другую, все друг перед другом нараспашку, разговор оживляется все более и более, а утром есть что вспомнить, если, конечно, удалось избежать всяких гадостей и глупостей. Вот именно – если. Лева вспомнил вчерашнее и снова помрачнел. Нет, не будет он выходить на следующей остановке и догонять друзей. Хотя Кирхов всегда говорил, что Лева из тех людей, что сначала долго уходят, но потом все же в компанию возвращаются, особенно если пьянка идет. Кирхов – вечный издеватель, сатана. Но – прав, так оно всегда и бывало. Вот они сидят в стекляшке, выпили, посидели, но у Левы срочная работа – опять какой-нибудь академик, начальство ему доверяет, да и академики привыкли, что именно он пишет за них статьи. «Еще одну, – говорит Лева, – и пойду». Кирхов хитро щурит глаза, хехекает и показывает на Леву пальцем. «Ты чего?»– спрашивает Лева. «Да нет, ничего, – отвечает Кирхов. – Ты, конечно, уходишь. Ты только скажи, сейчас за следующей побежим, на твою долю брать?» – «Нет», – отчаянно-твердо говорит Лева. Выпивает «на ход ноги» и уходит. Но через квартал он понимает, что сегодня все равно работы не будет, а в кафе уютная компания, он колеблется, немного смущают насмешки красавца Кирхова, сардоническое выражение его насмешливого, удлиненно-породистого лица. Лева машет рукой и возвращается, проклиная себя за свою слабость, но домой просто не идется. Трудно променять вольное дружество на домашние тяготы. Он возвращается, Кирхов смеется и говорит: «Надо было с тобой все же на бутылку поспорить!» Лева терпеливо сносит приятельские издевки и остается с друзьями. Нет, все-таки я ужасно слабый человек, думал про себя Лева. Никакой верности однажды принятому решению… Вот тот же Федор Кирхов, он может, если ему надо, бросить редакционную компанию и уйти куда-то. Впрочем, с завистью подумал Лева, у Кирхова повсюду компании, причем самые разгульные, – все хотят общаться с писателем! Тимашев, который почему-то стал конфидентом Кирхова, говорил, что тот и в самом деле большой писатель, может быть, даже великий. Только для «тамиздата», здесь не пройдет. Во всяком случае, если говорить о последнем романе, там-де «все болевые точки нашей культуры». Все это было сомнительно! Когда Кирхову писать, если пьет он не меньше Левы!.. Да и вообще, что значит в наше время сам термин «великий»? Уже немало, если ты классный специалист, в данном случае – журналист «с пером и головой». Это да, это у Кирхова не отнять. То, что Кирхов пишет прозу, Лева знал. Но думал, что рассказы, то да се. А тут – романы!.. Где время взять? Не раздваивается же он? Хотя, хотя… все говорят, у него похмелья не бывает. Вот и находит время какое-то! Кстати, и сегодня его в редакции не было. Небось раньше всех узнал, что Главный не приедет, и тут же сбежал. И никто на него не обижается, что не пошел с коллективом, его любят, чувствуют, что он, как и они, туда же направлен, что бы там Тимашев ни болтал, хоть и ярче всех, талантливее. А так – свой! Не то что Тимашев!.. Этот – чужой. Инородный какой-то!
Не талант отъединяет, думал Лева. Отъединяет нечто другое. Но что? Индивидуализм, вот что! Боязнь за собственную шкуру. Свои интересы прежде всего! Кулацкая психология!
Струсил же Тимашев, когда в переплет со всеми попал. Паладин рассказывал. Сидели, выпивали, в неположенном, разумеется, месте. Милиционер их застукал, капитан. Стал спрашивать, кто где работает. Тимашев с испугу не только себя назвал, но и Сашу, и остальных вынудил назваться. Сам он объяснял потом, что надеялся на испуг милиции перед журналистами. Действительно, не тронули, да и выхода другого не было, а все равно – некрасиво. «Мне-то все равно, – говорил Паладин. – Я переживу. А вот Тимашеву всю жизнь скверно будет». Ну, уж не так и скверно! Да и вообще, надо бы присмотреться к нему, какой-то он слишком благополучный, будто еще какие источники энергии его подпитывают! Знаем, бывали такие случаи!.. Вроде бы и совсем даже ученый, профессор, а сам за товарищами приглядывает… Чужака не случайно в нем ребята чуют. Конечно, Тимашев вроде бы не приглядывает, даже наоборот – обособленно держится, и все же… «Впрочем, необоснованно нельзя подозревать, – сказал вдруг себе Лева. – Это уже в чернуху провал, „помадовщина“, как сказал бы Кирхов. Надо быть реалистом. Я, например, для ребят „свой“. А вот Гриша Кузьмин тоже всегда на особинку держался, без высокомерия, этого не было, но сам по себе». Его уважали, думал Лева, но «своим» тоже не считали. Один он, Помадов, оказался близок к Грише, дружески вошел в дом, потому что понимал и чувствовал, кто такой Гриша, что он может! Да, лет двадцать с гаком назад это было, они встречались, общались, спорили, еще за год до Двадцатого съезда они уже многое видели и понимали. А сейчас – семьдесят девятый на дворе, а что сделано? Что же сделано?
Лева поднял голову. Прямо перед ним, у кассы, стояла красивая блондинка с распущенными волосами, в джинсах и синей блузке. «Киска», как сказал бы Кирхов. Лева уставился на нее, забыв совсем, что он отнюдь не Кирхов и даже не Тимашев, смущая девицу пламенным, пожирающим взглядом. Она посмотрела на Леву, распатланного, с заметно опухшей физиономией, в малюсеньких очечках, рябоватого, широколицего, сидевшего раскорякой с портфелем на коленях и, очевидно, дышавшего перегаром; посмотрев, дернула презрительно вверх своим кукольно-ухоженным личиком и отвернулась. А Лева был не настолько пьян, чтоб не увидеть себя ее глазами, старого, потасканного, почти пятидесятилетнего мужика, совсем не «бобра», – престижного, вальяжного деятеля с положением, на которого могла бы клюнуть такая девица. Деятели не так выглядят, да и в троллейбусах они не ездят.
Под пятьдесят уже, а что создал, чего достиг, в чем преуспел? Ни карьеры, ни науки – все мимо. А ведь это два единственно возможных (пусть и альтернативных) пути для современного интеллигента, желающего оставаться в рамках лояльности. Ну, на карьеру, положим, он никогда де ориентировался, в его систему ценностей она не входила. Слишком преходящи ее блага, слишком суетны и незначительны сточки зрения вечности. Только мелкие люди, полагал Лева живущие сиюминутным, кидаются на карьеру-Хотя именно она дает устойчивость в жизни, которую только псих не оценит. Некоторым кажется, что они могут совместить карьеру с наукой. Но это немыслимо, немыслимо по определению. Наука о сути говорит, а такой подход карьеристу противопоказан. Наука – святое дело!.. Когда-то он мечтал, что они с Гришей вдвоем, объединив свои усилия, философ и историк, нечто сумеют сказать важное о жизни Он тогда просто жил у Гриши, считал его самым умным, самым талантливым, самым многообещающим, потом ругал фетюком, что тот так от жены и не решился уйти, потому ничего и не сделает, ставил себя в пример, свой сравнительно вольный образ жизни – не сидит бирюком, работает в журнале и может хоть как-то влиять на духовное развитие общества. А Гриша трудился над книжкой о русской общине, которая спустя двенадцать лет вышла – маленьким тиражом, для узкого круга специалистов. Никто ее, кроме специалистов, и не заметил. А ведь мог греметь. Теперь занимается уже больше десяти лет проблемой культурного архетипа – темой совсем дохлой, почти непроходимой. Что есть архетип русской культуры? Это и в древность надо лезть, и с Западом сравнивать – да это на всю жизнь хватит копаться. А потом что? В стол? В стол Лева не умел писать. Статья, не предназначенная для печати, не имеющая конкретного прицела на какой-либо печатный орган, была для него почти что и несуществующей. Он был и в самом деле профессионал, не умел делать полдела, а текст, написанный ради текста, ради выяснения самому автору какого-то смысла, пусть даже истины, не казался ему делом. Надо ориентироваться хотя бы на «тамиздат», как Кирхов. За это никто из интеллигентных людей не осудит. А писать просто в никуда?.. Он задумался. А как же Спиноза, опубликованный посмертно? Или Дешан? Или даже наш Чаадаев? Ну, это тоже надо, чтоб так повезло, чтобы рукописи не пропали, чтоб нашлись ученики, поклонники или хотя бы доброжелатели, которые захотели бы с этим возиться!.. Да в древности и писали-то единицы. Можно было надеяться, что рукопись не затеряется. А при нынешнем печатном буме? Когда и опубликованные тексты люди читать не успевают? На что рассчитывать?..
После смерти на что нам рассчитывать?.. Лева вдруг представил, что вот он умирает, его хоронят, начинают говорить, а что же он сделал, и никто не может вспомнить ничего, кроме того, что он редактировал хорошо статьи, будут говорить, что он был талантливый исследователь, но тут же прикусывать себе языки, потому что в опубликованных им статьях ничего, кроме ситуативной правоты, найти нельзя, их даже а книжку не собрать, он в этом сам сейчас убедился, пытаясь это сделать, реального предмета исследования нет… И что? Будут приятели вспоминать, как он с ними пил, какой был милый да смешной?.. Лева похолодел. Он попытался сравнить себя с Гришей. А что от Гриши останется?.. Все-таки какая-никакая, а книга, которая для специалистов будет интересна и через десять, и через двадцать, а может, и больше лет. Она хотя бы будет входить непременной составляющей в библиографии по вопросу об общине… Да еще, глядишь, и рукописи останутся, а то и вторую книгу, дай Бог, удастся издать, пусть хоть через десять лет. Важно, что она пишется и, надо надеяться, будет написана…
А от меня, Леопольда Федоровича Помадова, что останется? Надпись на могильном камне? Больше ничего. Разве что какой-нибудь будущий историк культуры по моим статьям попытается восстановить определенный социально-психологический тип определенной эпохи… Утешение незавидное, хотя все же… Все же шанс остаться… Стоп! Но я же еще не умер!.. Есть же еще идея жизни как калейдоскопа… Она, конечно, пока выглядит не очень научно, но, может, это мифопоэтический образ, только надо его развить, и научно, и художественно. Кроме меня, это покамест никому в голову не приходило. А у меня есть талант, знания и вкус, чтобы эту идею обработать. Только куда ее пристроить? У нас – покажется бессмыслицей. Слишком ни на что не похоже. Там – их тоже только политика интересует. Надо будет с Гришей посоветоваться. Вот и в отношениях с Гришей – типичный калейдоскоп. Были ближе близкого, дня раздельно не проводили, всем делились, самой затаенной мыслью, а потом вдруг что-то нарушилось, кто-то тряхнул мой калейдоскоп, и Гриша выпал из рисунка моей ежедневно протекающей жизни, хотя не исчез из поля зрения, то есть узор изменился, но не очень. А ведь мог составиться совсем иной.
И Лева тут в первый раз за все время, как пришла ему в голову идея калейдоскопа, вспомнил себя маленького и то, как дали ему трубочку, с одного конца имевшую стеклянное круглое окошко, а с другого – прикрытую матовым белым стеклом. Затем сказали, чтоб он приставил глаз к окошку и смотрел в трубочку. Маленький Лева посмотрел и ничего не увидел. Он всегда был тяжелодумом. Тогда ему сказали, что белым матовым стеклом надо трубочку направить к свету. Лева посмотрел и увидел узор из драгоценных камней: треугольник, взятый в кольцо. Он смотрел и боялся шелохнуться. Кто-то тряхнул калейдоскоп, и рисунок вдруг изменился. Сначала Лева хотел разреветься, но новый узор был не хуже старого. И тогда Лева стал сам потряхивать трубочкой, восхищенно творя все новые и новые узоры из разноцветных драгоценных камней. Такое счастье продлилось несколько дней. А потом случилось то, о чем Лева не любил вспоминать. То ли по собственному любопытству, то ли по чьему-то совету, он отодрал крышку с белым матовым стеклом, надеясь получить в свои руки эти драгоценные камни и самому из них раскладывать узоры. Но там оказались не камни, а скучные, плохо отполированные разноцветные стеклышки. Больше у Левы в собственном владении калейдоскопа не бывало. Но, даже ставши большим и видя порой у детей своих приятелей эту трубочку, он не упускал случая прислониться глазом к маленькому круглому окошечку и, замерев на пару минут, посмотреть, как чередуются узоры. И если есть где-то Кто-то, то, может, для Него человеческая жизнь, сплетение судеб человеческих не более чем узор в калейдоскопе, конечно, только гораздо более сложном. Поймав себя на последней мысли, Лева тряхнул головой: нет, о калейдоскопе надо писать всерьез, не прибегая к дешевым приемчикам современной фантастики, спекулирующей на идее Высшего существа.
Да и к тому же, как совместить идею калейдоскопа с идеей человеческого предназначения? Одно исключает другое. Если я к чему-либо предназначен, то меня нельзя перетряхивать, как узор в калейдоскопе, я ведь должен осуществляться. Этого я хочу от себя, этого и от Гриши требовал… У Гриши, помимо рукописей и книг, еще Борис есть, это тоже осуществление… Я это не понимал. Вот Верка, может, наконец сына родит. Но мне-то уже почти пятьдесят!.. Всегда думал, что дети мешают. И Ингу заставил аборт сделать, потому что делавшаяся в тот момент работа (а какая, он уже и забыл) казалась во много раз важнее, чем ребенок. А потом Инга уже не могла иметь детей. Их ведь предупреждали, что первый аборт вреден. Но Инга делала все, как он хотел, слушалась малейшего его слова. Фу, сколько он плохого и непоправимого натворил в своей жизни! А главное, что не с собой, а с другими людьми!
Лева почувствовал, как на лбу у него выступает пот. Он поднял глаза. Люди грудились к выходу.
– Какая сейчас остановка? – почему-то хриплым шепотом спросил он своего соседа, толстощекого полковника, сидевшего неподвижно и важно, как скифская баба.
– Площадь Маяковского, – ответил тот, не поворачивая головы, не снисходя до общения с расхристанным, несобранным, неподтянутым и, очевидно, закоренелым штатским.
– Извините, – вскочил Лева, подхватывая портфель. – Чуть не проехал. Разрешите пройти, – добавил он, видя, что сосед и не думает пошевелиться и пропустить его.
Лишь после этих слов тот медленно повернулся боком, выдвинув свои ноги из прохода, и Лева смог протиснуться. Влившись в толпу выходящих, он выскочил на улицу. Под жарким солнцем мимо театра имени Моссовета, под прохладные высокие своды зала имени Чайковского и в метро, там вниз по широкой и глубокой каменной лестнице, как спуск в какую-то карстовую пещеру, превращенную в своего рода музей со всеми удобствами. Дальше, разменяв двадцать копеек, получив четыре пятака. Лева один из них опустил в автомат, прошел контроль, и вот уже он на эскалаторе едет вниз. В метро люди почему-то делаются спокойнее и цивилизованнее, заметил уже давно Лева, хотя, казалось бы, спускаются под землю, в чье-то неведомое чрево, и беззащитны перед землей. Но метрополитен чист, светел и надежен. Как это удалось – загнать все речушки, болотца, озерца под камень и гранит! Но – удалось! Вот в Нью-Йорке, говорят, метро – это самое страшное место, где люди действительно отрезаны от цивилизации, там – это страшные разбойничьи пещеры, где орудуют банды подростков и негров. Только самые бедные и отчаянные там пользуются метро. Туда спускаться, наверно, так же страшно, как подниматься в конан-дойлевский «затерянный мир», где жили доисторические жуткие животные, против которых человек бессилен. Хотя все-таки спускаться страшнее: почему-то кажется всегда, что чудища должны сохраняться под землей, в ее таинственных глубинах: порождения Геи, матери-земли, всегда были чудовищами. Древние греки это хорошо понимали – все эти сторукие великаны, тифоны, лернейские гидры, все из ее чрева вышли. Да и тут лет через двести, если метро устареет как транспорт, как средство передвижения, эти заброшенные, разветвленные шахты и подземелья в центре города наверняка станут пристанищем каких-нибудь хтонических чудовищ или хотя бы городских разбойников. Вот тебе и исторический калейдоскоп.
Лева втиснулся в подошедший вагон и, зажатый жаркими, потными телами, чувствуя горячее дыхание высокого мужика на своем затылке, глядя на полнотелую краснощекую девицу с прыщами или фурункулами (результат плохого обмена веществ в организме, к такой только спьяну полезешь, с сожалением к девице констатировал Лева), он доехал до «Динамо», где с облегчением вывалился из переполненного вагона. Все-таки с похмелья было тяжеловато ездить в метро, да и вообще в духоте. Сердце как-то странно телепалось, то часто-часто колотилось, то вдруг даже приостанавливалось. Выйдя на улицу, Лева в киоске купил тем не менее пачку сигарет и спички, потому что разговор с Гришей мог потребовать этих мужских атрибутов общения, а у Левы не больше двух сигарет оставалось.